Текст книги "Три еретика"
Автор книги: Лев Аннинский
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 27 (всего у книги 33 страниц)
Впрочем, этого не знает пока что и сам Юрьев. Романа лесковского он не просит. Но и не отвергает. В ответ на пылкую преданность предложено Лескову неопределенное «сотрудничество».
В Москву летит третье письмо:
«Милостивый государь, Сергий Андреевич! (наконец-то. – Л.А.)… Вы увлекли меня… до восторженности… Мы поговорим с Вами приличном свидании… Я около половины февраля рассчитываю быть в Москве…»
Около половины февраля Лесков в Москву не попадает, он отправляется туда около половины марта.
И везет Юрьеву рукопись «Божедомов».
Юрьев от романа отказывается. Почему отказывается – это в источниках не зафиксировано. Может быть, потому, что на романе висят долги. Может быть, по другим причинам.
Ласковый же Михаил Никифорович, напротив, окружает Лескова отеческим вниманием. Он и долг Кашпиреву берется заплатить, и «Карликов» еще раз готов тиснуть – уже в составе романа.
С внутренним содроганием, с ощущением почти предгибельным Лесков приемлет сей жребий: в середине марта 1871 года «Божедомы» проданы наконец в «Русский вестник».
Три года спустя выкричит Лесков обиду вождю славянофилов Ивану Аксакову: «Мне некуда деться!.. Юрьеву первому были предложены «Соборяне»… Я понимаю, за кого и за что может мстить мне кружок бывшего «Современника» и вся беспочвенная и безнатурная стая петербургских литературщиков; но за что руками предавал меня в единую и нераздельную зависимость от Каткова продолжатель московской «Беседы», – этого я о сию пору не знаю».
Катков назначает печатание на 1872 год.
К вопросу о деньгах: он дает полтораста рублей за лист. Кашпирев давал сто. Дудышкин восемьдесят. К тому же Михаил Никифорович известен аккуратностью и надежностью своих выплат. Блаженны лишь птицы небесные: не сеют, не жнут…
Итак, роман идет в свет со страниц катковского журнала. Учитывая одиозность издания и репутацию Лескова в тогдашней критике, – следует ожидать скорой газетной драки. Она и начинается.
Высказывается Виктор Буренин. Передам его пассажи сжато, с сохранением, естественно, авторского стиля:
– Я обличаю беллетристов, – пишет старый либерал, – наворачивающих тысячи строк ради гонорара! Я неоднократно назидал г. Лескова за «промышленный» характер его писаний. Я говорил и буду говорить, что он меряет тексты листажом и гонораром. Но если либеральные торгаши промышляют все-таки товаром свежим и новым, то тут одна гниль. Новое детище г. Лескова, которое, по уверению «Русского мира», давно ожидалось публикой, – вовсе не новое. Этот роман уже начинался в «Отечественных записках», а потом, кажется, и в «Литературной библиотеке». У меня нет охоты все это перечитывать, но я припоминаю, что в «Отечественных записках» неплох дневник протопопа… если только он действительно сочинен самим г. Лесковым, а не извлечен им из чьего-нибудь настоящего дневника, не для печати писанного, да простит мне г. Лесков это подозрение… Но то, что в «Отечественных записках» было неплохо, в «Литературной библиотеке» вконец обезобразилось…
Можно отметить у В.Буренина либеральную солидарность: что в «Отечественных записках» хорошо, то в «Литературной библиотеке» плохо. Еретик получает свое…
Однако слово берет и Достоевский. Рецензия на «Соборян» появляется в «Гражданине» в январе 1873 года. Неизвестно, писал ли Достоевский сам эту рецензию (академик В.В.Виноградов, исходя из их пафоса и стилистики, без колебаний приписывает ее Достоевскому), или только редактировал. Это в данном случае не меняет главного. Предположим, открылось, что писал Достоевский, но слово «писал» в этом случае будет означать не совсем то, что в случае, когда автор свой текст не только пишет, но и подписывает. Другое «писание», другая мера ответственности! Человек, исполняющий бесподписной текст, уже по внутреннему заданию отчасти «технический» работник, даже если этот работник и Достоевский. Но если так, то о чем мы спорим? В любом случае перед нами не тот текст, за который Достоевский отвечает каждым писательским словом! И в любом случае это тот текст, за который он всецело отвечает как редактор. Иными словами – это его оценка и его мнение.
Итак, вот мнение Достоевского о «Соборянах», высказанное в четвертом номере «Гражданина».
«Роман этот, созданием которого Н.С.Лесков поставил вне всяких сомнений свое глубокое поэтическое дарование, есть вместе с тем чрезвычайно знаменательное, отрадное явление в нашей образованности…» (Заметьте эту образованность на месте литературы. – Л.Л.) «…В сферу поэзии наш автор вводит в первый раз лица русского духовенства, и притом с чисто поэтическим отношением к ним, то есть ставит перед нами положительные типы из этой среды…» (Типы! – но за «типами» – драма, характерная для круга размышлений Достоевского: общество, «образованность» – на фоне «народа». – Л.Л.) «…Опять, в тысячный и тысячный раз, наша поэзия, как и всегда, идет впереди общества и напоминает нам о наших силах среди нашего бессилья…»
Крепкая рука… И какой уверенный выход на свою проблематику – не столько социально-психологическую («типы»), сколько духовно-практическую: великорусская душа, просто и естественно выразившаяся в величавой фигуре протопопа Савелия, стоит «перед совестью и сознанием так называемого образованного русского общества, неотразимо стоит, облекшаяся в плоть и кровь до осязательной очевидности, от которой мы попятились бы, может быть, ввиду ее энергии, назад, если бы она не стояла на этот раз, в творческом воображении поэта… примиренная с нами чудным светом искусства…»
Вы заметили это попятились? В самом движении пера, так повернувшего фразу, Достоевский улавливается еще вернее, чем в круге идей, абсолютно для него органичных.
И что еще поразительно: рецензент прекрасно видит все «грехи и промахи» автора. Но он – не придает им значения. Он вскользь и между делом отмечает бескровность некоторых фигур, художественную невозможность и отвратительность «так называемых нигилистов», бледность «вторых лиц», которые «слишком марионетны» (марионетны вместо «марионеточны»! – через месяц в «Дневнике писателя» будет: вывескная вместо «вывесочная»… Вольность гения?).
Одно частное замечание, впрочем, есть смысл запомнить: «Неужели и вправду нельзя было обойтись, – пишет рецензент, – без такой длинной, скучной, вялой партии, как поимка черта дьяконом, и все это почти только для того, чтобы мотивировать смерть Ахилла от простуды!» – Замечание несправедливое, но оно нам понадобится в связи с «Запечатленным ангелом». Впрочем, критик «Гражданина», как я уже сказал, не придает особого значения частностям – так,»серые пятна на превосходной картине». Игнорируя слабости романа, Достоевский с большой точностью очерчивает сильные стороны лесковского детища, – хотя в целом, кажется, не приемлет его. Но точность изумительная. Вчитайтесь: «Вообще г. Лесков как будто небрежен (выделено мной. – Л.А.); к сожалению, в технике и в этом смысле не мастер (в беллетристических мотивировках. – Л.А.); не мастер он подчас и в языке, но у него возможен (и это много значит!) свой язык, потому что при настоящей его невыделанности сухость его красок, в противоположность глубине поэтического замышления, производит какой-то особенный эффект (и это должно очень хорошо чувствоваться образованным читателем)…»
Месяц спустя в этом пункте Достоевский сорвется в раздражение и полемику, но сейчас внутренний закон лесковской прозы почувствован им великолепно. Хотя рецензент «Гражданина» и не углубляется в анализ. «Мы не высказали здесь и десятой доли тех соображений, которые неотвязно роятся у нас в голове ввиду такого замечательного созданья, как „Соборяне“, – пишет он в заключение, – но это дело подробной, обстоятельной критической статьи, – только не ругательной, заметим в скобках для иных критиков… Если наши беглые заметки попадутся уважаемому писателю, мы просим его принять наши упреки лишь как выражение нашего нелицемерного уважения к его несомненно крупному дарованию… Хронике его желаем как можно больше читателей».
Такова непосредственная, «газетная» критика «Соборян».
Теперь – точка зрения еще одного «критика», самого автора. Лесков полагает, что он написал свою лучшую книгу. «Это, может быть, единственная моя вещь, которая найдет себе место в истории нашей литературы». Он говорит о «нашей», но вскоре убеждается, что успех шире. В 1886 году «Соборян» переводят на немецкий язык – без всяких о том хлопот автора. Приходит запрос из Лондона. Именно эта книга выводит Лескова к зарубежному читателю (она и по сей день в чести у переводчиков: на четвертом месте идет по числу изданий, уступая только «Очарованному страннику», «Левше» и «Леди Макбет…»). «Почему „Соборяне“? – удивляется Лесков. – Разве немцы поймут эти типы? Или попы могут их заинтересовать?…» Он относит успех на счет экзотической фигуры дьякона: «Ахилла открывает мне двери в европейскую литературу…»
По ходу дела читательский перевес дьякона над протопопом начинает Лескова беспокоить. Уже в 1878 году он пишет (художнице Е.Юнге): «Ахилла – жанр, и не более того, тогда как его товарищи – это олицетворение «благоволения в человецех». Постепенно и «его товарищи» все менее кажутся Лескову безупречными; автор «Мелочей архиерейской жизни» относится к церковной реальности уже совсем не так, как относился автор «Соборян»; чем дальше, тем чаще Лесков повторяет, что теперь он написал бы уже не «Соборян», а «Расстриг». Наконец, Фаресов записывает за Лесковым фразу: «Появись ко мне Савелий Туберозов – я встретил бы его, как Тарас Бульба своих сыновей…»
Еретик верен себе…
Еще одна из фаресовских записей:
– Написаны «Соборяне» превосходно… Чистое искусство? Но разве можно развиваться на идеализированной Византии? Византинизм Туберозова – знамя, давно оставленное мною… (Двадцать лет назад Юрьеву было писано: «я всегда тяготел к Вашему стягу»; об «истинно русских людях» было писано, и ни звука – о «византинизме». – Л.А.).
Наконец – о «Соборянах» – фраза, бьющая шоком:
«Через пятьдесят лет они не будут занимать собою читающую публику.»
Заметим это мрачное пророчество…
Заметим и другое: до последнего вздоха этот роман все-таки занимает мысли Лескова. За две недели до смерти, в ответ на отказ Стасюлевича напечатать «Заячий ремиз», Лесков пишет ему: ничего, «Соборяне» тоже спали в столе три года, – забыв уже, что не три года, а пять, и не спали, а – скитались…
Ну вот, милый читатель. История появления «Соборян» заняла в этой книге два десятка страниц. Дальнейшая их судьба в отечественной культуре займет два десятка строк.
Как они издаются?
Отвлечемся от собраний сочинений Лескова, куда «Соборяне», естественно, входят неотменимо (хотя и тут – полувековой вакуум 1903–1957 годов, но тут, положим, дело не в «Соборянах», а в общем отношении к Лескову). А как с отдельными изданиями? За целый век – одно. Считайте сами: в 1878 году – прижизненное «третье тиснение», а следующее (стало быть, «четвертое» из отдельных) – в 1960-м году в Ленинградском Госиздате. Еще двадцать лет спустя – томик «Современника» («Соборяне» вместе с «Запечатленным ангелом»). И все.
Впрочем, не все. Есть еще одно «тиснение» – в «Избранном» Лескова, выпущенном в 1981 году в Свердловске. Знаете, что там? Отрывок из «Соборян»! Точнее, не «отрывок», а начало. Начало без продолжения – как во времена Краевского и Богушевича! Но шутки шутками, а вдруг этот «отрывок» – знамение? Вдруг это уже не школьная «дань классику», заставляющая вводить роман в собрания, – а интерес именно к тексту: готовность вытащить оттуда самое важное, нужное, требующее прочтения сейчас…
Я думаю, что настоящая история «Соборян» в русской культуре – дело будущего. Я заключаю это не из библиографических выкладок (хотя и из них тоже), а именно из прочтения. Из того, как читается текст. Сегодня, свежими глазами, сейчас.
Знаю ли я, что Варнавка Препотенский – дурак, ошпаренный просвещением и доведший до крайностей нигилистические прописи?
Знаю.
Знаю ли я, что Измаил Термосесов – негодяй, вор и провокатор, паразитирующий на левых идеях?
Знаю.
И что карлик Николай Афанасьевич – крепостной раб своей плодо-массовской барыни, есть нечто вроде комнатной собачки, которую можно продать, купить, разлучить, случить и т. д.?
Знаю и это. Все знаю. Все давние лесковские обиды, все долгие брани его «налево» и «направо» – все это в «Соборянах» есть, ослабленно, но есть.
И все это мне, читателю, теперь странным образом… неважно.
Не потому, что сто лет, прошедшие со времени тогдашних баталий, лишили их актуальности; в иных лесковских романах «антинигилистские» язвы саднят куда как свежо.
Нет, они здесь не задевают, здесь, в «Соборянах». Прав был Лесков, каким-то сверхчутьем решивший очистить текст от злободневных игл и вериг. В самом тексте заключено что-то иное, обесценивающее всякую недолгую злободневность, – глубинная тема, бросающая на все новый свет.
Читая этот колдовский текст, с изумлением соображаешь, что реальные события, вокруг которых столь подробно вьется и крутится повествование, большею частью чепуховые. Как пометят поп и протопоп трости, чтоб не перепутать? Хватит ли у Варнавки смелости дернуть за ус капитана Повердовню? Поймает ли карлик ручку своей госпожи для поцелуя? Поймает ли дьякон вора, нарядившегося чертом?… О, какой эпос! Почтмейстерша, желая избить своего мужа, по ошибке в темноте избивает Препотенского. Госпожа Мордоконаки, разоблачаясь после бала, находит записку с графоманскими стихами влюбившегося в нее капитана Повердовни и думает по-французски: «Боже мой, вот она, настоящая Россия!..» Анекдотцы какие-то, или, как сам автор нам подсказывает: ничтожные сказочки.
Проницательная эта подсказка, однако, по-лесковски коварна. Ничтожность сказочек отсылает нас на иной уровень, где и решается художественное действие этого странного текста, навернутого на видимых пустяках. Суть – в том сложном, мощном, многозначном узорном речевом строе, сквозь который пропущены анекдотцы и сказочки. Не в том дело, что учитель и дьякон крадут друг у друга мертвецкие кости. А в том, как много, как неосторожно много души вкладывают они в эту чепуху, как увлечены они оба этой игрой, – как они опасно безоглядны в ней.
Смешно. Смех стоном проходит сквозь книгу. Смеясь грешат, смеясь каются. Из пустяков на рожон лезут, на пустяках и мирятся. Из-за случая – кто первый с куста придорожного ягоды сорвет – у Ахиллы свалка со взводом солдат, «и братца Финогешу убили» – как просто, как легко; момент – и все забыто. Толпа, вышибающая камнями стекла в канцелярии, чтоб показали ей пойманного дьяконом черта, узнав, что чертом нарядился Данилка, со смехом расходится. Весело! Искрящимся, слепящим блеском разливается по этой жизни всеобщая бесшабашная веселость, всеобщая беспечность и беззаботность; не по себе от этой простоты человеку, рискнувшему над ней задуматься.
Ощущение душевной распахнутости и детской бесшабашности, по существу глубоко беззащитной, и составляет в «Соборянах» ту призму, сквозь которую видится действие. Суть – в самой призме. Все пропорции сквозь нее меняются, все приобретает иной масштаб. Каменное оказывается призрачным, призрачное отвердевает камнем, крепкое шатается, шатающееся идет вразлет. Черное и белое меняются местами, непримиримое сходится, враги, ведущие войну насмерть, оборачиваются близнецами.
Чего, кажется, воюют и спорят из-за костей дьякон с учителем? – они ведь равно прекрасны в своей плутовской изобретательности и, право, более похожи на двух гимназистов, неразлучных в озорстве, чем на действительных противников.
А сам Термосесов, исчадье ада, не того же разве общего корня? Он ведь незлобив в сущности, этот петербургский пакостник, у него ни одной «длинной мысли», все сплошные импровизации: схватил то, перехватил это; и хватает-то не из злобных помыслов, а просто потому, что плохо лежит, а плохо лежит в Старгороде все, от акцизничихи Бизюкиной около мужа-осла до валяющихся где попало браслетов оной акцизничихи, – так как же Термосесовуг и не поозорничать в таком хаосе вещей и мыслей, он, Термосесов, вовсе не злодей, скорее он – фрукт, он – шут, он – шельма! Он так же непомерен в своем наивном шкодни-честве, как Ахилла в своем наивном праведничестве, они – как негатив и позитив – сделаны по одной мерке, и только случаем один вышел черен, а другой бел, – могли и перепутать.
Ну, а тихий карлик, защищающий Ахиллу от людских напастей? Тут уж героизм прямо рождается из своей противоположности: богом убитый «калечка», которого «на свободе воробьи заклюют», – проявляет изумительную отвагу, крепость его достоинства неотделима от той крепости, которою он огражден во владениях своей всесильной хозяйки. Одно без другого не существует! И умиление, которое испытывает к тихому карлику громоподобный великан-дьякон, – не тайная ли тяга несчастной свободы к счастливому рабству? Тут завязан самый потаенный и неразрешимый узел лесковского раздумья о России.
Есть ли однозначный ответ у Лескова на этот веер вопросов?
Нет.
Хотя вполне возможно извлечь из «Соборян» версии как героические, так и апокалипсические. Нынешняя критика склонна видеть в лесковском романе апофеоз национальной мощи: богатырская душа Ахиллы плюс несгибаемый дух Савелия… Есть это в лесковском романе? Есть. Как есть и противоположное: предчувствуемая неизбежная гибель старой России, гибель от потери веры, в погоне за вьщуманным чертом. В этом смысле автор «Соборян» выступает пророком прямо в параллель автору «Бесов». Но в том-то и дело, что, в отличие от Достоевского, Лесков отнюдь не находится во власти своих мрачных предчувствий; в пестром спектре его духовного опыта эта мрачная апокалиптика несколько теряется, и вопрос остается открытым: вопрос о немереных потенциях шатающейся русской души.
Среди нитей, которыми Ахилла Десницын, символизирующий эту добродушную и веселую шатость, связан со всеми другими героями романа, решающая нить – к протопопу Савелию. Это связь «творения» с «творцом», «мира» с «демиургом», или, если угодно, связь того, кто поступает, с тем, кто берется отвечать за его поступки. Тема, существеннейшая для русской литературы, недаром десять лет спустя Достоевский и ее довел до степени апокалипсического ужаса в дуэте Ивана Карамазова и Смердякова. Лесков видит иное. Слезы катятся по лицу мятежного протопопа, и невозможно понять, что значат эти слезы, то ли от горечи они, то ли от умиления. Беспричинные слезы посреди беспричинного смеха – лейтмотив «Соборян». Одинок и бессилен Савелий Туберозов среди детского веселия своей паствы, потому что понимает добрые глубинные корни этого веселия. Он видит: беззащитная наивность Ахиллы – другая сторона непомерной широты и силы; одно без другого не живет; усмирить в этом дитяти вавилонскую дурь невозможно, потому что для этого надо оградить и обкорнать его душу. Замыкается круг: в себе самом чувствует мятежный протопоп эту опасную удаль, и тем горше его отчаяние, что смиряет эту безмятежность не столько он сам, сколько ненавистная ему консисторская «цыфирь» внешнего благочестия.
Нет, не от удушья консисторского погибает умный протопоп, а скорее от состояния обратного: оттого, что рвет и шатает его избыток силы, от невозможности удержать меру в славном природном буйстве, от неотвратимости гибельного и прекрасного риска души. Ни отделить себя от людей он не может, не предотвратить драмы не может, а главное – и не хочет, потому что любит протопоп в дьяконе, детище своем, то самое, что должен укротить и смирить.
Выписывая этот сложнейший психологический узор, гениальное перо Лескова выявляет куда больше, чем сам он, кажется, может сформулировать в своем «антинигилистическом» рассудке. Отсюда – странная несводимость лесковских частных оценок, узорная прихотливость его стиля, смесь коварной незаинтересованности и иронической благостности повествователя. Через полстолетия А.М.Горький отнесет это чудо на счет чисто языковой изобразительности, однако Ф.М.Достоевский более прав, когда видит в этом лесковском диковинном языке отнюдь не формальную, а глубоко содержательную загадку. Достоевский формулирует замечательно: этот язык кажется невыделанным и полным оплошностей, а на самом деле тут секрет в противоречии внешнего («вывескного»?), воплощенного и потаенного, поэтического, замышленного…
Сухость красок – это потрясающе точно почувствовано. При всей лесковской живости, при всем очезримом безудерже его – есть какая-то бисерная точность в его рисунке. И горьковатая скребущая нота, как при сухом кашле.
О, в прежних вещах Лескова, в ранних романах его, хватало «влажности»! Когда фонтанирующие проповеди вдруг пробивали текст то самозабвенным обличением нигилизма, то самозабвенным же обличением охранительства. В тех взрывах голоса было что-то «рыдающее», что-то вязкое, вяжущее, словно увязал голос, и рад бы назад, да некуда…
С «Соборян» начинается овладевшее собой лесковское слово: сухая и точная вязь, сплетающая анекдотцы, манящая в лабиринт, а потом вдруг очерчивающая край бездны под ногами.
Это вот вечное русское упоенное скитанье духа на краю бездны и доходит до глубин сегодняшней читательской души. Сквозь все временности давно опростоволосившегося «нигилизма» и давно почившей «поповки».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.