Электронная библиотека » Лев Аннинский » » онлайн чтение - страница 33

Текст книги "Три еретика"


  • Текст добавлен: 3 октября 2013, 18:19


Автор книги: Лев Аннинский


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 33 (всего у книги 33 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Он возлагает надежды на культурный слой, на людей просвещенных, или, как все чаще их именуют, – на «интеллигентов».

Однако здесь разочарование оказывается еще страшнее. «Товарищ прокурора» где-нибудь в Курске, демонстративно подавший в отставку из-за ничтожного замечания начальника, – это, конечно, не сорвавшийся сцепи дикий зверь, этот – из «культурной публики». Вроде бы насквозь пропитан человек чувством собственного достоинства, однако и здесь достоинство – какое-то заранее обиженное. Оно сразу выламывается в амбицию, причем амбиция из личной обязательно хочет стать коллективной, сословной. Не успел подать в отставку один – и еще пятеро подают, из солидарности: наших бьют!

Бунт вырастает из комплекса неполноценности – все из того же самого векового рабства, только на сей раз оно не в обличий темного мужика, который, едва выйдя на свободу, ищет, кого бы ограбить, а в обличий «чистого» интеллигента, которому «унизительно» слушать замечания начальства по службе. А начальство? И оно – из того же теста, и оно – давит и душит из той же амбиции. В результате закона нет – есть столкновение разбухших самолюбий. Истины нет – есть хаос полуоформившихся мнений. Свободы личности нет – есть разгул личности. Все тонет в произволе – благие замыслы, светлые идеи, прогрессивные начинания. Что толку, сокрушается Лесков, что мы вводим «демократические учреждения», когда мы не стоим их! Что толку, что мы сбрасываем «татарские халаты», если мы их заменяем на мундиры, из-под которых видны старые халатные привычки! Что толку в реформах, если люди остаются прежними?

В поисках опоры Лесков обращает свои надежды еще на одну фигуру, внушающую ему поначалу настоящий оптимизм. Это человек «экономический», «промышленный», или, как охотнее всего именует его Лесков, – человек «коммерческий»… Тут не сказано: «буржуазный», хотя с точки зрения марксизма, появившегося в России к концу жизни Лескова, да и по историческому результату то, что он имеет в виду, есть, конечно же, человек буржуазный. Это купец, промышленник, инженер, связанный с промышленностью…

Классический «либерал-постепеновец», Лесков в полном соответствии с системой своих воззрений делает ставку на буржуазно-демократические элементы, но он – писатель, великий писатель, человек особой интуиции, и объемность его мироотношения не перекрывается логикой позиции. Нужно понять внутренний импульс лесковской веры в «коммерческого человека», нужно удержаться от позднейшей аберрации: от тех толкований, которые наложило на этот образ наше время. Для Лескова «коммерческий человек» противостоит отнюдь не «рабочему человеку» и тем более не «пролетарию», которого Лесков в России не видит и не предполагает увидеть. «Коммерческий человек» у Лескова противостоит человеку чиновному, правительственному, официальному. Коммерческий человек – это свободный человек: свободный от службы, это момент свободы в мире связанности, момент личной инициативы в мире круговой поруки и всеобшей лжи во спасение. Как вестника свободы Лесков ждет его на Руси.

Но опять: приходит некто, мало похожий на чаемого свободного работника и деятеля. Вместо договора и ассоциации возникает между людьми новое рабство, вместо кооперации в духе Оуэна – казарма в духе Аракчеева. «Торговая кабала» ничем не лучше чиновной: казалось бы, человек продает свой труд, так нет же: «у нас» он продает не труд свой, а себя самого, с потрохами: свои мышцы, дыхание, убеждения, нередко даже свою честь. И не хочет такой человек никакой свободы – он не знает, что с нею делать, куда с нею деться. Вековая азиатчина проступает сквозь европейские буржуазные формы. Дело, конечно, не только в формах, – не в тех бытовых формах эксплуатации, которые приобретает торговое дело в русском охотнорядстве и гостинодворстве. Главное – то, что происходит с содержанием явления, с самим замыслом фигуры «свободного предпринимателя». Он ничего не собирается «предпринимать», ничего не хочет делать сам: он всего «ждет от правительства». Это открытие подрывает главную надежду Лескова. Русские люди, «ищущие коммерческих мест», фатально оказываются «не у дел». Сколько-нибудь грамотный, инициативный человек словно от «стены» отлетает, его отшибает круговая порука охотнорядства, его отбрасывает сама «мать сыра-земля» – почва у него плывет под ногами.

В известном смысле можно сказать, что автор «Вдохновенных бродяг» всю жизнь разгадывает традиционную загадку русской классики, идущую от Пушкина и Лермонтова: загадку лишнего человека. Но разница! В «классическом» варианте честный и активный человек оказывается лишним, потому что не может преодолеть тупую машину всеобщего подчинения и начальственного самодурства. А у Лескова даже и активный, даже и рвущийся к делу человек оказывается лишним потому, что вяжет его толща жизни, инерция «почвы», естественный уклад.

В повседневной журнальной борьбе своего времени Лесков если и не «ретроград», то в лучшем случае – «маловер», «недостаточный» прогрессист. «Постепеновец» среди «нетерпеливцев». Темперамент служит ему коварную службу: он слишком больно колет своих противников и те не стесняются в ответе. «Мягкотелых» либералов обычно презирают – Лескова ненавидят. И. поделом: он слишком глубоко расходится с «нетерпеливцами», глубже, наверное, чем те успевают сформулировать, хотя «чуют» они его безошибочно: и Щедрин, и Елисеев, и Шелгунов, – и хотя смолоду носит он вполне «неблагонадежную» косоворотку и вполне «нигилистическую» гриву… Можно, однако, понять ту ярость, с которой революционные демократы отвергают Лескова: они чувствуют в нем – шатость и отпадение. Их бойкот он кое-как терпит. Его ожидает сюжет еще более горький: крушение собственных надежд.

Его вера в «средне свободного», умеренного работника, сознающего закон и долг, не выдерживает испытания реальностью. В реальности, то есть не в теоретической реальности «вообще», а на конкретной земле («в Нижнем Новгороде») на месте честного «коммерческого» работника обнаруживается… человек, который вроде бы сидит на земле, но «трудиться не любит, а желает разбогатеть как-нибудь сразу».

Попытка совладать мыслью с этим героем – и составляет судьбу Лескова – писателя и мыслителя.

Осуждает ли он своего вечного скитальца?

Этот сложный вопрос связан с чрезвычайно тонкой проблемой лесковской интонации. В интонации глубина и противоречивость мироощущения сказываются иногда точнее, чем в позиции по тому или иному частному вопросу. На протяжении жизни Лесков пишет о разных слоях и сословиях реформирующейся и пореформенной России: о крестьянах, помещиках, купцах, священниках, чиновниках. Но что характерно: он никого не осуждает безоговорочно. Даже чиновников, эту патентованную дичь для вольных стрелков русской обличительной печати, – он и чиновников прежде всего старается понять. Понять внутреннюю жизненную логику этих людей. Но не обвинить. У него не найдешь в обвинительном контексте слово «они» даже по отношению к тем типам, которым он безусловно чужд. Лесков охотнее говорит: «мы». Не они виноваты – мы виноваты. Для тогдашнего общественного настроения такая интонация не только не характерна, но таит в себе оттенок вызова: инвективы куда больше в ходу. «Мы» – и «они»: так могут с пренебрежением именовать «массу простонародья» представители «избранных классов». И так же, со встречной ненавистью, клеймят «избранных» люди социального «низа». Мы – товарищество, а они – начальство, и между «ими» и «нами» – война (ярко описанная Помяловским). У Лескова другое: «мы» – это все общество. Тут сказывается изначальное понимание социума в его еще не расколотом единстве, и еще более сказывается русская традиция брать вину на себя.

Поэтому Лесков не ненавидит своих противников. Скорее он жалеет их, сожалеет о них, сокрушается.

Может быть, единственное, что вызывает у него чувство, близкое к ненависти (скорее, впрочем, к негодованию), – это «направленство»: нетерпимость групп и литературных партий, сектантская узость и, более всего, – решительность левых радикалов. Ни на кого лично Лесков, надо сказать, отрицательных эмоций не переносит; Елисеев, Шелгунов вызывают у него безусловное уважение, не говоря уже о Чернышевском; даже к лютейшему из своих противников слева, к Писареву, Лесков относится корректно. Но «направленскую» узость отвергает в принципе.

Это уникальное сочетание проблемной жесткости и личной мягкости связано у Лескова с глубинным ощущением ценностей: с изумительно развитым чувством почвы, органики, внутренней неизбежности того, что даже и отвергается разумом и логикой. И вот «вдохновенный бродяга», Василий Баранщиков из Нижнего, бросивший дом, пустивший по миру семью, обманувший своих соседей-кредиторов и пошедший колесить по градам и весям, – и он ведь освещен не одним светом; читая о подвигах этого плута, Лесков испытывает сложнейшее чувство, иногда кажется, что он… на грани невольного любования, что тайная гордость жизненной силой, сметкой и неунывающей душой этого русского ходока и умельца готова поселиться у Лескова рядом с возмущением, которое вызывает у него бесконечное пройдошество. Стало быть, петляет-таки потайная тропка от «вдохновенного бродяги» к «очарованному страннику»?…

Да, но в чистом художестве, в беллетристике – объемное письмо. Там – очарованный странник, русский богатырь, удалец, первопроходец… Здесь, в публицистике – иначе. Здесь, где решается для Лескова проблема, – он ясен и трезв. Проблема русской судьбы решается для него однозначно: если мы – стадо, если чести нет и нет закона, а одна только «ситуация»: «среда», которая заела, да волюшка, до которой надо дорваться, – то на такой почве ничего не выстроить. Здесь будет гулять плут, сотканный из того же самого материала, что и герой. Не навязан же он народу из каких-то внешних «официозных» или «антиофициозных» сфер, – он на той же почве растет.

В сущности, это ответ на вечный вопрос: о народе.

«…Я не изучал народ по разговорам, а я вырос в народе».

Еще: «Я перенес много упреков за недостаток какого-то неизвестного мне уважения к народу, другими словами, за неспособность лгать о народе».

И еще: «В простом, необразованном человеке не меньше, а, напротив, – гораздо больше зла, чем в осмеиваемом ныне „интеллигенте“ или даже слегка помазанном образованием горожанине…»

Бессмысленно взвешивать: «меньше», «больше»… При любом балансе в устах Лескова это признание трагично. Это нелегко выдержать.

Всю жизнь главный противник Лескова – народничество, или, как он его называл, – «сентиментальное» народничество. Причем смысл полемики был шире тех упреков, которые Лесков бросал писателям и публицистам народнического толка, тем более, что многим из них (например, Глебу Успенскому) он в конце концов воздал должное. Смысл не в том, кто прав, а в том, какова почва, на которой стоят правые и неправые, или, лучше сказать, правые и левые.

В «простом» деревенском человеке Лесков не нашел той святой простоты, которую надеялись найти в нем сентиментальные народники, писавшие о «пагубности» города. Деревенский человек, охотно сваливающий на влияние города свои пороки, внутренне склонен к ним не меньше, чем горожанин, которого он громко осуждает и которому тайно завидует. Лесков был убийственно трезв во взгляде на народ, он опроверг мужиковствующих интеллигентов, вынашивавших концепцию «народа-богоносца». Лесков уводил почву и из-под ног охранителей, уверенных, что мужик – опора трону и отечеству, надо только убрать смутьянов и поджигателей, и из-под ног теоретиков левого терроризма, уверенных, что мужик готов всем миром перейти сейчас же в светлое будущее, надо только взорвать препятствующее тому государство.

Лесков противостоял и тем, и другим, и третьим. Всю жизнь! Против всех! Это было невероятно трудно, и морально, и практически, в обстановке журнальной полемики, в которой никто никого не жалел, трудно и «теоретически», потому что все время приходилось «переступать факты». Было какое-то заполошное упрямство и вместе с тем тихое отчаяние в том, как Лесков, стоя перед попавшимся убийцей, продолжал твердить о важности образования и просвещения, а убийца никакого раскаяния не чувствовал, одно только смятение от оплошности. Увы, не большего достигала и евангельская проповедь, которую Лесков время от времени повторял над буйными головами своих героев. Между идеальной, ориентированной на праведность программой Лескова и его конкретным знанием человека прошла грань, смутно предвещавшая катастрофу, и Лесков эту грядущую катастрофу, социальную и духовную, предчувствовал. Поразительно, но уже на следующий день после мартовского восстания парижан 1871 года и за десять дней до провозглашения Парижской коммуны Лесков написал о том, что эти события знаменуют всеобщий «переворот отношений, выработанных французской и вообще западно-европейской цивилизацией»!

Рядом с такой зоркостью странно воспринимаются лесковские уверения, что «у нас», в отличие от Запада, все иначе, что «безземельного пролетариата» у нас нет и быть не может и что «мы» (то есть Россия) на «все это» (то есть на европейский революционный пожар) можем смотреть «совершенно спокойно»… Что это? Самогипноз? Попытка выдать желаемое за действительное? Нет, скорее другое: Лесков не знает, как назвать то, что обнаружилось в России на месте воображаемого идеального труженика. На парижского «безземельного пролетария» это не похоже. Вроде бы что-то и земное, и родное, но – странное! Вроде бы вдохновенное, а – бредит.

И вот он перед нами, финальный персонаж лесковской драмы, «вдохновенный бродяга». Кто его с земли гонит? Никто. Сам бежит. Хочется стать счастливым «как-нибудь сразу», да вот кругом все мешают. Дома заимодавцы требуют расчета, и куда ни сбеги – все совращают, соблазняют, с толку сбивают. Он «невиновагый», этот герой, а виноваты враги. Он не промах, да вот все хотят его обмануть. А он доверчив, хотя, конечно, плут. Он ворует, но душа его чиста. Он удалец, но его на каждом шагу подводят, не дают развернуться. Он, что называется, «тертый калач», но он – «несчастливый». К тому же он патриот, хотя и дает себя соблазнить, споить и окрутить всяким зарубежным ловцам душ. Ничего, зато он презирает свои несчастья. Из огней, вод и медных труб выходит чистеньким. Младенческая душа.

Нет, такого удивительного типа не найдешь не только в «пролетарском Париже», но и в родном отечестве, как описано оно русскою классикой до Лескова. Это что-то такое, чего не знали ни Толстой, ни Достоевский, ни Салтыков-Щедрин, ни Глеб Успенский. Формулы для этого типа нет, да Лесков и не «теоретик», чтобы искать формулу. Он ощущает реальность, пробует почву. Надстройками он не обманывается.

Есть, впрочем, убийственная связь между тем и этим, между почвой и надстройками. Есть роковая для России взаимозависимость между добровольным люмпенством снизу и произволом власти сверху. Это – поразительное открытие Лескова: Баранщиков, проходимец, набравший денег в долг, облапошивший своих любезных соотчичей и, стало быть, за их счет проехавшийся по полумиру, – он ведь в чем кровно заинтересован? В демократии? Отнюдь. Он заинтересован в том, чтобы начальство было тиранским, оголтелым, неподзаконным. Только такое начальство может «простить» плуту его плутовство и оградить от гнева сограждан. Так что не ждите демократии. И не спрашивайте, отчего в России власть свирепая и закон что дышло, – зрите в корень.

Лесков в корень и зрит. Он видит такое, что ни в какую «теорию» не влезает. Художник обживает «объемы», а публицист ведет линию. Художник пишет «Левшу», в подвигах которого можно углядеть столько же смысла, сколько и бессмыслицы, так что и за сто лет никак мы не решим, надо ли было ковать английскую блоху, чтоб она плясать перестала, однако самою магией образа мы любуемся, художественным объемом заворожены. А публицист пишет «Вдохновенных бродяг», он бьется над тем, как пристроить к делу этих завораживающих умельцев. Герои Лескова – люди вдохновенные, очарованные, загадочные, опьяненные, отуманенные, безумные, хотя по внутренней самооценке всегда «невиноватые», всегда – праведники.

Да сам-то он трезв. Сам-то он – человек долга, остро чувствующий вину, склонный брать ее на себя. Сам-то он – здравомыслящ.

Они расточительны, а он собиратель. Здесь драма Лескова. Драма писателя, давшего нам гениальный срез русской «почвы». Драма мыслителя, всю жизнь бившегося над тем, как эту «почву» поднять. Драма мысли, «зарывающейся» в почву.

Да, Лесков был не из тех, что выдвигали новые идеи, строили новые системы и доводили теории до логического конца. Его воззрения легко уложить в общепринятую модель: либерал, просветитель, постепеновец, реформатор, демократ – все вполне типично для русской интеллигенции, сформировавшейся на либеральной волне. Но Лесков знал такие пласты реальности, которые другим были неведомы. Он мало кому угодил при жизни. Современники, оценившие в Лескове изографа и художника, не оценили в нем писателя, мыслившего о России.

Мы – можем оценить.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации