Текст книги "Комментарий. Не только литературные нравы"
Автор книги: Геннадий Красухин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 24 (всего у книги 34 страниц)
Ах, как умиляются сейчас бескорыстию Сталина. В одних и тех же сапогах полжизни проходил, маршальский мундир до дыр износил! Картин в доме не держал, прикнопывал к стенам фотографии, вырезанные из «Огонька»! А сколько имел наград? Одну звезду героя соцтруда, да одну – Советского Союза, два ордена Победы, три – Ленина, три – Красного знамени и один – Суворова I-й степени. Всё! И это у полководца-то! Верховного главнокомандующего! Генералиссимуса!
Ну что ж, Гитлер как был ефрейтором, так им и остался. А награждать себя вообще не разрешал. Убеждённый вегетарианец, он не любил пьяных застолий. Умиляет?
Анри Барбюс растрогался, встретившись со Сталиным: «Человек с головою учёного, с лицом рабочего, в одежде простого солдата, живёт в небольшом домике». После его книги и пошло: да, одежда простого солдата – шинелька латаная-перелатанная, да, простой домик. «Вы в курсе, – спрашивает корреспондента «Комсомольской правды» писатель В. В. Карпов, – что после смерти Иосифа Виссарионовича на его даче обнаружили лишь шесть кителей, четыре шинели да пять курительных трубок? Всё, больше у него ничего не было…» Даже если б это была правда, перевесила бы она на весах справедливости миллионы загубленных душ, искорёженных судеб граждан, которых аскетический вождь сделал своими рабами? Но не был Сталин аскетом! Простой домик, говорите? А вы сосчитайте, сколько их было, этих простых. «На его даче», говорите? А на какой именно? Они же были разбросаны по всей огромной стране. Сталин не был, конечно, похож на будущего своего преемника Брежнева, который, как сорока, тащил к себе всё, что блестит. Но и с простым человеком, живущим в его государстве, Сталина не уравняешь: монарх есть монарх! А этот монарх ещё и лицедей. Барбюса в простой солдатской гимнастёрке примет, а Черчилля в Ялте ошеломит изобилием и роскошью. Всё-таки сам я не беден, напишет об этом в мемуарах Черчилль, но не смог бы во время войны, зная о бедственном положении многих своих граждан, закатывать лукулловы пиры.
Эдик Елигулашвили, корреспондент «Литературной газеты» в Грузии, рассказывал мне со слов одного охранника сталинской дачи, что независимо от того, жил или нет на ней в это время Сталин, в определённые часы накрывался большой обеденный стол. Официанты замирали, как часовые у ленинского мавзолея (сейчас у Вечного огня), и только через какое-то продолжительное время приготовленные блюда убирались – их съедала и разбирала обслуга. И так было заведено на всех дачах в разных районах страны. Так сказать, в целях конспирации. Чтобы никто не определил, где сегодня обедает или ужинает Сталин.
Чем обедает и чем ужинает? Вот свидетельство его дочери Светланы: «К его столу везли рыбу из специальных прудов, фазанов и барашков из специальных питомников, грузинское вино специального разлива, свежие фрукты доставляли с юга самолётом. Он не знал, сколько требовалось транспортировок за государственный счёт, чтобы регулярно доставлять всё это к столу» (Аллилуева С. Только один год).
Ну, на южные дачи – в Сочи, в Гаграх, на озере Рица, в Массандре – фрукты, быть может, самолётами и не доставляли. А может быть, и не делали исключений: неизвестно ведь где эти фрукты выращивали – вполне допускаю, что и не рядом с дачей, а в каком-нибудь дальнем питомнике: Сталин панически боялся отравления. «К каждому свёртку с хлебом, мясом или фруктами прилагался специальный " акт», скреплённый печатями и подписью ответственного " ядолога»: «Отравляющих веществ не обнаружено»», – вспоминает Светлана Аллилуева.
Ещё в конце семидесятых иронически призывал Булат Окуджава толпу придумать себе деспота, в точности, как это делают сейчас, ссылаясь на мнение большинства, а точнее – трусливо им прикрываясь: «Потом будет спрашивать не с кого, / коль вместе его создадим». Заканчивал Булат это стихотворение грозным предупреждением:
И пусть он над нами куражится
и пальцем грозится из тьмы,
пока наконец не окажется,
что сами им созданы мы.
– Стихи-то, конечно, так себе, – комментировал эти строчки Евгений Винокуров, как всегда сдержанный в отношении чужого творчества, – но мысль здравая: два-три поколения, и народ перерождается.
А позже мы говорили об этих стихах Окуджавы с Таней Бек, которая очень их хвалила.
– Чудесные стихи, – сказала Таня, – с неожиданной, почти басенной концовкой.
Я дружил с Танечкой. Она была не только хорошим поэтом, но невероятно преданным поэзии человеком. И многое в ней понимала, и много об этом писала. В том числе и для меня – в «Литературу».
А здесь ещё оказалось, что её привлёкает жанровое разнообразие стихов Окуджавы. Вместе с Сергеем Чуприниным Таня вела семинар в Литературном институте и рассказала своим студентам-поэтам об этом своеобразии. Оно их заинтересовало. Их интерес её подогрел. Она взялась написать статью об этом для «Литературы», которую я с удовольствием напечатал. Потом она выступала с ней на конференции, посвящённой творчеству Окуджавы. На мой вкус, эта статья является самым значительным вкладом в понимание жанровой природы стихов и песен Булата Окуджавы.
Любимым Таниным современным поэтом был Евгений Рейн. Мне многие его стихи тоже нравились. И всё же Олега Чухонцева я ценил гораздо больше. Мы не то что спорили с Таней, но оставались каждый при своём мнении.
Стихи Рейна взахлёб читал мне Александр Межиров, который часто посиживал в моём кабинете «Литературной газеты». «Ну ч-что в-вы, – говорил он, заикающийся от природы, – к-как-кой Ч-чухонцев б-ольшой п-оэт? Разве м-ожно с-срав-внить с Рейном?»
С Межировым я спорил. Да, говорил, есть у Рейна замечательные стихи. Но много провальных. А у Олега провалов не бывает. И замечательные стихи Олега выше замечательных стихов Жени, которые выдают последователя традиции питерской школы начала XX века. Олег – кошка, гуляющая сама по себе!
– П-пушк-киниан-нец! – определял Межиров. Я возмущённо опровергал: это Самойлова можно назвать пушкинианцем, но Чухонцева – с огромной натяжкой.
В то время многие стихи Рейна не печатались и ходили в самиздате. Слышал я их не только от Межирова. Я писал в «Стёжках-дорожках», что любили мы в Доме творчества писателей в Дубултах по вечерам собираться дружеской компанией у кого-нибудь в номере. Травили байки, слушали песни, которые пел нам Окуджава, и стихи, которые не мог тогда напечатать Олег Чухонцев. Читал стихи и актёр Михаил Козаков. Не свои стихи, а тех, кого он любил. Среди них и Рейна.
Но Рейн мне не нравился по-человечески: самоупоён, бесцеремонен, хвастлив. Детские его стихи публиковали очень охотно. Рейн выпустил много детских книжек, которые издавались огромными тиражами. Так что он не бедствовал.
Поэтому я удивился, когда в ранние горбачёвские годы после первого творческого вечера Рейна, который официально разрешили провести в Малом зале ЦДЛ, захотев это отпраздновать и охотно приняв приглашение поэтессы Тани Щербины ехать праздновать к ней, Рейн скинул шапку: «У меня ни копейки. А кроме водки и закуски, мне нужно будет оставить себе трояк на такси». Мы охотно скинулись и поехали к Тане Щербине, которая жила на Садовом кольце, недалеко от нового тогда здания «Литературной газеты», – Гена Калашников, Виктор Ерофеев, я, ещё человек шесть народу.
Рейн дружил с Бродским до его эмиграции. Бродский называл Женю своим учителем. Как только рухнул железный занавес, Женя поехал к нему в Америку.
Печатаясь со старыми своими стихами, Рейн быстро стал уважаемым и авторитетным поэтом. Что, конечно, справедливо. Стал преподавать в Литинституте и постоянно выезжать за границу.
Таня Бек обожала Рейна. Поэтому как личную трагедию восприняла его согласие переводить вместе с Михаилом Синельниковым и Игорем Шкляревским стихи Туркменбаши, бывшего первого секретаря ЦК компартии Туркмении, захватившего в ней власть после распада СССР и заставившего подданных обожествить себя, ставшего типичным восточным деспотом.
Рейн объяснял своё согласие тем, что речь идёт о стихах, а не о политических трактатах. «Кроме того, – сварливо добавлял он, – у меня подчас в доме не на что даже пельмени купить». Что возмутило знающего его Андрея Битова: «Столько печатается, столько внушительных денежных премий получил, и не на что купить пельмени?»
Циничное и фальшивое самооправдание столь почитаемого Таней человека, вероятно, доставило ей большую боль. Тем больше уважения внушает то обстоятельство, что она нашла в себе силы выступить с резкой оценкой поступка бывшего друга («НГ-Ex Libris», 23.12.2004): «антисобытием года назову письмо троих известных русских поэтов к Великому Поэту Туркменбаши с панегириком его творчеству, не столько безумным, сколько непристойно прагматичным». Но далась ей эта история настолько душевно трудно, что, возможно, уже не хватило сил жить дальше. Меньше чем через месяц она умерла.
Таня дружила с одним из любимейших моих прозаиков Владимиром Войновичем. Именно она, когда работала в журнале «Вопросы литературы», попросила меня отозваться и о нашумевшей тогда книге Войновича «Портрет на фоне мифа», и о реакции разгневанных этой книгой критиков. Я написал статью. «Апологетика Войновича», – отреагировал на неё главный редактор «Нового мира» Андрей Василевский в своём ежемесячном перечне разного рода сетевых и печатных публикаций.
Я не против. Можно, конечно, воспринять статью и так. Я действительно восхитился мужеством Войновича, выступившего против культа Солженицына, сложившегося в современной, отчасти литературной, а больше окололитературной среде.
С недоумением так же, как Войнович, читал я солженицынский «Словарь языкового расширения», который напоминал не «Словарь живого великорусского языка» В. И. Даля, а словарь какого-нибудь хлебниковского будетлянина. Народ на подобном языке не говорил. А любое личное словотворчество должно ещё пройти испытание временем. Много экспериментировали с русским языком, много создавали слов на его корневой основе, но в живую речь вошли единицы.
Дивился я и тем заявлениям, которые изредка делал Солженицын, высланный на Запад. Например, его высокомерному отказу встретиться с президентом США вместе с другими русскими диссидентами: согласен только с глазу на глаз! Удивляла его публицистика, где он постоянно громил Запад, противопоставлял ему дореволюционную Россию: насколько, дескать, прежнее русское местное самоуправление плодотворней западной демократии! Создавалась парадоксальная ситуация: человек, апеллировавший в дни гонения у себя на родине к Западу, защищённый Западом, спасённый Западом, его же и осыпает бранью! Не понимал я и подчёркнутого нежелания Солженицына ознакомиться с приютившей тебя страной. Ну да, сидит в Вермонте, пишет «Красное колесо», которое считает главным делом своей жизни. Но неужели нет никакого желания оторваться хотя бы на неделю, слетать в какие-то другие уголки Соединённых Штатов, посмотреть их?
– А разве мы с вами не найдём подобных прецедентов в русской литературе? – спросил меня Эдуард Бабаев, когда я поделился с ним своим недоумением. – Вспомните Машу Миронову из «Капитанской дочки», которая приехала хлопотать за своего жениха перед императрицей и остановилась в Царском Селе. Что о ней пишет Пушкин? Что, сделав дело, она уехала назад, не пожелав и взглянуть на Петербург, которого до этого не видела.
Тогда я не нашёл, что возразить Эдику. А теперь, вчитавшись в роман, нашёл: Марья Ивановна, как рассказывает об этом через много лет Пётр Андреевич Гринёв, остановилась в так называемой Софии. Уездный городок София, как и указывают исследователи, был основан через десять лет после пугачёвского восстания, а частью Царского Села стал ещё позже – лет через двадцать пять после событий, описанных в «Капитанской дочке». Почему же Пушкин разрешает своему Гринёву этот анахронизм? Потому что тот подчёркивает, что пишет с чужих слов – со слов той же Маши Мироновой, ставшей его женой. Причём предупреждает, что рассказ о её поездке слышал многократно, так что основные подробности впечатались в его память.
Так вот София, которой не существовало во время посещения Марьи Ивановны Царского Села, но которая появилась в романе, как раз и свидетельствует о неоднократном рассказе с чужих слов. Сперва Марья Ивановна, возможно, более топографически точно обрисовывала Петруше место событий. Через какое-то время, быть может, уточнила: это там, где теперь находится София. А ещё через время – там, где прежде София находилась. Верный художнический признак не только того, что Пётр Андреевич рассказывает с чужих слов, но и того, что Марье Ивановне не раз ещё удалось побывать в Царском Селе, не торопясь больше из него с новостью, которая так важна была для нетерпеливо ожидающих её Гринёвых. Могла, стало быть, осмотреть и Петербург! И наверняка его осмотрела: она любила жизнь, была любопытной к её подробностям. Но как она могла любоваться красотами города в то время, когда жених томился в темнице!
Затворничество Солженицына в Вермонте удивляло меня, конечно, в последнюю очередь. И привёл я своё запоздалое возражение покойному Бабаеву, так сказать, на опережение – если кому-нибудь придёт в голову напомнить мне об этом эпизоде из пушкинского романа. В первую очередь удивило меня, как быстро Солженицын разругался с теми, кто ему помогал, кто из-за него пострадал, кто считался его союзником.
Одно время я был близок с Варламом Тихоновичем Шаламовым. Мы вместе гуляли по городу, он приходил ко мне домой или в «Литературную газету». Варлам Тихонович Солженицына не любил. Не признавал даже его первой, поразившей всех вещи – повести «Один день Ивана Денисовича».
– Что он знает о лагере? – отмахивался Шаламов на моё недоумение. – Где он сидел? В шарашке? Лично он этого не пережил. Потому и вышла вещь подсахаренной.
Я удивлялся: «Что же в ней сладкого?» «А что горького? – парировал Варлам Тихонович. – В лагере не до интеллигентных разговоров о фильме Эйзенштейна. Лагерь не шарашка. Там одно только занимает, как бы тебе сегодня не сдохнуть!»
Шаламов знал, о чём говорил. На допросах ему вывернули руки, порвали сухожилия, отчего ему трудно было попадать рукою в рукав. Чекисты били его по ушам, повредив барабанные перепонки, – он стал плохо слышать. Отплатил он им за это сторицей. Его «Колымские рассказы» – натуральные физиологические очерки о ГУЛАГе – воспроизводят такой кошмарный звериный быт, который недурно бы дать ощутить тем, кого зовут назад в советское прошлое. «Это наша история», – объясняют энтузиасты такого возврата. Что ж, пусть подталкиваемые ими люди, особенно молодёжь, почувствуют на примере непридуманной прозы Шаламова, какова была наша история! Хотел бы Солженицын, чтобы «Колымские рассказы» вошли в сознание читателей так же, как его «Архипелаг ГУЛАГ»? Не уверен. Войнович в книге, о которой я писал, подметил, что для Запада был Александр Исаевич невероятно авторитетен и что поэтому мог бы поспособствовать широкому изданию «Колымских рассказов». Мог бы, но делать этого не стал…
Я и сейчас не согласен с тем, как оценил Шаламов «Ивана Денисовича». Лично меня эта небольшая повесть перевернула. Очень сильное художественное произведение. По-моему, одно из лучших у Солженицына. (Да и Шаламов, как позже выяснилось, это поначалу признавал. Но я пишу о том времени, когда мы с ним встречались. Я застал его категорически не принимающим ни Солженицына-человека, ни Солженицына-художника.)
Но вот что любопытно. Мой старший товарищ Бенедикт Сарнов вспоминает, как спросила его Мария Павловна Прилежаева, не почувствовал ли он в повести антисемитский душок. И в ответ на его удивление уточнила: «А Цезарь Маркович?» Странно, но почти то же самое говорили нам с женой её тётя, дочь известного в прошлом актёра театра оперетты Митрофана Ивановича Днепрова, с мужем. «А ведь Цезарь Маркович неспроста так назван, – сказали Валя (тётя жены) с Сашей (мужем), прочитав только что появившийся в «Новом мире» «Один день Ивана Денисовича», – это страшная вещь, это написано антисемитом».
Мы с женой тогда между собой посмеялись: ну и чутьё! Да и сейчас, перечитав повесть, вижу, что, если не знать о дальнейших шагах Солженицына, антисемитизм в повести обнаружит только тот, кого покоробит имя её персонажа. Но это абсолютно субъективное ощущение. В конце концов, этот персонаж мог быть назван как угодно, хоть Василием Николаевичем, хоть Равилем Рустамовичем. Другое дело, когда о дальнейших солженицынских шагах знаешь. Когда прочитана и его публицистика, и «Двести лет вместе», и «Евреи в СССР и в будущей России» – книга, выкраденная, по словам Солженицына, у него неким Анатолием Сидорченко. Если из этого далека взглянуть на Цезаря Марковича, то придётся согласиться: по-другому он назван быть не может.
Но книга Владимира Войновича посвящена не столько антисемитизму Солженицына (эту черту писателя сейчас отрицают только его апологеты), сколько его умению прощать себе то, что не прощаешь другим.
«Портрет на фоне мифа» Войновича вызвал яростную реакцию в печати. Книгу не критиковали, ею возмущались: как Войнович посмел! Да кто он такой?
Написал я об этой критике. Напомнил, кто такой Владимир Войнович. Прекрасный писатель. Я влюбился в него ещё в литературном объединении «Магистраль», где он в конце пятидесятых прочитал нам два удивительно живых и смешных рассказа. А после напечатал: «Два товарища», «Хочу быть честным», «Расстояние в полкилометра», «Путём взаимной переписки», «Чонкин», «Иванькиада», «Шапка» – каждая вещь шедевр!
А стихи Войновича. Опять-таки со времён «Магистрали» помню наизусть:
Видевшая виды радиола
Выла, как собака на луну.
И ещё – из того же стихотворения:
Целовали девушки устало
У плетней женатый комсостав.
А блистательные сатирические «Открытые письма» Войновича, адресованные советским властям, советским вельможам! Сопоставимые, быть может, только с письмами каторжанина декабриста Лунина Николаю, о которых хорошо написал Ю. Н. Тынянов: «Тростью он дразнил медведя».
Да, оспорить заслуги Солженицына перед русской литературой невозможно. Войнович и не занимается этим бессмысленным занятием. Но у него и своих заслуг перед русской литературой немало. Да и если бы их у него не было вовсе? В данном случае он написал не о прекрасном некогда писателе, но о человеке, проявляющем себя с неожиданной и, увы, с не лучшей стороны. Так чего же возмущаться: «как он посмел?», «да кто он такой?»? Для чего вообще так ставить вопрос уже независимо от книги Войновича?
Вот – недавно. Эдуард Сагалаев, как раз в этот день – 3 октября 2006 года – награждённый по случаю юбилея орденом и собирающийся на приём к президенту за наградой, говорит корреспонденту «Московского комсомольца» Александру Мельману о Солженицыне: «Я крайне возмущён, раздражён и раздосадован, когда слышу в его адрес какие-то недобрые слова». Александр Мельман в ответ: «Да и кто эти люди, которые нападают на Солженицына?» Сагалаев: «Да, нужно колоссальное моральное право, чтобы его судить».
По-моему, не требуется колоссального морального права осуждать антисемитизм, самоупоение, нежелание слушать оппонента, нетерпимость к любой критике. Хватит для этого и самого обычного права, основанного на человеческой морали. Такое право есть у каждого человека. Вы с ним не согласны? Так опровергайте его мнение, а не хватайте за грудки с воплем: «А кто ты такой?»
Значительно позже того, как была напечатана моя статья о Войновиче, я прочитал в дневнике Александра Шмемана, что Александр Исаевич в разговоре с ним сравнил себя с Лениным. Нет, это не было покаянным сравнением. Солженицын имел в виду знаменитую тактику Владимира Ильича: идти к цели, не отвлекаясь ни на какие обстоятельства, добиваться своего, преступая, если нужно, мораль, человечность. Проницательный отец Александр многое понял в Солженицыне, но, увы, многое простил ему за талант. На мой взгляд, этого делать было нельзя: никакому таланту не позволено заноситься над людьми, наполняться сознанием собственной исключительности. Что и подтвердил Солженицын собственной практикой: его талант увядал прямо пропорционально затрачиваемым им усилиям творить из себя кумира. И увял окончательно, когда вылепил писатель свой монумент и вознёс на невероятную, захватывающую воображение многих высоту.
* * *
А что до бронзовых и гранитных монументов, то их сейчас ставят много. Помнится, года четыре назад иронизировали по этому поводу на «Эхе Москвы» Антон Орех и Евгений Бунимович.
Антон Орех: «У Библиотеки Ленина сползает со скамейки на землю Достоевский. Так не сидят люди! Он упадёт сейчас – если бы был живой».
Евгений Бунимович: «Я хочу напомнить, что в Москве есть другой памятник Достоевскому на бывшей Божедомке, и это замечательная работа. Поэтому вообще не очень понятно, зачем поставили ещё один. Сколько памятников Достоевскому должно быть в Москве?»
Антон Орех: «Десяти хватит?»
Евгений Бунимович: «Может быть, и нет! Не хватило же одной Натали к пушкинскому юбилею, решили поставить двух, что почти анекдотично!»
Антон Орех: «Причём одна из них выше ростом Пушкина, а другая ниже!»
Да, правда. И обе не так далеко одна от другой. Та, что выше, – рядом со мной на Арбате. А та, что ниже, – у храма Большого Вознесения, где некогда венчались Гончарова и Пушкин, – там, где заканчивается Никитский бульвар и начинается Тверской.
Как-то фатально не повезло с монументальной пропагандой моему району. Только что в Брюсовом переулке открыли памятник композитору Араму Хачатуряну работы скульптора Георгия Франгуляна. Этот монумент я ещё не видел. А мимо другой скульптурной работы того же Франгуляна – памятника Булату Окуджаве приходится проходить часто. Когда открывали этот памятник, корреспондент московского бюро компании NTV–International заметил, что Ольга Окуджава, вдова поэта, «отказавшись от выступлений и общения с прессой, прятала глаза за тёмными стеклами». «Со мной никто не посчитался», – позже говорила Оля. А высказывала она разумные вещи. Её мысль о том, что «слово «памятник» несовместимо с Булатом», и мне приходила в голову. Для увековечивания этого замечательного поэта и человека достаточно было бы достойного памятного знака. А не того двора, который изобразил Франгулян, поставив на площадке из булыжника стол, две скамейки, заключив всё это в рамы, напоминающие скорее металлоискатели, чем проходные дворовые арки. А кто этот косо стоящий мужчина из бронзы, засунувший руки в карманы? Встречался ли с поэтом Франгулян или хотя бы вслушивался в его песни? Что-нибудь слышал о нём? Меньше всего этот его забулдыжного вида гуляка похож на всегда подтянутого, элегантного, не терпящего никакого амикошонства и вульгарности реального человека и поэта Булата Окуджаву!
А истукан, который стоит на стрелке Пречистенки и Остоженки, метров в ста от храма Христа Спасителя? Скульптор И. Козловский назвал свою работу памятником Энгельса. Но, как шутливо не раз уже замечали, её вполне можно назвать и памятником Кропоткина, благо и у Кропоткина была борода, и стоит истукан аккурат напротив станции метро «Кропоткинская». Знаменит он ещё и тем, что находится на месте снесённого дома, построенного в 1825 году, где жил Василий Суриков, большой русский художник. И тем ещё прославился памятник Энгельса, что в 1976 году, когда его устанавливали, крановщик почему-то поднял статую в воздух и ушёл ночевать. Ироничные москвичи поименовали такую провисевшую всю ночь скульптурную композицию «Призраком коммунизма». А больше ничего выразительного в этом памятнике не отыщешь.
Был на Сивцеве Вражке уютный скверик, сбоку от большого красивого школьного здания в Староконюшенном, где до революции размещалась известнейшая в педагогических кругах Медведниковская гимназия. Да и 59 школа, как она стала называться после революции, не менее известна. Её окончили Юрий Завадский, Юрий Домбровский, Ростислав Плятт, Сергей Наровчатов. Я сказал, что был там скверик? В принципе он там и остался, но как бы и перестал им быть. Его огородили высоченным чугунным забором и уставили скульптурами Александра Бурганова, чья мастерская находится неподалёку, в Большом Афанасьевском. Для маленького сквера четырёх скульптур многовато. А тут ещё словно в насмешку огромную ладонь, установленную на высоченном столпе и накрытую ажурной бабочкой, назвали «Экологией». О якобы бережном, даже трепетном (хрупкая бабочка) отношении к природе беспокоятся те, кто её уничтожает, сужая и без того маленькое пространство арбатского скверика!
На Гоголевском решили поставить ещё один памятник – Шолохову. Работы скульптора Александра Рукавишникова. Того самого, кто изваял сползающего со скамейки Достоевского у бывшей библиотеки Ленина. Шолохов будет стоять… точнее, как сообщает агентство Интерфакс, «будет сидеть в лодке, которая плывет по воображаемой реке. Фоном для этой скульптурной композиции послужит горельеф, на котором будут изображены плывущие лошади. По одну сторону от М. Шолохова будет плыть белая лошадь, символизирующая Белое движение, а по другую – красная, символизирующая Красную армию». Так вот, эту обширную композицию разместят в том месте бульвара, где открывается вид на Сивцев Вражек, в одном из домов которого жил писатель. Там и мемориальная доска об этом сообщает: «жил и работал». Вообще-то, как всем известно, Шолохов жил в донской станице Вёшенская. Вроде там он и работал. А в Москву иногда приезжал. И любил чаще всего останавливаться не в квартире, а в гостинице «Москва». Но не станем придираться к мелочам. Меня другое удивило. Для чего занимать место на небольшом Гоголевском бульваре, когда совсем недавно в районе Волгоградского проспекта открыли памятник Шолохову? Зачем нужен второй?
Оказалось, что первый установлен незаконно – волевым решением местной префектуры. В обход московской Комиссии по монументальному искусству. И что прикажете теперь с ним делать? Не сносить же его в самом деле? Да и попробуйте только! Себе окажется дороже! Он уже отмечен международной премией имени Шолохова! Не он, конечно, а его авторы Владимир Глебов и Юрий Дрёмов. Но именно за этот памятник. Так, может, им одним и ограничиться? Помните иронический диалог Ореха и Бунимовича: сколько памятников Достоевского нужно Москве? Предвижу негодующую реакцию «патриотов»: неуместное сравнение! Шолохову – и десяти мало. Он их знамя!
Кстати, добавлю, никто не знает, сколько незаконных, сколько самостийных памятников поставили на нашей грешной московской земле. Ещё в прошлом году «Новые Известия» писали, что их «не меньше нескольких десятков».
Как обходят закон? По всякому. Ну вот тот же Шолохов на Волгоградском, как я уже сказал, понравился префектуре. Точнее – префекту Юго-Восточного административного округа Москвы Владимиру Борисовичу Зотову. И всё. И неважно, что по закону не префектура решает, где в её районе устанавливать памятники. Захотела и поставила! Мэр же Москвы Юрий Михайлович Лужков этому не только не препятствовал, но прислал на открытие памятника свою первую заместительницу Людмилу Ивановну Швецову, а года через два и сам появился у памятника, чтобы по случаю шолоховского дня рождения сказать несколько проникновенных слов о творчестве писателя.
Самая, пожалуй, анекдотическая история вышла с памятным знаком за освобождение Киева и форсирование Днепра. Ух, как бурно негодовали члены Комиссии по монументальному искусству: это что ещё такое? это же совершенно непрофессиональная работа! А кто этот Д. Левин? Откуда он взялся? Недавний выпускник Архитектурного? Ах, памятный знак – это его дипломная работа? Ну, если он с этим знаком даже в своём институте на конкурсе дипломов занял только 3-е место, то о чём же тогда вообще можно говорить…
Возмущаются, негодуют, голосуют, а в этот момент в зал заседания входит Игорь Самохин, первый заместитель главы Управы Бибирёво. Удивляется: «Для чего собрались?» «Чтобы обсуждать памятник», – объясняют. «А зачем его обсуждать, когда он уже стоит!» – «Как?» – «Так!» – «Где?» – «На пересечении улиц Плещеева и Лескова». – «Кто разрешил?» – «Было много обращений от жителей».
Так что мало быть проходимцем, чтобы успешно лепить монументы. Нужно быть ещё пройдохой, пролазой, пронырой. И, судя по тому, как захламлен город новейшими скульптурными изваяниями, в таких творцах нынешняя Москва дефицита не испытывает!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.