Текст книги "Комментарий. Не только литературные нравы"
Автор книги: Геннадий Красухин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 34 страниц)
А кто из писателей заступился за Акунина, на которого обрушилось Управление по налоговым преступлениям? Ведь не считать же действенным заступничеством фразу из открытого письма Русского Пен-центра Путину (об этом письме я ещё поговорю), где, к сожалению, не очень внятно наряду с униженными московскими грузинами упоминается фамилия писателя. А между тем вдумайтесь: по налоговым преступлениям! – в преступном укрытии налогов подозревается успешный и популярный автор издательства только лишь потому, что его настоящая фамилия (Б. Акунин – псевдоним) грузинская. Москвич по происхождению, учёный-японист, знаток русской истории и старой Москвы, только лишь из-за фамилии Чхартишвили подозревается в нарушении закона. Как и другие россияне с грузинскими корнями.
«Они начали первыми!» – слышу я возмущённые крики. Ну что ж, давайте вспомним, с чего всё началось. В Грузии арестовали четырёх русских офицеров. Власти утверждали, что все четверо – офицеры ГРУ российского Генштаба. Некий бывший сотрудник спецслужб, специализировавшийся на кавказских проблемах, ответил на это так («Московский комсомолец», 29 сентября 2006 года):
«Нет никаких сомнений, что захвачены сотрудники ГРУ Генштаба. Однако надо понимать, что они выполняют в Грузии не подрывную деятельность. Это обычное региональное подразделение, занимающееся сбором информации. Причём, как правило, открытой. Их задача – сбор и анализ ситуации. Надо понимать, что никаких секретов для нас в грузинской армии нет. А следовательно, ничего тайного они сделать не могли. Так что со стороны Грузии это классическая провокация».
«Форсисто сказано», – снова вспоминается Зощенко. ГРУ – это Главное разведывательное управление. Его сотрудники – разведчики. Их задача – сбор информации. Какая информация интересует разведчика? Наверное, всё-таки не та, каков курс грузинского лари по отношению к рублю! И не может быть, чтобы нас вовсе уж не интересовали секреты в армии существующего уже 15 лет независимого государства! Интересовали и интересуют. Для того и разведчики в чужой стране находятся, чтобы выведывать секреты!
Но ладно. Арестованные офицеры отпущены и вернулись в Россию. Конфликт улажен? Ни в коем случае! Он только начинает разгораться. Объявлена всесторонняя транспортная блокада Грузии. Отозван российский посол. Сотрудники посольства со своими семьями эвакуированы в Россию. Прекращены любые двусторонние связи. Отменены гастроли грузинского театра.
И понеслось. И завертелось. Каждый день новые сводки с фронта: столько-то грузинских мигрантов-нелегалов выявлено и депортировано на родину в Москве, столько-то в Петербурге, столько-то в других российских регионах. Приказано отлавливать не только тех грузин, кто занимается воровством и разбоем, но грузин вообще. Потому что они грузины. Как Б. Акунин. Как родители юной фигуристки Елены Гедеванишвили, о которой ещё совсем недавно восторженно писала наша пресса и которая только что вышла победительницей международного турнира в Австрии. На днях её родителей выслали в Грузию.
Мужественных людей не много. Как сообщило радио «Эхо Москвы», протестуя против геноцида, известный актёр Станислав Садальский обратился в посольство Грузии с просьбой предоставить ему грузинское гражданство. Сомневаюсь, что российские власти будут к подобным поступкам благодушны. Политической шпаны сейчас в стране много. Задержали, к примеру, на таможне англичанина. Он пытался вывезти из страны авторские работы, в числе которых были карикатуры на Путина. Приобрёл их в галерее Марата Гельмана. И вот – надо же какое совпадение! – чуть ли не на следующий день вломились в галерею на Малой Полянке бандиты. Не исключаю версии, что не только из-за англичанина громили галерею и избивали Гельмана, но за открывшуюся там выставку грузинского художника Александра Джикия. Его картины топтали и рвали с особенным остервенением.
Тринадцать человек подписались под заявлением, осуждающим начавшиеся погромы. Выписываю по алфавиту: Лия Ахеджакова, Артур Аристакисян, Леонид Баткин, Сергей Гандлевский, Алла Гербер, Вадим Жук, Михаил Златковский, Зоя Масленникова, Юрий Норштейн, Наталия Трауберг, Артёмий Троицкий, Инна Чурикова, Елена Камбурова. Всё это очень достойные, известные люди – артисты, режиссеры, публицисты, художники. Но писатели? Всего один: поэт – Сергей Гандлевский. Ну, может быть, ещё Наталия Трауберг – прекрасная переводчица Льюиса, Честертона.
А что до открытого письма Русского Пен-центра президенту, то взятый авторами тон не может не удивить. Цитирую концовку:
«Антигрузинская истерия, сейчас захватившая лишь начальство и тех, кто это начальство обслуживает, может перейти в массы. Если это произойдёт, пострадают не только грузины, но и азербайджанцы, армяне, абхазцы, вообще все выходцы с Кавказа. На рынке не будут разбираться, кто грузин, а кто абхазец. А в поликлиниках начнут отказываться от услуг врачей-грузин, как это уже бывало с врачами-евреями во время «Дела врачей».
Мы не политическая партия и не вмешиваемся в политику. Мы не знаем, как разрешить грузино-абхазский и грузино-осетинский конфликт. Но во всякой политике есть гуманитарный аспект. Народы не должны расплачиваться за действия своих правительств.
С уважением…»
Наверное, всё-таки стоило выбрать не эпистолярную, с сервильными обертонами, форму, а, допустим, форму заявления. Тогда не потребовалось бы разъяснять главе государства очевидные вещи. Вряд ли Путин не понимает, куда может завести страну антигрузинская истерия. И тем не менее остановить её не спешит! А для чего эта оговорка про невмешательство в политику? Да, не дело Пен-центра заниматься политикой, которая, как любил повторять Горбачёв, есть искусство возможного. Но правозащитная организация – та, что обязана заниматься искусством невозможного: мешать властям осуществлять бессовестную политику, нарушающую права человека. Так не обкладывайте возмущение безудержной ксенофобией подушками безопасности!
Впрочем, сошлюсь на чудесного поэта и прекрасного мыслителя – Тимура Кибирова: «Теперь властителями дум стали журналисты, т. е. плохие писатели». А «замена писателей в качестве творцов общественного мнения, – добавил Кибиров, – это, пожалуй, плохо, поскольку, какие бы ни были писатели, пусть уж лучше думы определяли бы они, чем абсолютные ублюдки, правящие бал сейчас».
Кибиров погорячился? Да нет, он – мастер слова, как всегда точен в эпитетах и в определениях.
Вот что предлагает Елена Левицкая, автор статьи «Кондопога», напечатанной во владимирской газете «Молва» (19 сентября 2006 года):
«Ужесточить миграционное законодательство, например, а на нервные вскрики либерально-толерантной Европы не обращать никакого внимания. Начать самую жёсткую – если нужно, самую жестокую, на полное физическое уничтожение – борьбу с этническими преступными группировками. И, безусловно, если обнаружится продажный мент, крышующий бандитов-инородцев, судить его по статье «Измена Родине». Ради этого не грех и отменить мораторий на смертную казнь…»
А сколько таких левицких работает в разных регионах России? Призывая к физическому уничтожению этнических преступных группировок и к введению смертной казни для тех, кто крышует бандитов-инородцев. Тамбовские, солнцевские, ореховские, питерские, смоленские могут, стало быть, не трепетать от страха. Как и те, кто крышует русских бандитов, – им измену родине не пропишут.
* * *
Глупость? Разумеется. Причём очень опасная глупость. Впрочем, как заметил известный некогда литератор Аркадий Белинков, глупость – не отсутствие ума; это такой ум! Очень в данном случае целенаправленный. В сторону от российских интересов, ибо, как недавно показала Югославия, племенная грызня внутри многонационального государства ведёт к неизбежному его распаду. В сторону от великой русской литературы. «Не забудь Фон-Визина писать Фонвизин, – из письма Пушкина брату. – Что он за нехрист? он русской, из перерусских русской». И правда. Так ли уж важно для нас, кем по этническому происхождению был автор «Недоросля»? «Недоросль» оказался «из перерусских русским», и этого вполне достаточно, чтобы считать его автора великим русским писателем. А Фонвизину – именно Россию – родиной, именно русскую литературу – своей, кровной. Как и Тимуру Кибирову, который запечатлел такое чувство в этих изумительных строчках из «Послания Л. С. Рубинштейну»:
На дорожке – трясогузка.
В роще – курский соловей.
Лев Семёныч! Вы не русский!
Лёва, Лёва, ты еврей!
Я-то хоть чучмек обычный,
Ты же, извини, еврей!
Что ж мы плачем неприлично над
Россиею своей?
И не о том же по сути писал Олег Чухонцев в раннем своём стихотворении?
Фазиль, Булат, Камил,
к чему молоться вздору,
кто из какой земли, —
у вас один замес!
Вас бог степей рубил
по сосенке да с бору,
а вы лозой пошли,
Как шёл Бирнамский лес.
А вы лозой пошли.
А вы ветвями стали.
Шумите же смелей
колючею листвой,
чтоб из иной дали
навстречу вышли дали,
листву иных ветвей,
неся над головой.
Машите же, друзья,
и пусть вам радость машет!
Мы все одна семья,
и я вам хвойный брат.
Вот вам рука моя
на лихолетье наше
и вот вам жизнь моя,
Камил, Фазиль, Булат!
А вот Чухонцев – поздний, его книга «Фифиа», в которой он обновил русскую стиховую систему, – не привил, как Бродский к мандельштамовскому стиху Тредьяковского, а сумел удержать много – стопный белый стих от падения в прозу:
Орест Александрович Тихомиров происходил из немцев,
когда стал русским, не знаю, но это спасло
его и семью, – других соседей, Шпрингфельдов,
мужчин расстреляли, а детей и женщин сослали в Караганду,
всё-таки немчура и возможный пособник
Гитлеру, то есть своим, а наш брат Иван
любит порядок и дисциплину тоже,
но со славянским акцентом.
Как не хватает всё-таки здешних немцев,
думаю я, вспоминая Алтай, кустанайскую степь,
фиолетовые луга в росе, в многоярусной дымке,
и закаты вполнеба, свист сусликов из степи,
и потёмки, камнем падающие на землю…
Впрочем, есть в «Фифиа» и рифмованные стихи, прекрасные, на все времена, тоже ставшие сейчас злободневными из-за страшного всплеска ксенофобии в стране:
Под тутовым деревом в горном саду,
в каком-то семействе, в каком-то году,
с кувшином вина посреди простыни,
с подручной закуской – лишь ветку тряхни,
с мыслишкой, подкинутой нам тамадой,
что будем мы рядом и там, за грядой,
Амо и Арсений, Хухути и я,
и это не пир, а скорей лития.
Как странно, однако, из давности лет
увидеть: мы живы, а нас уже нет.
«О, никогда не порвётся кровная неизбывная связь русской культуры с Пушкиным. Только она получит новый оттенок. Как мы, так и наши потомки не перестанут ходить по земле, унаследованной от Пушкина, потому что с неё нам уйти некуда. Но она ещё много раз будет размежёвана и перепахана по-иному. И самое имя того, кто дал эту землю и полил её своей кровью, порой будет забываться» (Владислав Ходасевич).
Ходасевича мог часами читать поэт Евгений Винокуров, один, пожалуй, из самых давних моих знакомцев, с которым мы, несмотря на значительную разницу в возрасте, как-то очень быстро перешли на «ты». Женя часто ездил за границу и неизменно привозил оттуда книги философов, художников, поэтов, изданных там.
– Как ты не боишься? – удивлялся я.
– Боюсь, – отвечал он. – Но захожу в книжный магазин и не могу удержаться.
– А если досмотрят? – спрашивал я, имея в виду наших таможенников.
– Отберут, – пожимал он плечами. – Но пока, слава Богу, не трогают.
А чтобы не трогали и выпускали за рубеж, он вёл себя осторожно: был, так сказать, внутренним эмигрантом, но власти об этом не догадывались. Он не подписывал никаких писем в защиту гонимых, но и от коллективных, погромных уклонялся. Тактика, выбранная им и Константином Ваншенкиным, была нехитра, но помогла обоим не замараться. «Пора!» – звонил Винокуров Ваншенкину или Ваншенкин Винокурову. С Константином Яковлевичем Ваншенкиным мы сблизились позже, но я знал, что означает его сигнал, поданный Жене, или винокуровский – ему. «Пора залечь на дно!» – говорил об этом Винокуров, и действительно – дозвониться до него в такие периоды было невозможно. В доме на улице Фурманова (теперь Нащокинский переулок) никто не брал трубку. Или брала старая няня Тани – жены Винокурова: «Их нету!» – и сразу же обрывала разговор. Не появлялся Женя и в Литинституте, где вёл семинар (потом приходил с неизменно безупречно оформленным – не придерёшься! – бюллетенем). Поскольку мы жили неподалёку друг от друга, мы с ним нередко прогуливались по Гоголевскому бульвару. Слушателем Женя был неважным, но рассказчиком блистательным и умно-язвительным, так что говорил в основном он. Однако «залёгшего на дно» Винокурова невозможно было встретить на бульваре. И поднимался «со дна» он не на следующий день после публикации чего-либо мерзопакостного, – выдерживал паузу, чтобы всё это выглядело правдоподобно.
И ещё одна любопытная деталь – ни Винокуров, ни Ваншенкин не стремились занять какие-либо руководящие должности, хотя обоим их не раз предлагали. Не стремились из тех же соображений. «А не полез бы в секретари, не вмазался!» – жёстко сказал Женя про Рекемчука, который жаловался, что его заставили участвовать в чьём-то исключении из Союза. «Но ты же член правления большого союза», – говорил я. «Ну и что? – спрашивал Женя. – В правлении больше ста человек, всегда можно увильнуть». «А если потребуют подписать всех поимённо?» – насмешничал я. Он пугался. Замолкал. Уходил в себя. А потом тряс головой: «До этого они никогда не додумаются!»
Так вот о любви Винокурова к Ходасевичу. Прихожу к нему как-то в квартиру в Токмакове переулке, куда он переехал после того как выселил Генштаб писателей из легендарного дома на улице Фурманова, снёс его и построил другой – генеральский, роскошный по тем временам. Женя встречает меня с томиком Ходасевича в руках. «Слушай, – говорит он, – а ведь как точно назвал свою речь Владислав Фелицианович. Лучше, чем Блок».
Оба они – Блок и Ходасевич – выступали в петербургском Доме литераторов, на вечере, посвящённом 84-летию со дня смерти Пушкина.
– Блок, – говорю, – тоже точен: «О назначении поэта».
– Скучное, – возражает Винокуров, – название. Вроде Эйхенбаума – «О поэтических приёмах Пушкина» (тоже выступление на том же вечере). А «Колеблемый треножник» – это тебе и гордое: «Ты – царь. Живи один», и гневное: «Подите прочь, какое дело / Поэту вольному до вас», и насмешливое: «В детской резвости колеблет твой треножник».
– Но Блок, – начинаю спорить, – говорит о сыне гармонии. Поэт должен понять своё назначение.
– А Ходасевич о том, что не поймёт поэт своего назначения, – и Женя прочитал приведённую мной здесь цитату. А когда закончил, сказал: – Видишь, как воспринималась поэзия Пушкина в начале двадцатых, – как колеблемый треножник! А как ты его зафиксируешь, если он всё время колеблется. Потому и нет сейчас настоящих поэтов, что никто не понял Пушкина. Отдельные удачные стихи есть. А поэтов нет.
Не любил Винокуров современную поэзию, хотя протежировал многим. Особенно молодым из своего семинара. Впрочем, их тоже не хвалил. «Хороший?» – спросят его в редакции, куда он принёс проталкивать стихи питомца. «Способный, – ответит, – будет печататься, обкатается, может, и выйдет из него толк!»
– А всё-таки, – говорю, – верил Ходасевич, что никогда (подчеркиваю голосом) не порвётся связь нашей культуры с Пушкиным.
– Это он себя уговаривал, – заключал Женя. – Говорил, что не порвётся, а констатировал, что рвётся. Страшное своё ощущение передавал. Для Владислава Фелициановича Пушкин – это вершина культуры, её кульминация. Он жил Пушкиным.
Я не был согласен с винокуровским приговором живущим рядом с нами поэтам. Не соглашался и с тем, что никто из них не понимает Пушкина. Но то, что Пушкиным следует выверять любого поэта, не вызывало у меня никакого протеста. И сейчас я в этом уверен.
Я и в «Стёжках-дорожках» приводил пушкинское: «Цель художества есть идеал». Причём слово «идеал» подчёркнуто самим Пушкиным.
Мой тесть, конструктор, о котором я здесь уже писал, облучился на испытаниях и спустя несколько лет умер от белокровия. Недавно, накануне праздника Покрова (дня его смерти), ездили мы с женой на Новодевичье кладбище прибрать его могилу и положить цветы. Постоял я и у могилы похороненного неподалёку Сергея Ивановича Радцига, легендарного многолетнего преподавателя античности. Мы в университете застали его маленьким румяным старичком. О его плаксивости вспоминают многие. Нам он читал латынь, а на курсе Лёвы Токарева, который был старше нас на два года – древнегреческую литературу. «Задаёт наводящие вопросы, – рассказывал мне Лёва уже в «Литературной газете», как Радциг принимал у них экзамен, – умоляюще смотрит на студента, но, поняв, что тот не ответит, громко рыдает: «Заросла! Заросла народная тропа!»»
Мне рыдающего Радцига видеть не приходилось, но одну его лекцию по древнегреческой слушать довелось. Образовалось окно в занятиях: кто-то из преподавателей заболел, и я, чтобы не слоняться бесцельно в ожидании следующей лекции, заглянул в аудиторию, где читал другому курсу Радциг. Он рассказывал об идеале древних греков. Даже не рассказывал, а, лучше сказать, парил от восторга: Олимп, Олимпийские игры, посвящённые богам, герои, исповедовавшие идеал, связанный с теми или иными покровительствовавшими им богами, наконец, Гомер, величайший художник, первым постигший природу искусства, цель которого – идеал.
Заканчивал свою страстную лекцию Радциг цитатой из малодоступной тогда статьи Гоголя, которая входила в его книгу «Выбранные места из переписки с друзьями», напечатанную к тому времени только в академическом собрании сочинений писателя. Гоголь говорил об «Одиссее», которую перевёл Жуковский. «Тот из вас, – сказал Радциг, – кто постигнет древнегреческий и прочитает «Одиссею» на нём, поймёт, что перевод очень хорош, но оригинал намного лучше. Однако Гоголь не зря радуется, что «Одиссею» прочтут теперь русские люди». И он процитировал:
«Много напомнит она им младенчески прекрасного, которое (увы!) утрачено, но которое должно возвратить себе человечество, как своё законное наследство. Многие над многим призадумаются. А между тем многое из времён патриархальщины, с которым есть такое сродство в русской природе, разнесётся невидимо по лицу русской земли. Благоухающими устами поэзии навевается на души то, чего не внесёшь в них никакими законами и никакой властью!»
Эта лекция перевернула мою душу, заставила по-новому взглянуть на мир и на место в нём искусства. А гоголевскую цитату я вынес в эпиграф той главы одной из моих книг, где речь идёт о вечно удерживающем искусство на поверхности идеале, без которого оно рухнет в пропасть. Как это мы наблюдаем сейчас.
Присутствуем ли мы при конце христианской культуры, как считают многие, или нет, нам знать не дано. Лично я вообще не убеждён, что культура конечна. По-моему, она всегда сопровождает земную человеческую жизнь. Античная или средневековая, атеистическая или христианская, она – культура, если её благоухающими устами навевается на человеческие души то, что делает их в свою очередь благоухающими – устремлёнными к истине. А потребность в такой культуре, на мой взгляд, неизбывна. Хотя действительность нынче во многом работает против подобного взгляда.
* * *
Держался-держался московский департамент по образованию и сдался: с будущего года вузы принимают вступительный экзамен по литературе только в формате ЕГЭ. Сочинение остаётся для поступающих на филологический факультет МГУ. У нас, в МПГУ, стало быть, его не будет. Я говорил уже здесь, каковы нынешние студенты, магистры и даже аспиранты у нас. Могу себе представить, с какими столкнусь через год-два!
(А может, не столкнусь! Вдруг объявили мне о сокращении: увольняйтесь, дескать, с 1 января. А потом выяснилось, что нельзя сокращать преподавателей в середине учебного года. Так что продлят ли со мной договор в университете – неизвестно!)
«За последние семь-восемь лет школьники стали читать примерно на 30–40 % меньше, – рассказал корреспондентам «Новых Известий» (2 октября 2006 года) президент Фонда образования РФ Сергей Комков. – Главная причина снижения интереса к чтению заключается в изменении акцентов преподавания литературы, которая сейчас фактически низведена до уровня второстепенного предмета. Происходит это, в частности, из-за глобальных изменений в самой системе преподавания. Российское образование всегда носило фундаментальный классический характер. В 90-е годы активно стала внедряться прикладная система преподавания. Дети стали учить только то, что им напрямую может пригодиться в жизни. Уже 1,5 поколения учатся по этому принципу, а ведь достаточно трёх поколений – и вернуться к прежней системе будет уже нельзя. Так произошло, например, в Америке. Поэтому-то мы сейчас и бьем тревогу».
Поэтому и я снова и снова возвращаюсь к проблеме, о которой здесь уже писал. Ещё полтора поколения – это десять-пятнадцать лет, и люди перестанут испытывать потребность в книге как, так сказать, в душеполезном чтении. Книга станет абсолютно прагматическим продуктом: входит в школьную программу – добросовестные её прочтут, а недобросовестные удовольствуются кратким пересказом сюжета: для сдачи ЕГЭ ничего больше и не надо.
Недавно я прочитал в «Ежедневном журнале» Антона Ореха, который согласен с нынешними изменениями и считает, что детей следует учить только тому, «что им напрямую может пригодиться в жизни»: «Я закончил школу 17 лет назад, но совершенно точно могу сказать, что уже через год после выпускного благополучно забыл всю химию, физику и тому подобное. А кто-то, наоборот, также скоро забыл литературу и историю. Не кажется ли вам, что в школе преподается слишком много того, что потом никак человеку в жизни не пригождается? Цель вроде бы благая: сделать из ученика всесторонне образованную личность, обладающую универсальными знаниями. Но, по-моему, эта благая цель просто не достижима».
Универсальные знания – удел очень немногих. Прежде это хорошо понимали. Для маленьких детей простолюдинов существовали церковно-приходские школы, типа нашей начальной, только более быстрые: обучающие азам чтения, счёта, рисования, пения. Дети состоятельных родителей такие вещи постигали с домашними учителями. А дальше всё зависело от самого ребёнка: что ему ближе? Он склонен к техническим навыкам? Добро пожаловать в реальное училище. Полюбил читать, проявил гуманитарные наклонности? Поступай в гимназию. Но и в реальном, то есть технологическом училище заботились о человеческой душе – в намного, конечно, меньшем, чем в гимназии объёме изучали литературу, историю.
Так ведь именно к такой системе образования и собирались вроде вернуться ещё при Горбачёве. Страшное нынче слово «реформа» тогда значило не копировать западную модель, а восстановить отечественную. Будущий посол России во Франции академик Юрий Рыжов, а тогда ректор МАИ, будущий председатель Высшей аттестационной комиссии академик Николай Карлов, а тогда ректор МФТИ, учредили в своих вузах кафедры культурологии, понимая исключительную важность гуманитарной прививки инженерному мышлению.
«Разве смысл в простом механическом прочитывании, заучивании фабулы и имен главных персонажей? – спрашивает А. Орех (точности ради скажу, что он подписывается с ятем на конце: Орехъ). И констатирует: – А по программе получается, что так». И ещё: «Так ли важно, произошла Куликовская битва в 1380 году или двумя годами позже или раньше? Гораздо важнее, чтобы ученик понимал, почему она произошла, какие причины привели к этому и какие были последствия. Даты, так или иначе, сотрутся из памяти, кроме самых важных, а вот понимание останется. Но в школе, да и в вузе людей не учат думать!»
В том-то и дело, что фабулы и имена главных персонажей, знание точных дат, когда чего происходило, необходимо давать в специальных гуманитарных школах. Там это действительно невероятно важно. Филологу следует углубляться в произведение, изучать его всесторонне и объёмно. Историку – знать не только о том, что происходило в 1380-м в России, но и двумя годами раньше или позже. А, допустим, в физическом или математическом лицее учитель литературы, опираясь на книгу, раскроет детям смысл категории прекрасного, а учитель истории объяснит им причинно-следственные связи событий, происшедших и происходящих в мире. И всё это для того, чтобы образовать душу, учить человека думать.
Но как раз этим нынешние власти озабочены меньше всего. А похоже, что они и не хотят растить мыслящих людей. И в этом своём нежелании удивительно (случайно, конечно!) совпали с теми, кто навязывает России чуждую ей модель образования.
Я писал в «Стёжках-дорожках», что вынес из университета весьма поверхностные знания, но когда занялся самообразованием, то с удивлением обнаружил, что у литературы, как и у математики, есть свои специфические законы.
После, беседуя с читателями «Стёжек», я пожалел, что не уточнил, о каких именно законах вёл речь. Некоторые решили, что я говорил о прикладном литературоведении.
Но я имел в виду «Историческую поэтику» А. Н. Веселовского, мифологическую школу братьев Гримм, А. Н. Афанасьева, А. А. Потебни, теорию романа М. М. Бахтина.
Я имел в виду специфику жанра произведения, его жанровые законы, являющиеся ключом к постижению авторского замысла. Понять, почему так, а не иначе оформлен замысел в произведении, – значит раскрыть смысл художественного творения, вынести о нём объективное, а не субъективное суждение.
Именно поэтому меня чрезвычайно увлёк метод медленного чтения.
Что же до новейших работ, связанных со структурой произведения или с его восприятием читателем, то мне они, как правило, и не представляются научными в точном значении этого слова.
Однажды мне прислали рецензию из зарубежного журнала на мою книжку о Пушкине. Сын помог с переводом с английского. Рецензент книжку хвалил. Но удивлялся, как я мог, анализируя «Пиковую Даму», пройти мимо «Преступления и наказания». А ведь Достоевский, по мнению рецензента, открывает богатейший материал для сравнения. В «Пиковой Даме» – богатая старая графиня и у Достоевского – старуха-процентщица. У Пушкина – как бы убийца графини Германн и в романе Достоевского – рефлектирующий убийца старухи Раскольников. Вопроса, для чего их сравнивать, для рецензента не существует. Скорее всего потому, что он представляется ему риторическим. И не только ему, но сонму наших отечественных учёных, старающихся не отстать от новаций их зарубежных коллег.
Вот передо мной книга «Вершины русской драмы». Вышла в издательстве МГУ. Её автор, заведующий кафедрой института кинематографии, как веслом в бурном море, управляет в литературном плавании по русской драматургии понятием «архетипа», то есть «первоосновы», «оригинала». К примеру, берётся герой фонвизинской пьесы Митрофан. Ему назначена роль «архетипа недоросля» – первоосновы того, кто не дорос, не достиг зрелости. К нему подстёгивается лакей Раневской Яша из чеховского «Вишнёвого сада». Он же не достиг зрелости? Не достиг! К ним – Чацкий из «Горя от ума». Он же не дорос?
До чего не дорос? Ну как же! Ведь ещё Чаадаев сказал однажды: «Мы растём, но не созреваем». Он сказал это не о Чацком? Ну почему же: он это сказал о русском обществе вообще и, стало быть, о Чацком тоже! А можно ли пройти мимо фразы Чацкого: «Отечества отцы»? Точнее, можно ли не вспомнить при этом, о чём молит народ пушкинского Бориса Годунова? «Ах, смилуйся, отец наш! Властвуй нами! / Будь наш отец…» «Отцы» – «отец»! Не означает ли это, что (привожу цитату из книги) «Чацкий – сын того народа, который изображён в «Борисе»»? И, кстати, обратите внимание на то, что Чацкий в конце пьесы бежит из Москвы. А пушкинский Отрепьев бежит из монастыря. «…С этой точки зрения, – снова привожу цитату, – фигура Григория в «Борисе» неожиданно близка Чацкому…» И не только ему: «у разных персонажей русской драмы обнаруживается какая-то общность порывов…», например, у Подколесина из гоголевской «Женитьбы», который выпрыгнул в окно, или у Хлестакова, тоже бежавшего из безымянного города.
Да, многие мои коллеги, увлечённые прикладным литературоведением, греха здесь не обнаружат. Сколько появляется подобных работ в журнале «НЛО» («Новое литературное обозрение»), в одноимённом издательстве! А сколько подобных тезисов выступлений участников научных конференций вы прочтёте в их брошюрках!
«Книжка Сарнова о Мандельштаме – никакая, – написал мне однажды один из лучших российских учителей, не скрывающий симпатий к постструктурализму, – а книжка Ронена – основная, без ссылки на неё ни одна работа о Мандельштаме не выходит».
Увы, количество ссылок на литературоведческую работу (индекс цитирования) стали для многих главным признаком её ценности.
Что ж, в других научных дисциплинах резон в таком измерении есть: коллеги должны оценивать значимость работы учёного, понимать её роль, быть в курсе новаторских достижений в их специальности. Без этого наука развиваться не может, что и доказал чудовищный застой в советской биологии при Сталине, который объявил генетику «лженаукой» и запретил ею заниматься.
Но ещё Пушкин говорил, что критика (так называли литературоведение в его время) есть «наука открывать красоты и недостатки в произведениях искусства и литературы». А это значит, что литературоведение имеет дело не с абстракцией, но с живым явлением. Великолепно, по-моему, написал о цели, ради которой существует такая наука, как литературоведение, священник Вячеслав Резников (я напечатал эти слова у себя в «Литературе» ещё в 1994 году): «Когда сквозь совершенство формы гениального художника начинаешь проникать к тем сокровенным пружинам, которые дают героям жизнь и индивидуальность, от которых происходит композиционное движение, то поражаешься, насколько всё у него пропитано поиском смысла жизни». В этом всё и дело! В идеале литературовед обязан не только не упускать из внимания подобный поиск, но понимать, что именно ему и обязано своим существованием любое художественное произведение. «Везде мы видим, – заканчивает свою мысль отец Вячеслав Резников, – либо попытки духовного освобождения, либо духовные искания, либо крайнюю боязнь закрепощения духа, и всегда – острое чутьё ко всему, что напоминает духу о забытой родине». В этом смысле я бы сравнил литературоведа с пчелой, он припадает к книге, как пчёлка к цветку, извлекая из произведения только ему присущий духовный нектар, улавливая и передавая читателю неповторимую, ни на кого больше не похожую авторскую ауру. Это отличает и Бенедикта Сарнова, вникающего в стихи Мандельштама, запечатлевшие, как правило, трагические моменты человеческого существования. Трагически сложилась жизнь самого Мандельштама, однако, как показывает Сарнов, слово поэта одолевало трагедию, гармонически возвышалось над ней. Такая книга поможет человеку выстоять в испытаниях, выпадающих на его долю, ибо каждый нуждается в духовном поиске нравственных ориентиров. А в книге Омри Ронена «Поэтика Мандельштама» он не найдёт ни подобных поисков, ни подобных ориентиров. Книга Ронена из тех работ, в которых, как написала в «Русском Журнале» А. И. Журавлёва, «художественное произведение всё больше становится просто поводом для умственных упражнений в выстраивании всё новых и новых языков описания неизвестно чего, сменяющихся по законам " от кутюр», видимо, под влиянием того, что на несколько десятилетий «рынок захватила» Франция. По последним сведениям, эти построения и вовсе уже неприлично связывать с каким-нибудь конкретным явлением искусства, с произведением». Понятия «подтекста» (переклички с другими авторами) и «контекста» (переклички автора с собой), которыми орудует Ронен, порой кажутся притянутыми за уши. Ну что, скажите, общего между мандельштамовскими строчками о дате собственного рождения: «в ночь с второго на третье / Января в девяносто одном / Ненадёжном году» и пушкинскими из «Евгения Онегина»: «Снег выпал в январе / На третье в ночь»? Сознавал ли перекличку (подтекст) с Пушкиным сам Мандельштам? Сомневаюсь. А могло ли слово «аорта», произнесённое Маяковским «в контексте мировой войны», подтолкнуть Мандельштама написать свою знаменитую строчку «Играй же на разрыв аорты»?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.