Текст книги "История похода в Россию. Мемуары генерал-адьютанта"
Автор книги: Филипп-Поль Сегюр
Жанр: Зарубежная публицистика, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 36 страниц)
Глава III
Люди бежали поодиночке или толпами. Дороги в Казань, Владимир и Ярославль на протяжении сорока лье были покрыты беглецами, которые шли пешком, и лишь немногие использовали всякого рода повозки. В то же время принятые Ростопчиным меры к тому, чтобы не допустить упадка духа и сохранить порядок, удерживали многих из этих несчастных до самого последнего момента.
К этому следует добавить назначение Кутузова, оживившее надежды, лживые донесения о победе при Бородине и колебания, естественные в тот момент, когда люди покидают свой единственный дом; наконец, недостаточное число транспортных средств, поскольку много повозок было отдано в армию.
Кутузов, побежденный при Бородине, всюду слал письма, объявляя о своей победе. Он обманывал Москву, Петербург и даже командующих другими русскими армиями. Александр передавал эти лживые донесения союзникам. В первом порыве восторга он бежал к алтарям, осыпал армию и своих генералов почестями и деньгами, приказал провести празднества, благодарил небеса и назначил Кутузова фельдмаршалом за его поражение.
Большинство русских подтверждают, что их император был попросту обманут этим донесением. Они до сих пор не знают о мотивах обмана, который поначалу принес Кутузову знаки отличия, сохраненные за ним впоследствии, а затем навлек на него угрозы, так и не приведенные в исполнение.
Если поверить нескольким его соотечественникам, которые, возможно, были ему врагами, то мотивов могло быть два. Во-первых, он не хотел ужасным донесением поколебать и без того малую устойчивость, которой обладал Александр. Во-вторых, он волновался по поводу того, что его донесение могло прибыть в день именин владыки.
Москва пребывала в заблуждении недолго. Тревожный слух о потере половины армии тут же пронесся по городу. Однако власть предержащие продолжали говорить тоном высокомерным и угрожающим; многие жители, верившие им, оставались; они были охвачены мучительным страхом, испытывали чувство гнева, но не теряли надежды. Они молились и уповали на небеса; вдруг раздались крики восторга, и люди выбежали на улицы. Они увидели крест главного собора и хищную птицу в цепях; последнее было вещим символом того, что Бог схватит Наполеона и доставит его в их руки.
Ростопчин извлек пользу из всех этих событий. Он приказал отобрать самых маленьких людей из числа взятых в плен и показать их народу, чтобы слабость врагов возбуждала мужество; он также лишил Москву всякого рода припасов.
Ему удавалось сохранить порядок, который был особенно необходим в тот момент, когда все увидели живые свидетельства бедствия при Бородине: длинный обоз с ранеными, их стоны, их одежда и белье с запекшейся кровью, самые знатные из них наравне со всеми – непривычное и пугающее зрелище для города, который на протяжении длительного времени не знал ужасов войны.
Ростопчин вновь обратился к народу. Он заявил, что будет защищать Москву до последнего, и добавил, что в течение двух дней даст сигнал. Он советовал людям вооружаться топорами и особенно вилами, «поскольку французы не тяжелее, чем хлебные снопы». Что касается раненых, то он приказал проводить службы в церквях и освящать воду для их скорого выздоровления. На следующий день он собирался направиться к Кутузову «для принятия окончательных мер в целях истребления врага». И затем, сказал он, «мы пошлем этих гостей к черту; мы прогоним вероломных негодяев и сотрем их в порошок».
Кутузов никогда не терял надежду на спасение страны. В ходе битвы при Бородине он использовал народное ополчение для подвоза амуниции и помощи раненым, он поставил ополченцев в ряды армии. Он отступил в порядке, подобрал раненых и оставил неизлечимых на попечение врага. Он приостановил стремительное наступление Мюрата. Тринадцатого сентября Москва наблюдала огни русских бивуаков.
Национальная гордость, выгодная позиция и работы, которые ее укрепляли, – всё возбуждало веру в то, что генерал Ростопчин намерен спасти столицу или погибнуть вместе с ней. Кутузов колебался и, наконец, из соображений политики или благоразумия, решил оставить московского губернатора отвечать за всё в одиночку.
Русская армия, занимавшая позицию в Филях перед Москвой, насчитывала 91 тысячу человек; из них 6 тысяч казаков и 65 тысяч прежнего войска – остаток 121-тысячной армии, находившейся у Москвы-реки, – и 20 тысяч новобранцев, вооруженных наполовину ружьями, наполовину пиками.
Французская армия, насчитывавшая 130 тысяч человек накануне великой битвы, потеряла около 40 тысяч при Бородине; осталось, следовательно, 90 тысяч человек. Маршевые полки и дивизии Лаборда и Пино должны были присоединиться к ней, так что перед Москвой она насчитывала уже 100 тысяч. Движение этой армии замедлялось 600–700 орудиями, 2500 артиллерийскими повозками и 5000 возами для багажа. Военных припасов у нее хватило бы только на один день битвы. Возможно, что Кутузов принял в соображение численное несоответствие своих сил с нашими. Впрочем, мы можем высказывать только предположения на этот счет.
Верно только, что этот старый генерал обманывал губернатора до последней минуты. Он клялся ему своими седыми волосами, что погибнет вместе с ним перед Москвой! И это было тогда, когда губернатор узнал, что ночью, в лагере, в совете, было уже решено покинуть столицу без битвы!
Получив это известие, Ростопчин, взбешенный, но непоколебимый, пожертвовал собой. Терять время было нельзя, надо было торопиться. От Москвы уже не скрывали участи, которая ее ожидала. С остававшимися в ней жителями не стоило церемониться и при том необходимо было заставить их бежать ради собственного спасения.
Ночью эмиссары стучали во все двери и предупреждали о пожаре. Зажигательные снаряды были заложены во все подходящие места и в особенности в лавки, крытые железом, в торговом квартале. Пожарные насосы были увезены. Отчаяние достигло высшего предела, и каждый, сообразно своему характеру, либо негодовал, либо покорялся. Большинство собиралось на площадях. Люди теснились друг к другу, расспрашивали и искали поддержки и совета друг у друга. Многие бесцельно бродили, одни – совершенно растерявшись от страха, другие – в состоянии сильнейшего отчаяния. И вот армия, последняя надежда народа, покинула его! Она прошла через город и увлекла за собой еще довольно значительную часть населения.
Армия прошла через Коломенские ворота, окруженная толпой испуганных женщин, детей и стариков. Люди бежали по всем направлениям, по всем тропинкам и дорогам, прямо через поля. Они не захватили с собой никакой пищи, но были нагружены пожитками. За неимением лошадей многие сами впрягались в телеги и везли скарб, маленьких детей, больных жен и престарелых родителей – словом, всё, что у них было самого дорогого в жизни. Лес служил им убежищем, и они жили подаянием своих соотечественников.
В этот самый день печальная драма закончилась ужасной сценой. Когда настал последний час Москвы, Ростопчин собрал всех, кого только мог, и вооружил. Тюрьмы были открыты. Грязная и отвратительная толпа с шумом вырвалась из них. Несчастные бросились на улицы со свирепым ликованием. Два человека, русский и француз, один – обвиняемый в измене, другой – в политической неосторожности, были вырваны из рук этой дикой орды.
Их притащили к Ростопчину. Губернатор упрекнул русского в измене. Это был сын купца; его настигли в ту минуту, когда он призывал народ к бунту. Но больше всего упреков вызывало то, что была открыта его принадлежность к секте немецких иллюминатов, которых называли мартинистами. Но мужество не покинуло его и в кандалах, и на мгновение можно было подумать, что дух равенства проник и в Россию. Во всяком случае, он не выдал своих сообщников.
В последний момент прибежал его отец. Можно было ожидать, конечно, что он вступится за своего сына. Но отец потребовал его смерти. Губернатор разрешил ему переговорить с сыном и благословить его перед смертью. «Как! Чтобы я благословил изменника?» – вскричал он с яростью и тотчас же, обернувшись к сыну, проклял его, сопровождая свои слова свирепым жестом.
Это был сигнал к казни. Удар сабли, нанесенный неуверенной рукой, свалил с ног несчастного. Но он был только ранен. Быть может, прибытие французов спасло бы его, если б народ не заметил, что он еще жив. Бешеная толпа повалила загородки и, бросившись к нему, разорвала его на куски.
Между тем француз стоял, пораженный ужасом, как вдруг Ростопчин обернулся к нему и сказал: «Что касается тебя, то ты как француз должен был бы желать прибытия французов. Ты свободен. Ступай же и передай своим, что в России нашелся только один изменник и что он наказан!..» Затем, обратившись к освобожденным злодеям, окружавшим его, он назвал их детьми России и призвал их искупить свои проступки службой Отечеству.
Он вышел последним из этого несчастного города и присоединился к русской армии. С этой минуты Великая Москва не принадлежала уже больше ни русским, ни французам, а грязной толпе, яростными выходками которой руководили несколько офицеров и полицейских солдат. Толпу организовали, каждому указали его место и распустили в разные стороны, для того чтобы грабеж, опустошение и пожар начались везде и сразу.
Глава IV
Четырнадцатого сентября Наполеон сел на лошадь в нескольких лье от Москвы. Он ехал медленно, с осторожностью, заставляя осматривать впереди себя леса и рвы и взбираться на возвышенности, чтобы обнаружить местопребывание неприятельской армии. Ждали битвы. Местность была подходящая. Виднелись начатые траншеи, но всё было покинуто и нам не было оказано ни малейшего сопротивления.
Наконец оставалось пройти последнюю возвышенность, прилегающую к Москве и господствующую над ней. Это была Поклонная гора, названная так потому, что на ее вершине, при виде святого города, все жители крестятся и кладут земные поклоны. Наши разведчики тотчас же заняли эту гору. Было два часа. Огромный город сверкал в солнечных лучах разноцветными красками, и это зрелище так поразило наших разведчиков, что они остановились и закричали: «Москва! Москва!» Каждый ускорил шаг, и вся армия прибежала в беспорядке, хлопая в ладоши и повторяя с восторгом: «Москва! Москва!» Подобно морякам, которые кричат: «Земля! Земля!» – завидя, наконец, берег в конце долгого и тяжелого плавания.
При виде этого золотого города, этого блестящего узла, в котором сплелись Азия и Европа и соединились роскошь, обычаи и искусство двух прекраснейших частей света, мы остановились, охваченные горделивым раздумьем. Какой славный день выпал нам на долю! Каким величайшим и самым блестящим воспоминанием станет этот день в нашей жизни! Мы чувствовали в этот момент, что взоры всего удивленного мира должны быть обращены на нас и каждое наше движение войдет в историю.
Нам казалось, что мы двигаемся на огромной и величественной сцене, среди восторженных криков всех народов, гордые тем, что могли возвысить наш век над всеми другими веками. Мы сделаем его великим нашим величием, и он засияет нашей славой!
С каким почтительным вниманием, с каким энтузиазмом должны встретить нас на родине, по нашем возвращении, наши жены, наши соотечественники, наши отцы! Весь остаток жизни мы будем в их глазах особенными существами, на нас будут взирать с изумлением и слушать с восторженным вниманием! Люди будут тянуться к нам и запоминать каждое наше слово! Эта великолепная победа должна окружить нас ореолом славы и создать атмосферу чуда и необычайных подвигов!
Но когда эти гордые мысли уступили место более умеренным чувствам, мы сказали себе, что здесь наступает, наконец, обещанный предел нашим трудам, что мы должны, наконец, остановиться, так как не можем же мы превзойти самих себя после экспедиции, являющейся достойной соперницей Египетской и всех великих и славных войн древности.
В этот момент всё было забыто: опасности, страдания. Можно ли считать слишком дорогой ценой ту, которая была уплачена за счастье иметь право говорить всю оставшуюся жизнь: «Я был с армией в Москве!»
И вот, мои товарищи, даже теперь, среди нынешнего унижения, хотя оно началось для нас с этого рокового города, разве не может служить для нас утешением это гордое воспоминание и разве оно не в состоянии заставить нас поднять головы, склоненные несчастьем?
Наполеон тоже подъехал. Он остановился в восторге, и у него вырвалось восклицание радости. Со времени великой битвы маршалы, недовольные им, отдалились от него. Но при виде пленной Москвы они позабыли свою досаду, пораженные таким великим результатом и охваченные энтузиазмом славы. Они все толпились около императора, отдавая дань его счастью и даже готовые приписать его гениальной предусмотрительности тот недостаток заботливости, который помешал ему 7-го числа завершить победу.
Но у Наполеона первые душевные движения всегда были кратковременными. Ему некогда было предаваться чувствам и надо было подумать о многом. Его первый возглас был: «Вот он, наконец, этот знаменитый город!»
А второй: «Давно пора!»
В его глазах, устремленных на столицу, выражалось только нетерпение. В ней он видел всю Российскую империю. В ее стенах заключались все его надежды на мир, на уплату военных издержек, на бессмертную славу.
Поэтому его взоры с жадностью были прикованы к воротам. Когда же, наконец, откроются эти двери? Когда же увидит он, наконец, депутацию, которая должна явиться, чтобы повергнуть к его стопам город со всем его богатством, населением, с его управлением и наиболее знатным дворянством? Тогда его безрассудно смелое и дерзкое предприятие, счастливо законченное, будет считаться плодом глубоко обдуманного расчета, его неосторожность станет его величием и его победа на Москве-реке, такая неполная, превратится в самое славное из его военных деяний! Таким образом, всё, что могло бы повести к его погибели, приведет его только к славе. Этот день должен решить, был ли он величайшим человеком в мире, или только самым дерзновенным, – словом, создал он себе алтарь или вырыл могилу?
Между тем беспокойство начало одолевать его. Он видел уже, что справа и слева Понятовский и принц Евгений подступали к неприятельскому городу. Впереди Мюрат, окруженный своими разведчиками, уже достиг предместий, но всё еще не было видно никакой депутации. Явился только один офицер Милорадовича с заявлением, что его генерал подожжет город, если арьергарду не дадут времени удалиться.
Наполеон согласился на всё. Первые отряды обеих армий смешались на несколько мгновений. Мюрат был опознан казаками. Эти последние, фамильярные, как номады, и восторженные, как южане, окружили его и жестами и возгласами восхваляли его отвагу и опьяняли его своим восхищением. Мюрат взял у своих офицеров часы и роздал их этим воинам, еще остававшимся варварами. Один из них назвал его своим гетманом.
Мюрат был склонен думать, что среди этих офицеров он найдет нового Мазепу или что он сам сделается им. Он думал, что привлек их на свою сторону. Этот момент перемирия и при таких обстоятельствах поддерживал надежду Наполеона, – до такой степени он нуждался в иллюзии! И в течение двух часов он утешался этим.
Но время проходило, а Москва оставалась угрюмой, безмолвной и точно вымершей. Беспокойство императора возрастало, и всё труднее и труднее было сдерживать нетерпение солдат. Несколько офицеров проникли, наконец, за городскую ограду. Москва была пуста!
Наполеон, отвергший с негодованием это известие, спустился с Поклонной горы и приблизился к Москве-реке у Дорогомиловской заставы. Он остановился, ожидая у входа, но тщетно.
Мюрат торопил его.
«Ну что ж! – отвечал ему Наполеон. – Входите кто хочет!»
Но он советовал соблюдать величайшую дисциплину. Он всё еще надеялся: может быть, эти жители даже не знают порядка сдачи? Ведь здесь всё ново: они для нас, а мы для них!
Однако донесения, получаемые одно за другим, все согласовались между собой. Французы, жившие в Москве, решились, наконец, выйти из своих убежищ, где они прятались в течение нескольких дней, чтобы избежать народной ярости. Они тоже подтвердили роковое известие. Император призвал Дарю.
«Москва пуста? – воскликнул Наполеон. – Что за невероятное известие! Надо туда проникнуть. Идите и приведите ко мне бояр!»
Наполеон думал, что эти люди, застывшие в своей гордости или парализованные ужасом, сидят неподвижно в своих домах, а он, привыкший к покорности побежденных, должен постараться вызвать их доверие и идти навстречу их просьбам!
В самом деле, как можно было поверить, что столько великолепных дворцов, столько блестящих храмов и богатых контор были покинуты своими владельцами, точно те деревушки, через которые он проходил?
Но Дарю потерпел неудачу. Ни один московский житель не явился. Нигде никого не было видно, не слышно было ни малейшего шума в этом огромном и многолюдном городе. Триста тысяч жителей как будто находились в заколдованном сне. Это было безмолвие пустыни!
Однако Наполеон упорствовал и продолжал ждать. Наконец какой-то офицер, желавший понравиться Наполеону, а может быть, и уверенный в том, что всякое желание императора должно исполняться, вошел в город, захватил пять-шесть бродяг и, понуждая их, повел впереди своей лошади к императору, воображая, что привел депутацию. Но с первых же слов этих людей Наполеон убедился, что перед ним несчастные поденщики.
Только тогда он перестал сомневаться, что Москва покинута, и потерял всякую надежду, которую лелеял. Он пожал плечами и с видом презрения, с которым он всегда относился ко всему, что противоречило его желаниям, воскликнул: «Ага! Русские еще не сознают, какое впечатление должно произвести на них взятие их столицы!»
Глава V
Мюрат во главе кавалерии, вытянувшейся в длинную и сомкнутую колонну, въехал в Москву и уже в течение часа объезжал ее. Он проник со своими кавалеристами в этот город, представлявший как будто гигантское тело, еще нетронутое, но уже не живое. Пораженные видом этого пустынного города, французы отвечали таким же торжественным молчанием на величественное безмолвие этих современных Фив. С тайным содроганием в душе кавалеристы Мюрата прислушивались к стуку копыт своих лошадей, проезжая мимо пустынных дворцов. Они удивлялись, что не слышат никаких других звуков среди этих многочисленных жилищ! Никто из них не думал останавливаться, не помышлял о грабеже – оттого ли, что их удерживало чувство осторожности, или оттого, что великие цивилизованные нации должны соблюдать чувство уважения к себе в неприятельских столицах.
Молча рассматривали они этот могучий город, который нашли бы замечательным даже в том случае, если бы встретили его в богатой, населенной стране. Но здесь, среди этой пустыни, он показался им еще более удивительным. Их поразил сначала вид стольких великолепных дворцов, но они тотчас же обратили внимание, что эти дворцы перемешиваются с лачугами. Это указывало на недостаточную разобщенность классов и на то, что роскошь развилась здесь не из промышленности, как в других местах, а предшествовала ей, тогда как при естественных условиях она должна была бы явиться лишь более или менее необходимым последствием развития промышленности.
Но тут в особенности царило неравенство – это зло всякого человеческого общества, являющееся результатом гордости одних, унижения других и испорченности всех. А между тем такое благородное самоотречение и отказ от всего дорогого указывали, что эта чрезмерная роскошь, столь недавнего происхождения, еще не изнежила русских дворян.
Французы продвигались, обуреваемые различными чувствами: то удивлением, то состраданием, но чаще всего благородным энтузиазмом. Многие вспоминали великие завоевания, о которых рассказывала история. Но делалось это ради самовозвеличения, а не из предусмотрительности, потому что себя они ставили слишком высоко и вне всяких сравнений. Все завоеватели древности были оставлены позади! Слава кружила головы. Но следом возникало грустное чувство, вызванное, быть может, утомлением после стольких ощущений. Или оно явилось у нас результатом одиночества из-за чрезмерного возвышения и пустоты, окружавшей нас на этой вершине, откуда мы видели беспредельность и бесконечность, среди которой мы терялись; потому что чем больше возвышаешься, тем больше расширяется горизонт и тем заметнее становится собственное ничтожество.
Вдруг среди этих размышлений, которым благоприятствовал медленный шаг лошадей, раздались выстрелы. Колонна остановилась. Последние лошади еще находились вне города, но центр колонны уже вступил в одну из самых длинных улиц города, а голова касалась Кремля. Ворота крепости казались запертыми, и из-за ее стен доносился какой-то свирепый рев. Несколько вооруженных мужчин и женщин, отвратительного вида, показались на ее стенах. Они были пьяны и изрыгали ужасные ругательства. Мюрат обратился к ним со словами мира, но всё было напрасно. Надо было пробить ворота пушечными выстрелами.
Волей-неволей пришлось проникнуть в толпу этих бездельников. Один из них чуть было не бросился на Мюрата и пытался убить одного из его офицеров. Думали, что достаточно будет просто обезоружить его, но он опять бросился на свою жертву, повалил на землю и хотел задушить. Когда же его схватили за руки, он пытался кусаться. Это были единственные московские жители, дождавшиеся нас, которых нам оставили, по-видимому, как дикий и варварский залог национальной ненависти.
Однако можно было заметить, что в этих взрывах патриотической ярости не было единства. Пятьсот новобранцев, забытых на площади Кремля, спокойно смотрели на эту сцену. После первого же требования они разбежались. Немного дальше повстречался обоз со съестными припасами, и эскадрон, сопровождавший его, тотчас же побросал оружие. Несколько тысяч отставших и дезертиров неприятельской армии добровольно отдались в руки нашего авангарда, который предоставил следовавшему за ним корпусу подобрать их, а тот предоставил это другому отряду и т. д. Таким образом, они остались на свободе, среди нас, пока, наконец, начавшийся пожар и грабеж не указали им на их обязанности и, объединив их в общем чувстве ненависти, заставили вернуться к Кутузову.
Мюрат, задержавшийся в Кремле всего на несколько минут, рассеял эту толпу, вызывавшую лишь его презрение. Он остался таким же пылким и неутомимым, каким был в Италии и Египте, и, несмотря на сделанное им расстояние в 900 лье и на 60 битв, которые ему пришлось выдержать, чтобы достигнуть Москвы, он проехал через этот великолепный город, почти не удостаивая его взглядом и не останавливаясь: он хотел во что бы то ни стало настигнуть русский арьергард и гордо, без малейшего колебания, пустился по дороге во Владимир и Азию. В этом направлении отступало несколько тысяч казаков с четырьмя пушками. Там перемирие прекращалось. Мюрат, утомленный миром, продолжавшимся полдня, тотчас же приказал нарушить его выстрелами из карабинов. Но наши кавалеристы думали, что война уже окончена. Москва казалась им пределом, поэтому аванпостам обеих империй не хотелось возобновлять враждебных действий. Новый приказ Мюрата открыть огонь – и новые колебания кавалеристов! Тогда он, раздраженный, скомандовал сам, и опять возобновились выстрелы, которыми он как будто грозил Азии, но которым суждено было прекратиться только на берегах Сены!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.