Электронная библиотека » Лев Аннинский » » онлайн чтение - страница 13

Текст книги "Три еретика"


  • Текст добавлен: 3 октября 2013, 18:19


Автор книги: Лев Аннинский


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 13 (всего у книги 33 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Перед обедом прохаживался. Навстречу попалось девять генералов…»

Последняя строчка отнюдь не бессмысленна: цель ее – поместить Анненкова в контекст обывательского безмыслия, то есть туда, где, по мнению Дм. Минаева, ему и место. «Отставной майор Бурбонов» – это, конечно, ответ на «Никиту Безрылова». И на «статского советника Салатушку» тоже.

Да, тяжелые времена подходят для честных либералов: меж двух огней. Между молотом и наковальней. Или, придерживаясь морских сравнений, – между Сциллой и Харибдой.

Тем не менее «Отечественные записки» вдруг решаются принять бой. В двенадцатом номере, в редакционной «Литературной летописи» появляется, наконец, обстоятельный разбор «Взбаламученного моря». В двенадцатом! Под самый Новый год высказываются! Уже десять недель, как «Русское слово» отстрелялось, уже почти полгода, как «Современник» клеймо поставил, – а журнал Дудышкина еще никак не найдет позиции. И потом: в третий раз брать слово… это что же? Значит, в первой и во второй попытке ничего не сказали?

С третьего захода ведущий либеральный журнал наконец объясняется.

Схема такая: Басардин и прочие дикие нигилисты молодого поколения изображены Писемским правильно, а Бакланов, представитель «идеалистов сороковых годов», изображен неправильно. За идеалистов обидно, люди сороковых годов «были участниками лучших подвигов русской земли» (уж не сам ли Дудышкин пишет?). За нигилистов ему не обидно: люди шестидесятых годов таковы и есть, как их вывел Писемский. Правда, он вывел обыкновенных межеумков и наглецов молодого поколения, но если взять этот тип, так сказать, в идеале, то получится… благородный фанатик: Рахметов получится, из романа» Что делать?». Басардин есть прямое порождение той теории невежества, которую преподает нам Рахметов, с лета все схватывающий и сплеча обо всем судящий. Не случайно же г. Чернышевский относится к людям сороковых годов с тем же презрением, с каким и г. Писемский. Они подходят к делу с разных сторон, но тут сходятся…

Наверное, это все-таки С.Дудышкин: ход рискованный, острый, решиться на такое может только редактор.[13]13
  Другой редактор в это же время вынашивает аналогичный замысел: «Разбор Чернышевского романа и Писемского произвел бы большой эффект и, главное, подходил бы к делу. Две противоположные идеи и обеим по носу». (Ф.Достоевский – М.Достоевскому, 19 ноября 1863 года). Не осуществилось.


[Закрыть]
И все-таки слабовата игра. Ибо сходятся «с разных сторон» не только авторы романов «Что делать?» и «Взбаламученное море» – сходятся парадоксальным образом и их критики. Именно – крихик «Отечественных записок» сходится с критиком «Русского слова». Схема Дудышкина – это же схема Варфоломея Зайцева, только перевернутая. Тот говорил: про вас все правильно, а про нас клевета. Этот отвечает: нет, про вас все правильно, а про нас клевета. Отраженный прием – признак слабости… Да и интонация выдает. Зайцев говорил зло, убежденно, каким-то пронзительным, пронизывающим фальцетом. Дудышкин говорит с ухмылками, он петляет и ерничает. Я, мол, докажу вам сейчас, что Писемский – высоконравственный писатель, и пусть Академия наук дает мне премию за этот фокус… Хороши шуточки: критик «Отечественных записок» так защищает Писемского, словно сам себе не верит или знает, что ему никто не поверит.

Наконец, в том же декабре 1863 года обозначает свою точку зрения последний из крупных столичных журналов, участвующих в обсуждении романа, «Библиотека для чтения». Статья подписана: «Е.Э-н». Евгений Эдельсон, сподвижник давних дней, участник родной Писемскому молодой редакции «Москвитянина», высказывается в родном Писемскому петербургском журнале.

Статья тянется в двух номерах, длинная, водянистая, полная старательных отступлений в прошлое и осторожных заглядываний в будущее: автор кругами ходит около романа, не решаясь сказать, что же он о нем думает.

В конце концов, если сжато дать существо, то Эдельсон думает следующее:

– Новый роман Писемского, каковы бы ни были его достоинства и недостатки, сделал свое дело: он породил в различных слоях общества и в литературных кружках разнообразные толки и вызвал горячие споры. Это хорошо: в наше антихудожественное время далеко не всякому писателю удается произвести впечатление, а Писемский – произвел…

После всего, что произошло вокруг романа, это построение кажется почти издевательством, но Эдельсон настроен вполне патетически и даже подводит под свой тезис фундамент; как критик, происходящий от московских «почвенников», он делает это следующим образом:

– Мы, русские, в отличие от западных народов, не имеем исторических преданий; мы люди новые, беспочвенные; нам опереться не на что; свои предания мы должны создавать сейчас, исходя из текущей практики. Роман Писемского тем и полезен, что дает возможность спорящим сторонам договорить некоторые вещи до конца…

Как будто без Писемского они не нашли бы случая договорить.

Все остальное у Эдельсона – вялый пересказ сюжетных ситуаций, с пережевыванием «мотивов», с выставлением бесконечных оценок автору за то или иное удачное или неудачное решение.

Тоска. Дудышкин хоть ерничал, нервничал – Эдельсон словно урок отвечает: непробиваемый отличник. Да, тяжело либеральной критике: новых идей нет, а для старых ситуация явно двусмысленна. Это-то более всего у них и чувствуется: двусмысленность, даже опасность ситуации. У историков литературы возникнет странная иллюзия: Эдельсон-де дал отпор Зайцеву… Никакого отпора он не дал! Дудышкин – и тот ограничился скользящей фразой: «ежедневная пресса (выделено автором в знак пренебрежения. – Л.А.) успела наговорить о «Взбаламученном море» так много дурного, что… совестно повторять…» Эдельсон же и вовсе никого не задевает. И это его осторожное балансирование куда больше говорит о реальности, чем рассуждения о «почве» и «беспочвенности», о «протестах» и об «игре в протесты», и об «участии в лучших подвигах». Либеральным критикам хочется – по внутренней необходимости – напасть на Писемского, но они опасаются сомкнуться с нигилистами. Еще больше им хочется – по внешней необходимости – защитить Писемского, но этого они еще больше боятся-боятся прогневить нигилистов. Ситуацию либеральные критики чувствуют «кожей», и это, между прочим, главный итог дела: общество идет влево, движение это хоть и подспудное, но грозное, властное, всеобщее; оно вроде бы кажется уязвимым и терпит постоянный урон от власти, однако в нем, в этом движении, уже угадывается такая встречная властность, такая цепкость, такая стальная сила, что лучше на его дороге не вставать.

Либеральная критика и уходит с дороги. Как умеет, пытается сохранить лицо. Горькое зрелище.

Еще несколько статей – в «нелитературных» органах печати. В ежедневных газетах и еженедельниках. В прессе, как сказал бы С.Дудышкин. В «Сыне отечества», «первой дешевой российской газете» – анонимная статья, В «Голосе», только что прорезавшемся (однако этой газете суждено стать на долгие годы голосом деловых кругов), – статья педагога и историка литературы А.П.Милюкова (которому суждено остаться в истории литературы более всего тем, что по нему успел проехаться Добролюбов одной из своих рецензий). В «Народном богатстве» (это газета более «политико-экономическая», чем «литературная») – статья А.Ставлова (о котором положительно ничего не выудишь ни в старых, ни в новых справочниках – совершенно неразличимое лицо).

Так в этой «неразличимости» как раз и заключается смысл моего интереса. В отзывах прессы поражает сквозной общий мотив, до которого не опускаются профессиональные критики: зачем вы нас заставляете читать о нехороших людях! Мотив варьируется. Анонимный «Сын отечества» обижен, что Писемский не представил ему, читателю, ни одной светлой личности, которая бы дала возможность успокоиться и отдохнуть. Ученый литературовед в «Голосе» демонстрирует несколько большую филологическую осведомленность: он видит, что г. Писемский написал роман-фельетон, но сетует, что этот жанр не выдержан в живом и легком тоне, как то принято у законодателей-французов; вот если бы Писемский написал, как Александр Дюма или Поль Феваль, то публика получила бы бездну наслаждения. Дело, как видим, в точке отсчета. Критики отсчитывали от ценностей: нигилистических или антинигилистических, но духовных – здесь отсчитывают от «запросов публики», и «запросы» эти выдают и в ученом А.П.Милюкове, и в его анонимном союзнике из «Сына отечества» беспросветное и дремучее любительство.

Однако оно-то и имеет в данном случае решающий смысл: свой смысл в своей сфере. Или, скажем так, здравый смысл в практической сфере.

Вот отзыв неведомого А.Ставлова в газете «Народное богатство»:

«Кое-что о здравом смысле… Не принадлежа ни к печатным, ни к непечатным врагам г. Писемского, которых у него, как у всякого великого человека, оказывается, так много, что даже явилась необходимость сообщить о том читателям «Взбаламученного моря», мы, однако, дерзаем сказать несколько слов о странном впечатлении, которое оставляет по себе последняя глава этого романа (имеется в виду авторское «послесловие». – Л.А.)… Г-н Писемский упоминает о каких-то печатных и непечатных врагах, о том, что кто-то будет сердиться на него за находящиеся в романе обличения… Вообще говоря, мы даже не понимаем возможности сердиться на писателя за то, что он следует таким или другим мнениям. А пусть его следует каким хочет!.. Если г. Писемский примкнул к направлению «Московских ведомостей» (т. е. Каткова. – Л.А.), то это его дело… Важно, какие цели он проповедует. Здравый смысл!.. поистине замечательно. Вы ссылаетесь на здравый смысл… Но где записан, где издан тот кодекс здравого смысла, на который вы ссылаетесь? Должно быть, в «Московских ведомостях»? Вероятно, там взята привилегия на здравый смысл, или, быть может, привилегия на него взята вами лично? Что за игра в слова, когда весь вопрос о направлениях состоит именно в том, на чьей стороне здравый смысл! Вы ведь, конечно, понимаете, что люди противуположных с вами убеждений действуют также во имя его, во имя здравого смысла. Предоставьте же судить о здравом смысле будущему историку, которого вы так усердно приглашали… Историк ясно увидит, что вы сами принадлежите к одной из партий… он увидит, что вами руководит озлобление против другой, к которой вы не принадлежите, – и что поэтому вам недоступен внутренний смысл эпохи…»

Так отвечает Писемскому неведомый А.Ставлов в далековатом от литературы «Народном богатстве».

И кажется мне, что именно этот приговор окончательно сламывает Писемского. Это ведь не голос литературных противников, нет, здесь нечто другое, неуловимое и неумолимое… «глас народа». Это почва, вдруг изменившая и ушедшая из-под ног, это хлябь, разверзшаяся под ногами. Впрочем, завершу дело в «морских» аналогиях: не от ударов неприятельских пушек окончательно идет ко дну суденышко Писемского, не от щедринского чугунного ядра, не от зайцевской беглой картечи и не от минаевских шипучих фейерверков – погибает корабль от «непогоды», от безличной и беззлобной «влаги», которая накрывает его, объемлет сверху и снизу, дождем и бездной, мутью и бездонностью.


Поняв это, Писемский делает то, чего никогда не делал в лучшие свои годы: он взывает о помощи.

Записка к Алмазову: «Любезный друг Борис Николаевич! Ты как-то говорил, что желал бы собрать статьи петербургской журналистики о моем романе «Взбаламученное море» и написать по поводу их статейку… Если ты намерен писать, то переговори об этом с Катковым – им следует хоть несколько слов сказать за меня против этой целой фаланги…»

Алмазов уклоняется.

К кому еще взывать?

К Чернышевскому? В Петропавловскую крепость, когда над ним вот-вот шпагу сломают, и – в каторгу?…

К славянофилам, хранящим презрительное молчание?

К Писареву? В ту же Петропавловскую крепость?

Писарев продолжает молчать. Положим, осенью и зимой 1863 года ему не до критики: он ждет приговора – за подпольную статью, за попытку защитить Герцена. Но с февраля 1864 года Писареву разрешают возобновить работу. В статьях своих, написанных за решеткой (и составивших эпоху в русской критике), Писарев высказывается, наконец, о «Взбаламученном море». Психологически ситуация сложнейшая: прозаик, которого Писарев объявил лучшим русским реалистом, надеждой отечественной словесности, создал роман, который все признали клеветой. Писарев, человек феноменальной щепетильности («хрустальная шкатулка»), должен объясниться с читателями.

Впервые он пытается сделать это в январе 1864 года в статье «Цветы невинного юмора». Статья – дерзкая атака на Салтыкова-Щедрина. Как сказали бы пять поколений спустя, красный казак бунтует против красного генерала. Тогда говорили иначе: «раскол в нигилистах». Фигура Писемского мобилизована Писаревым, конечно же, в пику Щедрину. Выбор имени – уже до некоторой степени вызов: ведь именно Щедрин нанес в «Современнике» первый удар Писемскому. У Щедрина заимствован и прием: Писарев говорит о романе «Взбаламученное море» вскользь, как о предмете, не заслуживающем специального внимания. Но прием обернут.

– «…Сравните, например, Писемского с г. Щедриным, – предлагает Писарев, – г-н Щедрин – писатель, приятный во всех отношениях; он любит стоять в первом ряду прогрессистов, сегодня с „Русским вестником“, завтра с „Современником“, послезавтра еще с кем-нибудь, но непременно в первом ряду; для того, чтобы удерживать за собою это лестное положение, он осторожно производит в своих убеждениях разные маленькие передвижения, приводящие незаметным образом к полному повороту налево кругом… из тона г. Каткова… в тон Добролюбова… Г-на Писемского, напротив того, нельзя назвать даже просто приятным писателем; сходится он с людьми самых сомнительных убеждений и ведет себя часто совершенно „бесчинно, неблагопристойно и невежливо“; скандалы производит на каждом шагу, и упреки в обскурантизме сыпят-ся на него со всех сторон. Но вот что любопытно заметить. Г-н Щедрин, как действительно статский прогрессист, должен, очевидно, осуждать нашу родимую безалаберщину гораздо строже и сознательнее, чем г. Писемский, которого образ мыслей загроможден предрассудками, противоречиями и разлагающимися остатками кошихинской старины (точнее, котошихинской, т. е. допетровской. – Л.А.). Между тем на поверку выходит, – продолжает Писарев, – что произведения г. Писемского каждому непредубежденному читателю внушают гораздо более осмысленной ненависти и серьезного отвращения к безобразию нашей жизни, чем сатиры и рассказы г. Щедрина… Романы и повести неприятного обскуранта Писемского действуют на общественное сознание сильнее и живительнее, чем сатиры и рассказы приятного во всех отношениях и прогрессивного Щедрина. Когда г. Писемский начинает рассуждать, тогда хоть святых вон неси, но когда он дает сырые материалы, тогда читателю приходится задумываться над ним очень глубоко… Г-н Писемский способен написать роман с самыми непозволительными тенденциями, и он вполне обнаружил эту способность в своем последнем, отвратительном произведении… Г-на Писемского вы сегодня можете ненавидеть, и ненавидеть за дело, но вчера вы его любили, и любили также за дело; что же касается до г. Щедрина, то его не за что ни любить, ни ненавидеть…»

Не будем оспаривать сейчас писаревскую оценку Щедрина: их баталия длится давно, и не стесняются обе стороны. Но любопытное ощущение создается от оценки Писемского. Он – может создать отвратительное произведение, это ничего, это неважно, важно другое… Виртуозность поразительная: Писарев вроде бы вешает на роман Писемского все общепринятые ярлыки, но впечатление вы выносите едва ли не обратное: это все неважно; под ярлыками что-тс есть…

В «Реалистах», написанных летом 1864 года, это впечатление неожиданно подкреплено: Писарев, как ни в чем не бывало, ссылается на Иону-Циника. По косвенному поводу, вполне невозмутимо, да так, словно ярлыков на романе сроду не было.

В «Картонных героях», написанных осенью 1864 года и зарубленных цензурой, появляется знаменательная фраза: «Кто оказывается самым чистым и светлым характером в „Взбаламученном море“? – Валериан Сабакеев…»

Это уж и вовсе интересно. Чистый и светлый характер! А ведь Варфоломей Зайцев, ближайший сподвижник Писарева, в том же «Русском слове» совсем недавно отнес Сабакеева к клеветническому паноптикуму. У Писарева явно зреет более сложное отношение к роману, он предчувствует возможность иного истолкования его, чем принятое в левой критике.

Писарев не решается сделать этот шаг. Что его останавливает? То, что рядом с романом Писемского уже расцветает в садах российской словесности еще пара «антинигилистических романов»! Вот их-то Писарев и вырывает с корнем! Клюшникова с «Маревом» уничтожит беспощадно! Стебницкому-Лескову за роман «Некуда» – бойкот объявит! Как в этой ситуации быть с Писемским?

«О, если бы, – вздыхает вслед за своим героем Писарев, – можно было забыть прошедшее и не понимать будущего!» – И дальше: «Не знаю, удалось ли г. Писемскому забыть прошедшее, но вторая половина его желания… исполнена в наилучшем виде. Он действительно не понимает будущего и даже счел долгом торжественно заявить свое непонимание в своем знаменитом романе, доказывающем очень убедительно необходимость мертвого застоя. После „Взбаламученного моря“ г. Писемскому остается превратиться в веселого рассказчика смехотворных анекдотиков… и я не теряю надежды на то, что г. Писемский… когда-нибудь действительно пойдет оканчивать свою литературную карьеру в какой-нибудь столь же мизерной газетке…»

Подозревает ли Писарев, что в этом сорвавшемся с уст пророчестве предсказана им вся будущая судьба Писемского? Вряд ли. Его стремительная игра преследует сейчас иные цели: через роман Писемского он как бы перескакивает:

«…Эти бойкие и задорные, но по существу трусливые и тупоумные ненавистники будущего мира пишут истребительные романы и повести вроде „Взбаламученного моря“, „Марева“ и „Некуда“. – Долго толковать об этой категории писателей не стоит…»

Он и теперь еще видит во «Взбаламученном море» не столько самостоятельное зло, сколько несчастную модель, по которой настоящие злодеи кроят свои пасквили. Отсюда словечко «вроде», чуть-чуть отодвигающее Писемского от них. Но логика борьбы берет свое, и Писарев обрушивает удар:

«…На таких джентльменов, как гг. Писемский, Клюшников и Стеб-ницкий, все здравомыслящие люди смотрят как на людей отпетых. С ними не рассуждают о направлениях; их обходят с тою осторожностью, с какою благоразумный путник обходит очень топкое болото».

Приговор, вынесенный в знаменитой статье Писарева «Прогулка по садам российской словесности», – кажется безапелляционным. И все-таки несколько месяцев спустя Писарев вновь пересматривает его в статье «Лирика Пушкина»:

«…Разгоряченный нападениями „Искры“, – сказано там, – г. Писемский написал против нее огромный роман, в котором старался доказать, что отечество находится в опасности и что молодое поколение погибает в бездне заблуждений. В делах отечества и молодого поколения г. Писемский оказывается совершенно таким же компетентным судьею, каким оказывается Пушкин в вопросе о требованиях общественного мнения и об идее утилитарности. Оба говорят о том, чего они не знают… такие комические ошибки, конечно, не делают особенной чести… природному их остроумию…»

Разгоряченность Писемского, ответившего романом на обиду и совершившего при этом комические ошибки по недостатку остроумия, – это, конечно, не совсем то, что трусливая и тупоумная ненависть клеветника. И потом… каким бы бесполезным ни сделался Пушкин в глазах Писарева, но когда Писемский в его истолковании оказывается рядом с Пушкиным, – такой «отвод» отнюдь не кажется атакой на уничтожение. Как хотите, у обертонов своя власть. А обертонами Писарев владеет, как никто.

Последнее, что сказано Писаревым о «Взбаламученном море»: эта гнусность нисколько не уничтожает достоинств «Тюфяка»… Сказано это в статье «Посмотрим!» – в «Русском слове» за сентябрь 1865 года, в ту пору, когда от имени «Современника» Писареву противостоит уже один неповоротливый Антонович. В целом рассуждение звучит так:

«Добролюбов постоянно относился к г. Писемскому с полнейшим и отчасти даже аффектированным пренебрежением. Я, напротив того… отнесся к г. Писемскому с величайшим уважением и поставил его… выше гг. Тургенева и Гончарова. По этому случаю г. Антонович, конечно, непременно возликует и укажет мне на „Взбаламученное море“. Но гнусность „Взбаламученного моря“ нисколько не уничтожает собою достоинств „Тюфяка“, „Богатого жениха“, „Боярщины“ (тут, конечно, Писарев увлекается. – Л.А.), «Тысячи душ», «Брака по страсти», «Комика» (опять увлекается: это слабые вещи. – Л.А.) и «Горькой судьбины». Если надо безусловно осуждать все произведения писателя за то, что этот писатель на старости лет начинает писать глупости, то придется бранить «Ревизора» и «Мертвые души» за то, что Гоголь под конец своей жизни съехал на «Переписку с друзьями». «Взбаламученное море» составляет только одно из многочисленных подтверждений той известной истины, что наши знаменитости не умеют забастовать вовремя и продолжают писать, когда им следовало бы отдыхать на лаврах…»

Когда в следующем году Писарев выходит из крепости, Некрасов приглашает его в свой новый журнал (в обновленные «Отечественные записки»). Антоновичу дана решительная отставка. Салтыков-Щедрин как редактор поручает Писареву отдел критики. «Раскол в нигилистах» преодолен.

Более Писарев не возвращается к «Взбаламученному морю»: последний великий русский критик, оставшийся в строю после смерти Добролюбова и Григорьева и после изгнания Чернышевского, единственный, который мог бы в последние два года жизни своей повернуть общественное мнение или хотя бы поколебать его, – отказывается от этой задачи.

Точку в этой истории ставит Герцен.

Кстати. Заметили ли вы, что во всех критических отзывах на «Взбаламученное море», – а появилось их в различных органах печати, как-никак, больше дюжины, – старательно обойдена шестая часть романа? Судят обо всем: о сценах провинциальных и о петербургских, об эпизодах крестьянских и о чиновничьих, о фигурах либералов и нигилистов. О заграничных главах – не пишут. О Лондоне – ни слова, ни звука. Почему? Потому, что имя Герцена под запретом? Но уж намекать-то на запретные имена русские критики умеют. Так ни намека! Я вижу в этом проявление такта: критики остерегаются трогать мотив, в котором литературное дело выходит за свои границы и касается реальных судеб реальных людей. Щадят и Герцена, и самого Писемского. Не могу не сказать, что эта замечательная, всеми русскими критиками проявленная тактичность весьма красноречиво оттеняет ту бестактность, с которой сам Писемский вляпался в «лондонский сюжет» шестой частью своего романа.

Герцену остерегаться незачем.

И он печатает следующее:

«Ввоз нечистот в Лондон… После трехмесячного отсутствия из Англии меня чуть не постигла участь николаевской памяти генерал-адъютанта Кокошкина (обер-полицмейстер, который обследовал выгребные ямы и, по легенде, провалился в одну из них. – Л.А.). Я попал в кучу русских газет и чуть не задохнулся в этих ямах полицейского срама и инквизиторского гноя… Забавно видеть, как на вонючей поверхности этой помойной ямы всякие пчелы, черви, оводы и золотом шитые мухи поедают друг друга, особенно московские петербургских… Какой-нибудь экс-рак «Библиотеки для чтения», романист, аферист, драматист ставит на сцену новую русскую жизнь с подхалюзой точки зрения подьячего, не совсем вымывшего руки от… канцелярских чернил, делает шаржи на события, от которых еще до сих пор льются слезы, и чертит силуэты каких-то дураков в Лондоне, воображая, что это наши портреты… Взболтанная помойная яма».

«Колокол» с этой заметкой выходит 15 декабря 1863 года.

Сколько нужно времени, чтобы тайком провести в Россию из Дондона достаточное количество экземпляров и чтобы один из них попал в Москву, на Страстной бульвар, в редакцию «Русского вестника», в руки недавно принятого сюда заведующего отделом прозы? Две недели? Три?


Министру внутренних дел П.А.Валуеву. 10 января 1864 года.

«Милостивый Государь, Петр Александрович!

В изъявление своей глубокой признательности за Ваше благосклонное участие, которым Вам угодно было почтить мой роман «Взбаламученное море» при пропуске его цензурою, имею честь снова представить его Вашему вниманию уже в отдельном издании.

Независимо от сего прилагаю при сем еще экземпляр, который желал бы поднести Государю Императору. Конечно, достоинства моего труда слишком ничтожны, чтобы удостоиться этой высокой чести, но дело в том, что в нем, с возможною верностию, описано русское общество или, точнее сказать, его лживые и фальшивые стороны; а монархам ведать недостатки своего народа так же надлежит, как и его добродетели. Первые три части посвящены мною на то, чтобы изобразить почву, на которой в последнее время расцвела наша псевдореволюция. В какой мере все ничтожно, не народно и даже смешно было это, мною подробно и достоверно описано – и да исполнится сердце Государя милосердием к несчастным, которые, во всех своих действиях, скорей говорили фразы, чем делали какое-нибудь дело, – вот одна из главных целей, для которой я желал бы, чтобы Государь узнал мой труд.

Прося принять уверение в совершенном моем почтении и преданности, с коими имею честь быть

Вашего Высокопревосходительства покорнейшим слугою

– Алексей Писемский».


Еще из переписки с Валуевым:

«…Я надеюсь дать революционному направлению такой щелчок, после которого оно уж больше и не поднимется…»

Революционное направление поднялось.

Писемский – не поднялся.


Он прожил еще семнадцать лет в тихом переулке, между Поварской и Арбатом, в доме, купленном на щедрый катковский гонорар. Он написал еще четыре романа и с полдюжины пьес. Романы были опубликованы в малозаметных журналах, пьесы поставлены, но ничто не было по-настоящему замечено: Писемский вывалился из большой литературы. По счастью, он плохо понимал это: к концу жизни немецкие и французские переводчики, при активном содействии Тургенева, заинтересовались «Тысячью душ»; налет «европейской популярности» заслонил от Писемского истину его положения на родине. Последний раз литературная публика видела его в президиуме Пушкинских торжеств. Люди помоложе спрашивали: кто этот толстый неопрятный старик с палкой? Люди постарше объясняли: да это тот самый Писемский, который когда-то затмевал Тургенева. Впрочем, жители московских переулков Писемского знали. Репин оставил нам его последний портрет: опухшее лицо, седые всклокоченные волосы, полубезумная улыбка.

Писемский умер в январе 1881 года.

Через неделю умер Достоевский, его ровесник.

Похороны Достоевского в Петербурге превратились в массовое народное шествие.

Писемского в Москве схоронили тихо; из крупных писателей его проводил один Островский; он был стар, кашлял и настолько обессилел, что от могилы его вели под руки.

Архив Писемского сгорел. Дом его снесли. Борисоглебский переулок, где он прожил последние годы жизни, уже при Советской власти переименовали в улицу Писемского.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации