Электронная библиотека » Геннадий Красухин » » онлайн чтение - страница 29


  • Текст добавлен: 1 октября 2013, 23:58


Автор книги: Геннадий Красухин


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 29 (всего у книги 34 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– А для чего, – спрашиваю, – мне повторять школьный учебник? Намного важнее, по-моему, опровергнуть то, что может опорочить имя поэта.

– Лучшего и талантливейшего поэта советской эпохи, – говорит мне пожилая дама, – никто и ничто не может опорочить.

– Опорочить можно и гения, – отвечаю. – Была бы охота и потакание этому властей.

– Вы кого имеете в виду? – скрипучий голос звучит изумлённо.

– Ну, например, – говорю, – Николая Первого. Помните, что он сказал о гибели Лермонтова? – «Собаке собачья смерть»!

Потом библиотекарша передо мной извинялась. «Кто же знал, – говорила она удручённо, – что (имя, отчество) на лекцию придёт. Она уже третий год как ушла из школы на пенсию. Чего её сегодня принесло?»

Обошлось. Не пожаловалась пенсионерка. Может, не знала куда? Но мы с Антониной Николаевной стали держаться осторожней.

– Вот доживёте до моего, – говорил мне Владимир Михайлович Померанцев, – узнаете, что такое старость. Старость – это нежелание воспринимать новое. Или неприятие его.

Я не только дожил – пережил возраст, в котором Владимира Михайловича не стало. Он умер слегка за 60. А я двигаюсь к 67-ми. Подтверждая слова Померанцева, хочу сказать только, что, если следовать его (справедливой, по-моему) логике, неизбежно придёшь к выводу, что старость у многих начинается задолго до физического дряхления организма.

Забылось уже, о чём вёл дискуссию наш отдел «Литературной газеты». Помню, что выступила там с невероятным ожесточением поэтесса Татьяна Глушкова, которая на моих глазах стала сумасшедше злобной в полном смысле слова.

Я-то знал её молодой, красивой, приехавшей из Киева и вышедшей замуж за моего знакомца, с которым мы приятельствовали в «Магистрали», поэта и детского сказочника Серёжу Козлова. По его сказке «Ежик в тумане» Юрий Норштейн поставил свой прославленный мультипликационный фильм. Но сказка и фильм были много позже, а сперва молодые жили на Трубной, недалеко от «Литера – турки», и Серёжа часто бывал у меня в газете.

Таня училась в Литературном институте, ходила в семинар к Илье Сельвинскому, писала стихи под Гийома Аполлинера в переводе Михаила Кудимова. Одно из них очень понравилось Сельвинскому, и он напечатал его в альманахе «День поэзии». Потом Таня с Серёжей разошлись. А ещё через некоторое время её поэтическая манера резко изменилась. Теперь она подражала одновременно своей землячке Юнне Мориц и Белле Ахмадулиной, но особых успехов не добилась. Первая её книжечка вышла довольно поздно и прошла почти незамеченной.

Возможно, это её и озлобило. Она бросилась в литературоведение. Начитанная и самоуверенная, она, так сказать, к штыку приравняла перо, разящее и колющее.

Критики, особенно критикессы (в частности, в нашей «Литературной газете»), ею заинтересовались: какая смелость в выражении своей позиции!

Но Глушкова, со своей неразборчивой беспощадностью, повторялась, и постепенно интерес к её статьям стал падать. А интереса к Глушковой-поэту никогда и не было. Это повысило градус и без того горячей глушковской злобы.

Короче, когда она принесла статью в газету, Кривицкий поначалу печатать её отказывался. «Пусть смягчит как-нибудь тон», – говорил он.

Угрожая, Глушкова умела быть убедительной, а Кривицкий был пуглив. После разговора с ней он свои возражения снял: «Пусть печатает!»

В статье она набросилась среди прочих на двух моих приятелей – критика Станислава Рассадина и поэта Владимира Соколова.

Рассадин уже напечатал статью в этой дискуссии, ответить ей не мог, а Соколов сказал мне, что комедию ломать он Глушковой не даст.

И не дал. Он, живший в соседнем подъезде, разбудил меня в два часа ночи и прочитал свою статью по телефону. Я сказал, что завтра утром перед работой я у него её заберу.

– А если сейчас? – спросил он.

– Сейчас два часа ночи, – сказал я.

– Давай по-гусарски, – предложил Володя. – Иди ко мне. Почитаем вместе и отметим это дело.

Может, в другой ситуации я бы и отказался. Но услышав, как прочитал он по телефону весьма убедительную филиппику в адрес «Кожинова, Куняева и примкнувшей к ним Глушковой», я понял, что он не просто публично рвёт со всеми бывшими дружками, но ощущает это как поворотный момент в своей биографии.

Дверь в соколовскую квартиру запиралась только, когда в доме находилась жена Володи Марьяна. В другое время можно было, позвонив, толкать дверь и входить. Хозяин тебя не встречал. Он сидел или лежал на любимом своём диване перед никогда не выключавшимся телевизором. Когда приходили гости, Володя его приглушал.

Сперва он снова прочитал мне статью. Потом заставил прочитать её меня, чтобы уловить ухом фальшь. Наконец, работу над статьёй мы закончили.

– Сходи на кухню, – попросил меня Соколов. – Возьми там хлеба, огурцов и чего хочешь в холодильнике и тащи сюда.

Пока не приходила Марьяна, посуду никто не мыл. Её скапливалось довольно много.

– Захвати минералки, – прокричал Володя. – И стаканы. Стаканы пришлось отмывать.

– По-гусарски, – сказал Соколов, когда еда была нарезана и разложена по отмытым мной тарелкам, а бокалы извлечены из горки. – Влезь на лестницу и достань с верхней полки за двенадцатым томом Толстого.

Сам Володя ходил, опираясь на палку. Ноги у него болели. Болезнь была опасная. Из костей уходила жидкость. Врачи просили его бросить курить. Но Соколов этого сделать так и не смог.

Я влез по приставленной к книжным полкам лестнице. Том Толстого прикрывал большую бутылку «Посольской».

Сразу скажу, что ею мы не ограничились. Ночь была длинная, и мне пришлось ещё пару раз передвигать лестницу и шарить за названными Соколовым книгами. Память у него оказалась отменной.

Сумбурный поначалу разговор постепенно выстроился.

– А ты заметил, – спросил Володя, – что Евтушенко и Куняев похожи друг на друга, как разнояйцовые близнецы?

– В каком смысле? – удивился я.

– В смысле их стихов, – пояснил Соколов. – У обоих нет того, что Толстой назвал лирической дерзостью, когда говорил о Фете.

– Ну, – сказал я, – она мало у кого есть. Толстой ведь определил, что лирическая дерзость – это свойство великих поэтов.

– Великих-невеликих, но у больших она есть! – не согласился с Толстым Володя. – А у Жени и Стаса пороху не хватает, чтобы стать большими. Они похоже начинают стихи и похоже заканчивают.

– Начинает Евтушенко обычно броско, – задумался я.

– И Куняев броско, – Соколов взял книгу и прочёл несколько начальных кунявских строф из разных стихотворений. – Чувствуешь, как мощно?

Звучало действительно обещающе.

– И что потом? – спросил Володя. – Кисель, размазня! Многословие, суесловие, какая-нибудь простенькая мораль, как в басне.

– Потому что оба публицисты в стихах, – сказал я. – Таких сейчас много.

– Рифмованной публицистики пруд пруди, – согласился Соколов. – Но таких, как Евтушенко и Куняев – только они. Причём очень похожи друг на друга. Оба были наделены даром и оба его профукали. Так и не научились удерживать в себе лирическое напряжение.

– «Учусь удерживать вниманье долгих дум», – процитировал я.

– Кто это? – спросил Соколов.

– Пушкин, – отвечаю. – Стихотворение «Чаадаеву». 1821 год. А после – в 1833-м, в «Осени»: «И думы долгие в душе своей питаю».

– Вот-вот, – обрадовано сказал Володя. – А эти оба расслабляются, и музыка уходит! Сколько раз – начинаешь читать, – в руках у Соколова всё ещё книга Куняева, он её листает, – смотришь, вдумываешься, а потом, – он бросает книгу на кровать, – чувствуешь, что тебя манили на голую блесну. А знаешь, почему они сломались?

– Почему?

– Потому что Женька вошёл в моду и стал зависеть от публики, – определил Соколов. – Гнал стих ей на потребу. А Стас ему безотчётно подражал. Оба погибли для поэзии. Оба стали, как тот пушкинский поэт, – и Володя со вкусом процитировал: – «В заботы суетного света / Он малодушно погружён». «Малодушно»! – Соколов даже зажмурился от удовольствия. – Волшебник Пушкин! Мало души! А кто, сталкиваясь с суетой, проявляет малодушие?

– Кто? – спросил я.

– Обыватель, – радостно ответил Володя. – Потому и банальны их концовки. Ради готовых ответов напрягаться не надо. Такие стихи, как выдохшееся пиво: пивом пахнет, а пьёшь – вода! Вот чего не понимают ни они, ни Кожинов, ни Глушкова.

В той первой своей статье, которая понравилась многим, Глушкова, раздавая тычки и зуботычины критикам и литературоведам, поучала их, так сказать, собственным примером – анализом стихотворения Фета. Анализ очень понравился Кожинову:

– Он мне давал его читать, – сказал Соколов. – Я ему тогда же сказал, что Глушкова ничего не поняла в Фете, сделала его бесчеловечным эгоцентристом. Достань вон с той полки Фета.

Я достал. Соколов нашёл нужное стихотворение. Прочёл:

 
За гробом шла, шатаясь, мать.
Надгробное рыданье! —
Но мне казалось, что легко
И самое страданье!
 

– «Казалось», понимаешь? У него и перед этим, там, где разговор о «гробике розовом»: «И мне казалось, что душа / Парила молодая». Это зачарованность неземной высшей жизнью. Смотри:

 
Вдруг звуки стройно, как орган,
Запели в отдаленьи;
Невольно дрогнула душа
При этом стройном пеньи.
 
 
И шёл и рос поющий хор, —
И непонятной силой
В душе сливался лик небес
С безмолвною могилой. —
 

Понимаешь? Он сейчас парит над землёй. Он в других сферах. Причём не утверждает, что страданье легко, но предупреждает, что ему это кажется: «Мне казалось». А что пишет эта (он употребил непечатное слово)? Что Фет здесь эстетически наслаждается жизнью. Ах, (ещё одной непечатное слово)! Хоронила ли она кого-нибудь? Я так и сказал Диме: это не человеком написано, а нелюдью!

– Да, Дима и сам восхитился строчками Юрия Кузнецова: «Я пил из черепа отца / За правду на земле», – сказал я. – Кожинов объясняет это воскрешением древних символов, следованием обычаям предков.

– Предки, – усмехнулся Соколов, – когда-то человечину ели. Съедали самого храброго, убеждённые, что его храбрость перейдёт в них. Господи! – он обхватил голову руками. – До чего дошли? До воспевания людоедства!

Дошли! Поэтому и к тем, уже отстоящим по времени годам следует отнести суждение Тимура Кибирова: «Как известно, наша цивилизация основывается на двух источниках, на Гомере и на Библии. В нашей культуре и то и другое было не то, что полностью вытоптано, но основательно подвинуто». Да, генезис бесчеловечия культуры и общества связан у нас с ленинским захватом власти, со сталинщиной. Но антигуманизм, пренебрежение к человеку были основательно подвинуты и позже – особенно проповедниками племенного превосходства, какими являлись, в частности, Кожинов и Глушкова. Понимаю, что будь они живы, они с возмущением отреклись бы от тех традиций, которые Кибиров назначил ответственными за нынешнее положение дел в нашей культуре и жизни: «Поэтому с таким мазохистским восторгом у нас были приняты новые правила игры, которые, я уверен, ведут прямиком к бездне». Но, наверное, не случайно, что и Кожинов, и Глушкова оставили в судьбоносных 90-х свои профессии, заделавшись один историком, а другая пламенным публицистом «Советской России» и «Правды». Один, стало быть, пошёл опровергать Карамзина, Соловьева, Костомарова, Ключевского и рассказывать истории, от которых дух захватывает у новейших Митрофанушек. Другая, оперируя понятиями толпы и народа, до небес превозносила советскую власть за новую выращенную ею общность – советский народ и проклинала тех, кто эту власть опрокинул, – толпа!

* * *

Как-то уж очень неубедительно ответил Путин тем, кто обнародовал заявление умирающего Александра Литвиненко, бывшего офицера госбезопасности, получившего политическое убежище в Великобритании и занимавшегося в самое последнее время расследованием обстоятельств убийства Анны Политковской. Литвиненко отравили каким-то неустановленным пока радиоактивным ядом. В больнице в присутствии жены он надиктовал записку своему приятелю, которую распечатали и которую Литвиненко успел подписать. В ней он объяснил, почему спешит успеть: «… Я уже начинаю отчётливо слышать звук крыльев ангела смерти. Может быть, я смог бы ускользнуть от него, но, должен сказать, мои ноги не могут бежать так быстро, как мне бы хотелось. Поэтому, думаю, настало время сказать пару слов тому, кто несёт ответственность за моё нынешнее состояние». Ближе к ночи он умер.

И вот – реакция Путина:

«Если такая записка действительно появилась до кончины господина Литвиненко, то возникает вопрос, почему она не была обнародована при его жизни». Возникать подобный вопрос не может, коль чуть ли не сразу после оформления записки Литвиненко скончался. «Те люди, которые сделали это, – не господь Бог, а господин Литвиненко – не Лазарь, – продолжил наш президент, – и очень жаль, что такие трагические события, как смерть человека, используются для политических провокаций».

Я уже удивлялся нетвёрдому путинскому знанию церковных обрядов. Ведь президент всё время демонстрирует свою причастность к вере. Оказывается, что он не слишком твёрд ещё и в Священном Писании. Не знает знаменитой третьей заповеди: «Не поминай имени Господа Бога твоего всуе»? А если знает, то для чего её нарушает? Ради маловразумительной метафоры? Евангелисты не оставили нам свидетельств о рассказах Лазаря, воскрешённого Христом, или о каких-либо его записках. Так что метафора президента кощунственна: он насмешничает над убитым!

А вот относительно сожаления, что для политических провокаций используются такие трагические события, как человеческая смерть, то не напоминать бы при этом об итальянской мафии следовало президенту и не рассказывать об убийствах политических деятелей на Западе. Путин, конечно, знает, за что Сталин удостоил звания героя Рамона Меркадера, отсидевшего срок в Мексике и получившего наконец свою звезду, приехав на жительство в Россию. Когда арестовали этого убийцу Троцкого, Сталин и его окружение тоже говорили о политической провокации. И тоже всякий раз не признавались, что приложили руку к уничтожению очередного сталинского противника, пока их за эту руку не хватали. Да и свежа ещё память о том, как отрицали путинские дипломаты нашу причастность к убийству Зелимхана Яндарбиева в Катаре. И о том, что, когда удалось за большие, очевидно, деньги убедить катарских чиновников отпустить офицеров ГРУ досиживать определённый им судом огромный срок в российской тюрьме, убийц встретили торжественно с ковровой дорожкой в аэропорту.

Напомнил нынче Путин и о погибших Поле Хлебникове и Анне Политковской: ведём, дескать, следствие, ищем убийц. Да только не верится, что найдут. До сих пор ни одно громкое дело до конца не расследовано. Всякий раз кивали в сторону Березовского, страшно демонизировали его личность. Его, дескать, рук дело. Для чего ему убивать? Чтобы Путина скомпрометировать, для чего же ещё? Нечто подобное только что высказал помощник президента Сергей Ястржембский, имея в виду присутствие Путина в Финляндии на саммите Россия – ЕС: «Не могут не настораживать бросающееся в глаза чрезмерное количество нарочито точечных совпадений резонансных смертей людей, которые позиционировали себя при жизни как оппозиционеры действующей российской власти, с международными событиями с участием президента РФ». А мне кажется, что никто не может скомпрометировать Путина больше, чем он сам своими заявлениями о погибших (Литвиненко, Политковская). Потому и читал я предсмертную записку Литвиненко с тоскливым ощущением, что всё в ней правда: умирающие не лгут:

«Вы можете заставить меня замолчать, но это молчание дорого обойдётся вам. Вы покажете свое варварство и жестокость – то, в чём вас упрекают ваши самые яростные критики.

Вы показали, что не уважаете ни жизнь, ни свободу, никакие ценности цивилизованного общества. Вы показали, что не стоите своего места, не заслуживаете доверия цивилизованных людей.

Вы можете заставить замолчать одного человека, но гул протеста со всего мира, господин Путин, будет всю жизнь звучать в ваших ушах. Пусть Господь простит вас за то, что вы сделали не только со мной, но и любимой Россией и её народом».

Справедливости ради, следует уточнить, что Путин реанимировал отношение к России и её народу, которое проявляло большинство её правителей.

Всего 7 лет на моей памяти – с 1988-го по 1996-й – народ России для её правителей имел какое-то значение. К народу прислушивались, от него зависели государственные институты, его волеизъявление уважалось. А всё остальное время, сколько себя помню, в стране царил блеф. Блефовали все, кроме немногих храбрых страстотерпцев, которых либо убирали в лагеря и психушки, либо выталкивали из страны. Иногда убивали, как переводчика Константина Богатырёва в 1976 году.

Ему проломили череп на лестничной площадке того писательского дома на Аэропортовской, где он жил. Я почти сразу после этого зашёл в гости к Фазилю Искандеру, тоже жившему в одном из писательских домов на Аэропортовской. Услышал подробности. Вахтёр – ши, дежурившей в подъезде, где была квартира Богатырёвых, в этот день на месте не было. Богатырёв вышел из квартиры, направился к лифту. В лифт войти ему не дали. Незаметно подкрались сзади и с силой ударили по голове тяжёлым предметом, обёрнутым в тряпку. А через несколько дней в «Литературной газете» выступает с лекцией международник из ЦК Виталий Кобыш. Рассказывает об убийстве Богатырёва. Был пьян, пил неизвестно с кем, кто-то из собутыльников и саданул его посудиной по голове. «А ведь кое-кто, – укоризненно говорит Кобыш, – пытается приписать это бытовое убийство нашим компетентным органам. Вот так и рождаются легенды об ужасном КГБ».

Знал ли Кобыш, что работали в газете и те сотрудники, что жили именно на Аэропортовской и как раз в писательских домах? А если знал, то что? Не стал бы врать? Стал бы.

А Владимир Войнович много лет потратил на то, чтобы доискаться правды. Его отравили 11 мая 1975 года в 480-м номере московской гостиницы «Метрополь». В московских гостиницах у КГБ были свои комнаты. Туда вызывали на беседу диссидентов, там инструктировали туристические группы, выезжающие за границу. Володю отравили очень серьёзно. Чем – он так до конца и не выяснил. Хотя в 1992 году добился резолюции Ельцина, чтобы показали чекисты Войновичу свой архив. Но дело об отравлении, как сказали Володе, было уничтожено. Ему предъявили акт об уничтожении. Правильно, конечно, он сделал, что не поверил в это. Но дела тогда так и не получил. А теперь наверняка не получит.

Много раз с гордостью писали у нас о том, что английский толковый словарь, поясняя слово «intelligentsia», указал «от русского – интеллигенция», подтвердив, что в России впервые это слово стало звучать не как «работники умственного труда», а приобрело значение нравственное. Гордиться и в самом деле было чем: при таких деспотических режимах вырасти людям, для кого понятие чести, совести, долга, любви к ближнему перевешивали всё, что связано с материальной выгодой, а нередко побуждали их пренебрегать ею! Ясно, что речь шла не о том, сколько наук одолел человек, сколько институтов он окончил. Речь шла о высоком строе души. Пушкинский Швабрин много очков даст Савельичу по части научных знаний. Но наши симпатии всецело на стороне Савельича, который никогда не продаст себя и не предаст другого, как сделает это Швабрин!

Конечно, вся большевистская идеология способствовала тому, чтоб любые нравственные основы были сломаны. Чтоб вытравлен был вековечный уклад жизни, затоптан, забыт. Читаю, что донские казаки недовольны последней киноверсией «Тихого Дона», которую снимал Бондарчук-старший, а завершил Бондарчук-сын: и в той сцене герои ведут себя не по-казачьи, и в этой. А уж постельная – совсем не в казацком духе. Милые вы мои! – думаю, – а сами-то вы давно ли в казаки подрядились? Вы – потомственные? Позвольте в это не поверить. Потомственных, настоящих большевики уничтожили чуть ли не сразу после захвата власти. А дальних их родственников в колхозы согнали, где и вытравили из казаков всё, что их нравственно отличало. «Кубанских казаков» смотрели? Нравится? Потому и нравится, что там казаки вроде вас – ряженые.

А героические офицеры с их понятием о корпоративной чести? Раньше одно только подозрение в личной честности, недоверие в своей среде побуждало офицера стреляться. А что такое нынешний офицер (не любой, конечно, но многие)? Обложил данью нижестоящих и угодливо носит её вышестоящим. Это уже не офицерство, но продажное чиновничество, типа того, что изобразил Александр Николаевич Островский в пьесе «Доходное место».

Окна моей квартиры выходили во двор. Он был не слишком широким: несколько небольших старых домиков прикрывали собой красное кирпичное здание Астраханских бань, которые стояли ниже уровня двора – к ним нужно было спускаться по ступенькам. Прошёл слух, что пару домиков собираются сносить, но не для того, чтобы расширить двор, а ради какого-то нового строительства.

По квартирам нашего девятиэтажного дома и примыкающего к нему слева, если стоять лицом к моему подъезду, четырнадцатиэтажного, тоже писательского, ходили несколько жён писателей, во главе с Люсей – женой Феликса Кузнецова. Собирали подписи под письмом на имя председателя Моссовета Промыслова с просьбой построить на освободившемся пространстве многоэтажный гараж. У меня тогда машины не было, но письмо я подписал: действительно это намного удобнее, чем плотно уставленный автомобилями двор.

В доме только и говорили, что о гараже. Говорили, что Феликс, который по своей должности первого секретаря Московской писательской организации был депутатом Верховного Совета РСФСР, побывал на приёме у Промыслова, что хозяин Москвы наложил нужную резолюцию и теперь нужно ждать строительную технику.

Она прибыла, но оказалась не очень солидной. Экскаватор был небольшим, ковш зачёрпывал неглубоко для возведения многоэтажного дома, и когда забор наконец сняли, все увидели четыре каменных бокса под одной крышей. Гараж, оказывается, строили на четверых. Один бокс занял Феликс Кузнецов, другой – спортивный комментатор Николай Озеров, который жил у нас в первом подъезде, третий – космонавт Георгий Гречко из пятого подъезда, а в четвёртый машину поставил переводчик Владимир Сергеев.

Почему Сергеев? Есть такой анекдотический тест на антисемитизм. Представляешь, говорят кому-то, шли несколько человек там-то и там-то и несли плакат «Бей евреев и велосипедистов». «А велосипедисты-то тут причём?» – попадается на удочку слушатель.

Причём тут Сергеев? Как он затесался в звёздную компанию, я не знаю. Можно было бы многозначительно похмыкать, но ещё старый лагерник Марлен Кораллов учил меня, что бросаться обвинениями в стукачестве нельзя: они должны быть строго документированы.

Как я сказал, к нашему дому в Астраханском примыкал другой писательский – четырнадцатиэтажный, выходивший в Безбожный (нынче Протопоповский) переулок. Дома были соединены аркой. Пройдя под аркой и свернув налево, вы оказывались перед дверями огромного магазина с большим торговым залом и обширными складскими помещениями. О том, что его хотели отдать книжной лавке писателей, свидетельствовала вывешенная поначалу красивая вывеска. Лавку задумали перенести с Кузнецкого моста, где небольшое её помещение находилось на втором этаже и давно уже было тесновато для стремительно пополнявшего свои ряды Союза писателей. Счастливчики, получившие квартиры в Астраханском и в Безбожном, замерли в радостном предвкушении.

Книжный дефицит в стране был не меньшим, чем продовольственный. То есть книг выпускали много, но хороших с каждым годом всё меньше. Бумагу съедала «секретарская» литература, о которой я здесь писал, и огромное количество – пропагандистская. Её покупали для подарков передовикам производства, которые поначалу её выкидывали, а потом складывали в стопки, перевязывали и относили в пункты макулатуры. Набравшие талонов за сдачу 20 килограммов получали право на покупку какого-нибудь специально для этого выпущенного романа Дюма или чего-нибудь другого из нашей или зарубежной классики. Да, в обычной продаже и таких книг не было, их выпускали ограниченным тиражом – к примеру, долго не удавалось мне купить не сокращённый, детский, а полный вариант «Гаргантюа и Пантагрюэля».

На второй – писательский – этаж вела деревянная лестница, на которой два дня в неделю, когда завозили товар, всегда стояла не слишком быстро продвигающаяся очередь. Что же до любых собраний сочинений, которые были тогда просто недоступны, то за подпиской на них спешили с первыми поездами метро и стояли в километровой очереди до открытия, а потом и до заветного прилавка на втором этаже. Опоздавшим, разумеется, ничего не доставалось. Если мне не изменяет память, то в последний раз я стоял, чтобы подписаться на 20-томное собрание сочинений Некрасова. А может, на полное собрание историка С. М. Соловьёва?

И вот тесное, крошечное помещение решили обменять на просторное, удобное для людей – хорошо?

Плохо! Первыми забили тревогу работники лавки Кира Викторовна Дубровская и Олег Леонидович Соколов, хороших отношений с которыми домогались многие, но лишь избранные могли посетить их крошечный закуток, откуда выходили со свёртками, направляясь к кассе. «Представляете, – говорили продавцы писателям, – что начнётся? Жильцы Астраханского и Безбожного всё подчистую сметут, пока вы будете добираться до проспекта Мира!»

Убедили. Наша газета опубликовала письмо, подписанное известными писателями. Лавка на Кузнецком, писали знаменитые, должна там и остаться. Это – памятник истории. Она помнит таких книгочеев, как А. Н. Толстой или Демьян Бедный.

Лавка осталась на своём месте, а новое помещение отдали под магазин детской книги, где он нынче приказал долго жить, уступив место бутикам одежды.

Справедливости ради следует сказать, что комфортабельные квартиры в наших домах давали писателям почему-то бесплатно, тогда как писательский городок в районе метро «Аэропорт» был кооперативным. Там за жильё люди платили свои деньги.

Но потому и разевали рты на наш каравай большие начальники, что был он бесплатным. Космонавт Гречко и ещё один космонавт (фамилии не помню) прожили в доме недолго: выжидали окончания строительства дома для них, космонавтов, в районе ВДНХ и туда перебрались. А вот заместителей министров в доме жило несколько, и замначальника уголовного розыска генерал милиции жил в нашем четвёртом подъезде, ездил на работу и с работы в машине с мигалкой.

Дом в Астраханском был построен на год раньше. Так что наши жильцы наблюдали за заселением дома в Безбожном.

Однажды к нему подъехало несколько длинных фургонов. Ящики, вынесенные из них грузчиками, были надписаны латиницей. И фамилия хозяина ящиков выведена латинскими буквами: Kausov.

Как раз в это время газеты сообщали о странном браке дочери греческого миллиардера Онассиса Кристины с неким Сергеем Каузовым, работавшим за границей клерком в нашей внешторговской конторе «Совфрахт». Самого Онассиса все знали главным образом благодаря его женитьбе на Жаклин Кеннеди, с которой он жил на принадлежавшем ему острове. После смерти миллиардера почти всё его состояние унаследовала его дочь Кристина. И вот – потрясающее известие: она так влюбилась в Каузова, что решила переехать с мужем в Москву.

Ордер на четырёхкомнатную квартиру был уже выписан поэту Валентину Сорокину. Он приезжал её смотреть. Она ему понравилась. Он готовился к переезду, прикидывал, какова парная в Астраханских банях, спрашивал меня, какую максимальную температуру пара я могу выдержать.

И вдруг – стоп, машина! Отбирают у Сорокина ордер. Государственная, объясняют, необходимость! А ты, дескать, не убивайся: вот тебе ордер на квартиру в дом на Ломоносовском проспекте. Не новая, конечно, квартира – за выездом жильца, но неплохая!

Можно себе представить состояние истового «патриота» Сорокина. Он и без того ненавидел инородцев, а здесь зубами скрипел от ярости: кто перебежал ему дорогу?

И хотя Каузов с Онассис прожили в браке немногим больше года, а в Москве и того меньше, квартира Сорокину так и не досталась. Наверное, в порядке исключения разрешили в ней Каузову разместить офис международной судоходной фирмы, который находится там сейчас. Всё-таки, пока были женаты Каузов и Кристина, они перевели в фонд КПСС немалые (а для того времени – огромные) деньги – 500 тысяч долларов. Может, хоть это обстоятельство слегка утешит патриотическое сердце Валентина Сорокина. Ведь тот союз писателей, в котором он один из секретарей, удержался на плаву благодаря золоту партии! Но, думаю, вряд ли это его утешит.

– Мне кажется, – сказал однажды Юрий Давыдов, оглядывая публику ресторана Центрального дома литераторов, – что раньше такие страшные шпановские рожи сюда бы и сунуть нос не посмели! Откуда их набралось столько?

– Эх, – говорю, – Юра! Да тогда и Союз был меньше. Когда я в начале семидесятых вступал, считалось, что в нём около пяти тысяч членов. А сейчас называют 10 тысяч. В два раза увеличился за десять лет!

– Размывают! – отозвался Юра.

И размыли! Я уже писал в «Стёжках-дорожках», что на моей памяти размывание это началось с создания Союза писателей РСФСР, его областных организаций, которые соревновались между собой. Как же, мол, так? В Орловской области уже пять писателей, а в Липецкой ни одного? Плохо ищете! Не заботитесь о творческих кадрах! Региональные совещания молодых писателей проходили чуть ли не в каждом областном центре. Получали рекомендации в Союз даже занимающиеся в литкружках. И продвигали рекомендованных. О качестве не заботились, рапортовали о количестве. Знали: у кого больше, тот больше и получит. Секретарей наиболее многочисленных организаций вводили в секретариат Союза. Постепенно переводили в рабочие секретари – а это московская квартира и номенклатурные права на уровне заместителей союзных министров. В Москве создали издательство «Современник». Специально для публикации периферийных писателей. Их не очень замечают, когда они печатаются у себя в областных изданиях. А в столице заметят! И пошло! По правилам в Союз писателей принимают на основании изданных книг! Вот они – книги.

– Какие же это книги? – говорю на бюро секции критики, когда был его членом. – Просмотрите содержание! Это одна и та же книга, дважды изданная – на периферии и в Москве. Причём непонятно за какие заслуги. Человек пером не владеет. Да и грамотностью: «Доблестный был наш русский княже». Что это за русский как иностранный? Ведь «княже» – звательный падеж древнерусского.

– Нет, – возражает мне председатель. – Названы книги по-разному. Представлены обе, а это свидетельство профессионализма.

Москвичу, конечно, или ленинградцу вступить в Союз было потруднее: книги на периферии им не выпустить! Но когда разрешили принимать без книги, особенно оживились редакционные работники. «Он очень часто печатается, – говорят, – всем известен». Потому и печатается часто, что имеет такую возможность. Работает, допустим, у нас, в «Литературной газете», отзываясь на все предложения начальства, которому сверху спускают директивы: написать рецензию на плохую книгу, раскритиковать талантливую вещь.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации