Электронная библиотека » Ирина Емельянова » » онлайн чтение - страница 9


  • Текст добавлен: 31 октября 2017, 18:20


Автор книги: Ирина Емельянова


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Но прожила Настуня с мамой в Днепропетровске только год. Снова Господь послал испытание. Собирались с сестрами и пели, толковали, начались хрущевские гонения на верующих, и снова десять лет. «За принадлежность к изуверской секте». Тайно от сестер Настуня учит французский. Они вообще к новой жизни готовятся очень по-деловому. Во-первых, Армагеддон вот-вот, уже есть математически точные признаки – и сумма цифр года, поделенная на что-то, дает то, что нужно, и затмения, и Генеральная Ассамблея ООН, и имя нынешнего папы. И особенно исступленная нынешняя миролюбивая пропаганда, которая есть маска Антихриста. Во-вторых, «там» ты будешь тем же, что и здесь. Как же без ремесла, без знаний? Пропадешь. Настуня не верит, как Наташа, что Господь позаботится обо всем, и сойдет на нее сверху дух, и поймет она братьев своих из Нью-Орлеана, не уча английский. Нет, Настуня хочет наверняка после Армагеддона понять своего Жерома. Поистине на Бога надейся…

Свернувшись клубочком, лежит она на нарах с маленьким словариком, шевелит губами. Сердце щемит, глядя на нее. Кто ответит за то, что лучшими днями ее жизни остались дни на немецкой фабрике, когда она меняла прически и радовалась, что это кто-то замечает? А ведь она с ее терпением, добросовестностью, ловкостью могла бы быть хорошим врачом, учительницей, духовной настоятельницей. Но она довольна своей судьбой. Бывало и хуже. Она спокойно спит на вышитой наволочке, не голодна, во сне видит своего Жерома. Она – в истине.

 
Не стало кружевницы Прони,
С коклюшек ускакали кони…
 
Н. Клюев. «Погорельщина»

Умирает румяная Валя. Нет, это не загар деревенский расцветал на ее щеках, а жар лихорадки, который она долго скрывала, – не хотела в больницу, хотела умереть со своими. Не только ноги перебила ей проклятая сенокосилка – что-то внутри отбила, и уже в прошлом году было ей видение Богородицы, поцеловала ее и сказала: «Приду в Успение». Одно Успение прошло, и целый год звучали Валины песни в бараке, но в эту осень вот уже три дня она не приходит в себя.

Ухаживают за ней белые пчелки, несут правдами и неправдами добытые молоко, масло, мед. Но она только квас пьет, который настаивают они на печке из черных корок, а потом охлаждают в специально вырытых в земле скрыницах. Валя бредит, говорит что-то непонятное. Приходит надзирательница – надо забрать ее в санчасть, а завтра, может быть, будет машина, отвезут на больничный пункт. «Господь не допустит», – уверенно говорит Валя. Ее собирают, укутывают, несут на досках – она очень тяжелая, располневшая от многолетнего лежания. Белым хлыстовским кораблем зияет ее опустевшая кровать, островок, вокруг которого кипела столько лет жизнь маленькой пятидесятской общины – ее кружки и хусточки, молитвы, рукоделье… Пчелки остаются дежурить в санчасти. Но Господь не допустил – и рано утром пришедшая со смены заключенная фельдшерица шепнула мне, что ночью Валя умерла. Я выхожу во двор. Осеннее сырое утро, еще не было подъема. «Грызет лесной иконостас октябрь – поджарая волчица…» Листьями и лиственничной хвоей заметено все вокруг. А вон у крыльца санчасти белеет осиротевший кружок. Лица у них сухие, спокойные, торжественные. Провожают Валю, поют:

 
Господь Спаситель мой, к тебе взываю я
У ног твоих святых.
Я всю нужду свою слагаю пред тобой
И всю печаль свою…
 
 
Ты нежным голосом сказал душе моей:
«Не бойся бурь в пути!
Ты не одна пойдешь, но там же буду я
Всегда с тобой идти.
 
 
Я путь твой озарю, чтоб ты не пал в бою,
В сомненье дам ответ,
В час горький поддержу и укажу тебе
На свой кровавый след.
 

Вечером, возвращаясь с работы, у вахты видим двух приезжих – старуху и мальчика лет двенадцати, они испуганно всматриваются в темную приближающуюся колонну. Это мать и сын Вали. Как успели они приехать из-под Георгиевска, кто сообщил им? Уж конечно, не начальство. У Вали есть и муж, но он ее подельник, отсиживает свой срок на Вихоревке – каменный карьер неподалеку от нашей зоны. Его-то не допустят с ней проститься. Выносят Валин гроб – он обит белым, белый корабль хлыстовский. Сколотили его мужчины с соседнего лагпункта, братья, и обили белой бязью, из которой шьют на фабрике солдатское белье. И уплывает он в разверстые лагерные ворота, уходит за осенний расписной иконостас, все меньше, меньше, уже не белым, но синим пером Алконоста. Поют вслед сестры, самую свою экстатическую песню, которую слышала только раз, на Валиных проводах:

 
Ниже склонись в мольбе,
Ближе Господь к тебе,
Выше твоя колыбель —
Ближе Господь к тебе.
 

А поминали Валю не блинами и не кутьей. Не успели закрыться за ней ворота – в зоне объявилось ЧП. Забегали красномордые надзиратели, подъехал на «газике» из района начальник отдела, засели в КВЧ, вызывают пчелок, а потом и свидетельниц, а потом и монашек. Ну, те сами не идут, их несут за руки и за ноги. Оказалось – впопыхах, когда уносили ночью Валю в санчасть, не убрали сестры ее вещей, и пришедшая уже после смерти ее наутро надзирательница нашла в ее матраце не только переписанные гимны, но и – о ужас! – Библию американского издания. И началось!

Совещались, допытывались, приезжали уже и из области – бесшеие, короткопалые, в толстых шинелях (переход на зимнюю форму одежды уже объявлен). И постановили – в воскресенье произвести повальный шмон под названием инвентаризация. Всех обитателей с пожитками выгнать за зону, а в зоне все перерыть, перетрясти матрацы, подушки, перещупать нары, тумбочки, столы. И впускать в зону только после тщательного личного обыска.

Сонные, злые, толпимся со своими жалкими котомками на обочине дороги за запреткой. Овчарки разлеглись, перекрывают дорогу к лесу. Конвоиры тоже злые – это сверхнаряд, а они хотели в воскресенье в футбол погонять. Лагерная верхушка – бригадирши, нарядчицы дымят без передышки, матерят «богомолок», из-за которых пропало воскресенье, заваривают в американских термосах швейцарский кофе (Красный Крест). Присели на сырое бревно Валины сестры – спокойные, привычные к инвентаризациям, вяжут, времени не теряют. Последними выгоняют монашек, некоторые – Христовы воительницы, православные патриарха Тихона – идут сами. Они давно не были на улице – в черном, прогнившем и провонявшем своем бараке, куда и надзиратели-то редко заглядывают, проводят они дни и ночи, не выходя ни в столовую, ни в баню, лишь ночью – некоторые – крадутся в уборную. Их белые, отекшие лица стекленеют на морозном легком воздухе. Они толпятся черной стайкой, с черными узелками, пересчитывают их, крестятся на небо, на лес. Вот они, мои православные сестры, за которых могу я свободно помолиться в меншиковской церкви вместе с архимандритом Нифоном. Хранительницы русского предания. Теперь начинается самое страшное: есть в этом черном бараке и монашенки высшего пострига, которые не могут повиноваться Антихристу. Это их – спеленутых черных куколок – привозили на подводах и за руки и за ноги, раскачав, бросали на муравьиные кучи, чтобы работали, а они так и лежали до конца смены, и муравьи почти не касались их высохших, желтых косточек. Это было когда-то, при культе. Сейчас же я вижу, как раз в месяц их на таких же подводах отвозят в баню, заносят в предбанник, где они и лежат черными мумиями, пока другие моются. На тех же подводах их везут обратно в зону. И на этапы и на поверки сами они не выходят. Не выходят и на инвентаризацию. Солдаты складывают их – они легкие, перышки – вповалку у запретки. Высохшие их личики кажутся мертвыми. Так и лежат, не шевелясь, как Антихрист положил.

Прекрасное обезнадеживает. Безнадежно прекрасна русская осень с тоской запрокинутых осиновых листочков, этим сизым дымком, сиреневатым паром от стволов и земли. Это не пальмы юга. От этой красоты хочется плакать. Успение. Положение во гроб. Вот лежат они, спеленутые черными пеленами, мои сестры, под сиротливым и каким-то детски простодушным небом. Темнеет фиолетовое нутро леса. «Виденье Лица богомазы берут то с хвойных потемок, где теплится трут… Успение – с перышек горлиц в дупле, когда молотьба и покой на селе…»

Прошло время обеда. Охрана разожгла костер, нас тоже ласкает его тепло. Искры падают на лоснящуюся шерсть овчарок. Проходит еще час. По красным, раздраженным лицам надзирателей понимаем, что ничего не нашли. В открытые ворота видны приземистые силуэты, снующие около бараков: выбрасывают матрацы, подушки. Работы-то потом будет! Кого-то осенила мысль воспользоваться минным щупом. Как черти с кочергами бродят они по зоне, отыскивая «слово Божье». Черноглазая монашка Надя, с которой мы вместе ехали из Тайшета, недавняя ташкентская комсомолочка, обращается ко мне:

– Видала? Они же все в перчатках! А знаешь почему?

– ?

– У них вместо рук копыта! И у Хрущева тоже! Он ведь перчаток никогда не снимает.

Становится веселее. Действительно, раз минным щупом разыскивают, гонят, травят – что? Да Библию, «слово Божье»! Раз бегут как черти от ладана – и впрямь похожи на чертей! – так, значит, не может не быть того, что гонят они. Они ведь материалисты. Не Господь ли смотрит с этого неба на действо пещное и на гонимых за имя свое? И вдруг – как молния пробежала! Нашли, нашли щупом железную банку, зарытую около бани, несут, открывают – вытряхивают оттуда книги, журналы, брошюры… «Башня Стражи». Значит, попались свидетельницы Иеговы. Злость, отчаяние, тоска, досада охватывают меня. Подхожу к беззубой Паране, спокойно сидящей в кружке своих и дожевывающей какую-то горбушку. Ведь теперь ее начнут таскать! Ведь четвертый срок могут намотать!

– Что же это, – говорю я ей злобно, – Бог ваш так плохо о вас заботится? Или мало тебе трех сроков?

Параня спокойно отряхивает с колен белые крошки, как-то благостно и даже самодовольно вздыхает:

– С начала сотворения мира так было. Сыны века хитрее сынов света.

Дурные чувства оставляют меня. Приходит какое-то новое, неожиданное, странно гармонирующее с простодушным небом. Я прислушиваюсь к нему, пробую и так и сяк, как бы разминая затекшие от долгой неподвижности ноги, – нет, вроде все в порядке, все действует. Что же это, как теплая вода, смывает с меня раздражение и досаду, ненависть и злобную тоску? Почему вдруг стало легко и даже весело? Во всю ширь красноперого лесного горизонта обступает и омывает меня недоумение. Почему, почему все это? Зачем?

Мы живы, пока удивляемся. Значит, жива. И, торжествуя победу, я развязываю тесемки рюкзака перед усталой надзирательницей. Подошла и моя очередь.


Опубликовано: «Новый мир», 1990; в сб. «Как это было». Иркутск, 1992; «Легенды Потаповского переулка». М.: Эллис Лак, 1997; «Годы с Пастернаком и без него». М.: Вагриус, 2007

Харджиев. «Зачем вам этот Мафусаил?»

«Дорогой В.М., смотрю на Вас, моего “близнеца в тучах”, снизу вверх, сквозь толщу времени, отделяющую друг от друга. Моим первым “близнецом” был Павел Липский (ранняя юность), вторым Д.И.Х., третий и последний – Вы. Для трех таких встреч стоило родиться».


Н. И. Харджиев. Москва, 1985 год. Фото И. Емельяновой


Так писал Николай Иванович Харджиев (далее НИХ) Вадиму Козовому из Москвы в Париж в середине восьмидесятых годов. Это признание было «уколом счастья» в одинокой и трудной жизни Вадима. Ему, конечно же, пришлось по душе это замечательно найденное обращение – «близнец в тучах», отсылающее и к их давней дружбе, и к их кумирам – Пастернаку, Хармсу, Хлебникову… Вадим «отбил подачу» и в своих многочисленных, но не сохранившихся у меня письмах (остались только черновики), часто обращался к Н.И. именно так: «Дорогой НИХ, мой единственный близнец, после возвращения думаю только о Вас, без конца (и без сна)…»; «Дорогой мой друг Николай Иванович, дорогой и незаменимый! Эта сердечная высокопарность выплеснулась прямым ходом из того же вулканического источника (ка-ка; Крученых), которого Вы были настоящим и единственным свидетелем». «Дорогой Николай Иванович, как ни точны Ирины описания, а в голове моей непутевой, которая не принимает раскаленного каменного Парижа (все, что осталось от Верлена, – вдруг вспомнилось стихотворение, которое некогда пытался переводить), вьется пух тополиный около Вашего дома, где сидят у подъезда, лузгая семечки, простонародные старики… Стоит для Вас отличный чаек, ждет оказии. И еще передам бутылочку отличного коньяка. Выпьете четверть рюмочки – и вспомните меня, кто любит Вас нежно и страдает без Вас отчаянно». Это все письма из Парижа в Москву. Но есть и другие, более горькие и недоумевающие – из Парижа уже в Амстердам, куда переехал НИХ в 1993 году.

«Милый Н.И., мне больно вспоминать, что Вы где-то рядом, почти в Подольске – “и можно было до Подольска добраться, никого не встретивши” – а все же, по каким-то умонепостижимым беспричинам, так далеко, что не дано мне с Вами повидаться». «В любом случае это письмо – чтобы сказать Вам, со всех сторон окруженному каналами, велосипедами, кое-какими неплохими художниками, голландцами и русскими (среди них – могучий иностранец Тинторетто), мою любящую, сквозь годы и безгодия верную дружбу». «Дорогой Николай Иванович, как Вас порой не хватает! Почему же здесь, где хоть географически все и вся так близко, почти под рукой, не позволено мне с Вами говорить?…Тоска смертная! Или в тучах близнецам на земле общение заказано?»

Но последнее, горькое, свидание все же состоялось. Почти накануне смерти НИХа. И вот последнее письмо – из Парижа в последний Амстердам: «Милый и дорогой НИХ, как ни печальны и ни противны были последние дни, я думаю только о Вас – без конца. Мне ведь тоже дьявольски не хватает собеседника, причем собеседника единственного. Когда Вы меньше страдаете от телесных недугов, Вы и есть для меня, как всегда было, тот единственный. С Вами наедине – и теперь – во мне оживает слово, а что еще нужно? Рылся в письмах, нашел кучу Ваших, и среди них одно давнее – о “близнеце в тучах”. Убедился, что и теперь все по-прежнему…»

Вадим был верным другом. Как писал о нем в некрологе Борис Дубин, «два крыла несли его жизнь – поэзия и дружба». А в случае с Харджиевым эти два крыла соединились – НИХ был первым и внимательнейшим читателем поэзии Вадима (один раз он сказал о его стихах: «Библейская сила!»), у них «по-близнецки» совпадали вкусы, кумиры и антипатии. Не выспавшись, едва закончив какой-нибудь текст, Вадим мчался к НИХу – «почитать». И по-человечески любил его – он, начисто лишенный хозяйственных навыков, твердо помнил, какой именно сыр любит НИХ и на каком рынке надо купить ему яблоки. Читал не только свое – зачитывались «Временником» Ремизова, перечитывали любимые странички Гоголя. Вадим говорил: «Как поразило меня это сходство в любви! В “нелюбви” легче совпасть. А тут, читаю ему “Фонарь умирал” Николая Васильевича, и вижу – слезы… О, как я люблю этот отрывок!»

Николай Васильевич, Василь Васильич, Иван Андреевич… Они присутствовали в маленькой однокомнатной квартирке у метро «Спортивная», обсуждались их странности, фантазии, пророчества. Даже их капризы и «земные» увлечения, словно речь шла о соседях напротив. Как-то НИХ сказал и мне, и я запомнила: «Как говаривал мудрейший старик Иван Андреевич Крылов, надо уметь дружить не только с живыми, но и с мертвыми». Оба они это умели.

Литературные вкусы Вадима определились очень рано, еще в Потьминских лагерях Мордовии, куда он попал двадцатилетним. Протопоп Аввакум, Гоголь, Лесков, Ремизов, «обэриуты» – «игра с языком». Двадцатый век: Анненский, Белый, Пастернак (ранний, не роман «Доктор Живаго»), Хлебников, любимейшая обоими Е. Гуро… Ну и, конечно, «наше все» – Пушкин. («У Пушкина, – говорил НИХ, – действительно есть все. И Введенский, и Пастернак…» – «Ну где же Пастернак?» – «А вы перечитайте «Графа Нулина…») И всегда присутствующий, как бы сидящий на третьем стуле в этой комнатке – Василь Васильич. Розанов.

Личное их знакомство относится, скорее всего, к 1964 году. В феврале этого года мы с Вадимом поженились, он «прописался» в Москве, стал искать работу, то в музее восточных культур, то в журнале «Семья и школа»… Перебивались кое-как. Я знакомила его со своими друзьями – ведь он был харьковчанином, а за шесть лет заключения растерял почти всех московских знакомых, родственники (очень дальние, жившие в Москве) близки не были. В один из вечеров повела его к маминой подруге – Нине Игнатьевне Бам-Ромовой, жившей тогда в Малом Гнездниковском в типичной московской коммуналке. Я плохо знала прошлое Нины Игнатьевны (да, признаться, была мало любопытна, «ленива»), дружила с ее сыном Толей, с ним вместе мы поступали в Литературный институт. Нина Игнатьевна слыла в маминой компании большой оригиналкой – при обычной безбытности вдруг какая-то элегантная сервировка, французские салаты… Чувствовался какой-то прошлый лоск. Ей было тогда лет шестьдесят (впрочем, она всегда скрывала свой возраст). Худощавая, высокая, похожая на птицу, она говорила низким голосом, но всегда остроумно, забавно, ее словечки запоминались. «Она обожает Борю (Б. Л. Пастернака)» – для моей мамы другой характеристики было и не нужно. И действительно, Нина Игнатьевна и знала, и по-настоящему любила литературу. (Она и подрабатывала литконсультациями, литературными обработками – например, мемуары Анны Сергеевны Алилуевой были записаны ею.) Мы иногда подсмеивались над ее «басом», шелковыми зонтиками летом, и лишь увидев в Гнездниковском портрет ее в молодости, я была поражена – она ведь была настоящая красавица! Причем как кинодива двадцатых годов – с несколько декадентской худобой, длинноногая, с модной короткой стрижкой, с элегантной впалостью щек. Да и портрет был какой-то непростой – «авангардистский» – я не решалась спросить, чья работа… Она была родом из Баку, в двадцатых годах приятельствовала и с Хлебниковым, и с Хармсом, и с Крученых, и с Харджиевым. «Она была последняя богемка!» – с восхищением говорил о ней Николай Иванович. Впрочем, во всем этом быстро разобрался Вадик, а не я, дружившая с Ниной Игнатьевной уже десять лет. (Мы с ней вместе когда-то, в октябре 1958 года, даже относили в ЦК знаменитое письмо Пастернака Хрущеву. Она тогда прогудела: «Нельзя девочку пускать одну в такую темноту!» и шла со мной до самого подъезда ЦК.) Вадик поразил ее своими познаниями в современном искусстве – сразу узнал, чей портрет, вспомнил прекрасного переводчика с французского Сергея Ромова, приехавшего в СССР из Парижа, ее мужа, Толиного отца… «Мальчик – сказка!» – пробасила Нина Игнатьевна мне в ухо на прощанье, явно одобрив мой выбор. Она позвонила Николаю Ивановичу и попросила его принять «мальчика – сказку», тот ведь был очень разборчив в знакомствах. К нему без рекомендации не попадешь. Помню, мы все допытывались у него: «А “Елизавета Бам” – это с нее?», но он говорил что-то неопределенное: «Да, навеяно…»

Николай Иванович жил тогда на Кропоткинской в довольно большой квартире, и, в отличие от его последующих обиталищ, она производила впечатление устойчивого, основательного жилья. И картины на стенах висели, и книги не скрывались за непрозрачными дверцами, и было даже кресло для гостей… Но меня поразила лестница – вместо отсутствующей кабины лифта был страшный провал, голова кружилась, если посмотреть вниз. «Николай Иванович, вы не боитесь?» – «Что за глупости! По нескольку раз спускаюсь на прогулку. А помните “Лестницу” Чупятова? Она – страшнее!» Он тогда маниакально совершал «променад» и хорошо знал окрестные переулки.

Про его образ жизни ходили легенды. Он ни разу в жизни не съел супа. Не ел хлеба – только сухое печенье. Овсянка без молока утром, всю жизнь. И, как роскошь – дорогие яблоки всю зиму, сухие фрукты, хороший чай. «Ешьте, ешьте, они мытые! – говорил он про яблоки, подвигая к гостю простую глубокую тарелку с «Симиренко». «Ешьте, они мытые!» – у нас с Вадимом была даже такая поговорка. Не признавал никакой техники, все ломал – ни холодильника, ни телевизора, ни пылесоса. Только телефон.

Он часто сам звонил Вадиму, приглашал провести «нездешний вечер», для обоих это было отдушиной в жуткое застойное время. Они виделись чуть ли ни каждую неделю, темперамент НИХа, его неостывающий запал, страстность в оценках (понятно, что «был крупной солью светской злости там пересыпан разговор») восхищала Вадима.

 
Освободите люди дорогу
Он будет выписывать над головами коленца… —
 

так воспринимал он эту неуемность. Лучшего читателя у Вадима не было никогда в жизни.

Когда я окончательно уезжала из России и позвонила НИХу, чтобы проститься, трубку неожиданно взяла Лидия Васильевна Чага, его жена, о существовании которой я даже не знала: «Передайте вашему мужу, что Николай Иванович по-прежнему считает его гениальным поэтом…». Сказано было с недоумением и даже с обидой.

Кажется, в начале семидесятых годов в одном из залов Пушкинского музея состоялось обсуждение книги Вадима «Поль Валери об искусстве». Мы боялись, что никто не придет, будет пусто, однако люди были, и весьма примечательные. М. В. Алпатов, А. Вишневский, Л. Е. Пинский… Когда Вадим читал свой текст «Поль Валери в поисках интеллектуального универсализма», переделанный впоследствии в статью, шумно вошла, зацепив зонтиком чей-то стул, Нина Игнатьевна, а за нею проскользнул, именно проскользнул, Николай Иванович, изящный, еще черноволосый, красивый. Он пристроился в последнем ряду, старался быть незаметным, но все видели, как расцвел Вадим: «Ведь Николай Иванович никуда не ходит! А тут выбрался!».

Однако его «коленца» подчас бывали не только забавны и безобидны. Не раз Николай Иванович втравлял Вадима в разные истории, то облекая его полномочиями, то через короткое время забирая их назад, прихотливо меняя свои планы. Получилась какая-то гремучая смесь – практическая наивность Вадима плюс его немыслимая самоуверенность на фоне известного «византийского» коварства Николая Ивановича. Он был до смешного, по-восточному скрытен и не лишен провокаторской жилки. Да и как было не поддаться его обаянию! Помню, я за голову хваталась от ужаса, когда он рассказывал о «краже века», зло и талантливо изображая «героя» и его «семейку». (Речь шла об одном иностранце, которому НИХ якобы доверил перевоз за границу картин Малевича, и тот исчез. «Этот голоштанник себе дом построил!») Боже, чего он только не наговорил тогда, а через неделю вдруг позвонил и приказал забыть об этой истории, похоронить ее и никогда ему не напоминать.

В 1981 году Вадим уехал во Францию, оставив меня «связной». Я приносила НИХу длинные письма Вадима, его подарки, в ответ забирала коротенькие полузаписочки, редкие «уколы счастья». Надо сказать, что Николай Иванович всегда был очень рад моему приходу, у нас был своего рода «роман». Если я долго не приходила, звонил сам, и каждый раз, когда за окошком уже темнело и я бралась за пальто, говорил жалобно: «Ну, посидите еще немножко…». Он тогда уже оставил свою чудовищную лестницу и жил в маленькой однокомнатной квартирке у метро «Спортивная» против гостиницы «Арена». Проходя по двору мимо вечно сидящих на лавочках пенсионерок, провожавших меня любопытными взглядами, я видела, что он стоит у окна, ждет. И в дверь не надо было звонить, он сам широко открывал ее, стоял на пороге, всегда чисто выбритый, в парадном коричневом пиджаке, моложавый, с блестящими восточными глазами, улыбался обаятельно… Это были замечательные вечера, которые я никогда не забуду. (Дома, а иногда и по дороге домой, в метро, я записывала наши разговоры, хотя знала, что он бы это осудил. Помню, как он сказал о «Записках» Чуковской: «Подумайте, как шпион, все записывала за человеком! Просто Третье отделение!»)

Комната у «Арены» была аскетичной, почти монашеской. Никаких картин, книг – на стенке репродукция (очень плохая) болгарской иконы XIII века, а под стеклом на столе – рисунок пятилетнего Андрюши, нашего младшего сына – он замечательно рисовал, и когда я его брала с собой и ему было скучно слушать нашу болтовню и есть «мытые» яблоки, что-то калякал на подсунутом НИХом листочке. «Эскиз молодого Федотова!» – с восторгом сказал Николай Иванович и спрятал «шедевр» под стекло. Иногда, с его разрешения, конечно, брала с собой друзей – Таню Никольскую, Пранаса Моркуса, один раз пришли вместе с Жоржем Нива. Под ритуальный «российский» сыр, вечные яблоки и коньяк (две-три капли, сам разливал) перемывались косточки и живым и мертвым, с блеском, безжалостно, остроумно. (Правда, он был в этом не одинок. «Ну, – заметил он мне однажды, – про вас никак нельзя сказать, что из вас слова не вытянешь!») Иногда так закатывался, что не мог остановиться (о смехе его, как о смехе Владимира Соловьева, можно поэму написать), становилось даже не по себе.

Вадим, стараясь привить и мне свою страсть к живописи, присылал очень много открыток, которые он покупал в парижских музеях. Их накопилось у меня штук сто. И один раз я, решив «проверить» Николая Ивановича, разложила их на его письменном столе и попросила угадать. Это был калейдоскоп – от Шартрских ангелов до Архипенко. Он вооружился огромной лупой (она всегда лежала у него на столе) и назвал всех! Стопроцентное попадание! И Поллака, и неизвестного голландского мастера XVII века!

В 1985 году я тоже должна была уехать из России. «Кому вы меня завещаете?» – несколько раз с грустью спрашивал меня Николай Иванович. Я хотела сфотографировать его на прощанье – он долго упирался, кокетничал: «Ну зачем вам этот Мафусаил?», в конце концов сдался. Это было уже на другой квартире, не у «Арены», но все у того же метро – в хорошем доме, с высокими потолками, большой прихожей, улица Кооперативная, дом 3. (Он съехался со своей женой, которую я так ни разу и не видела.) И это одна из лучших его фотографий, она стояла у Вадима в Париже на столе до самой его смерти. А мне он подарил свою «историческую» – с Малевичем, и написал: «Великий Казимир, который тогда был почти забыт, и я – в Немчиновке в 1933 г. (!) Милой Ирине от Мафусаила. На до – о-о-о-о-о-о-лгую память».

О своем последнем, горьком, свидании с ним в Амстердаме Вадим написал целый дневник. Там он дал замечательный, патетический портрет НИХа в старости. «… передо мной был красивый восточный старик с иконы…»

Но я не могу представить его таким. Вижу на пороге панельной квартирки, в парадном пиджаке, улыбающегося, с глазами лукавыми, всегда блестящими…


Опубликовано в сборнике материалов конференции «Возвращение авангарда». Одесса, 2004


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации