Текст книги "Три еретика"
Автор книги: Лев Аннинский
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 30 (всего у книги 33 страниц)
Славянофилы, кажется, еще не отвернулись. Иван Аксаков в восторге от «Соборян» и «Запечатленного ангела». Аксаков – не Юрьев, это человек решительный, твердый и надежный. «Единственный славянофил-деятель».
К Аксакову Лесков и обращается за помощью после разрыва с Катковым.
Первое письмо – осенью 1874 года: «Я не знаю, почему я в эти тягчайшие минуты вздумал тревожить Вас… При нынешнем тиранстве журналов в них работать невозможно… Мне некуда деться! И так идет не с одним Некрасовым, так шло и с Юрьевым, которому первому были предложены „Соборяне“ и „Запечатленный ангел“…»
Переписка крепнет, ширится – Аксаков по мере сил помогает Лескову найти службу, и Лесков изливает ему душу.
Весной 1875 года: «Вам, может быть, известно, что в печати меня только ругали, и это имело на меня положительно дурное влияние… я сначала злобился, а потом… смирился, но неискусно – пал духом… В одном знакомом доме Некрасов сказал: «Да разве мы не ценим Лескова? Мы ему только ходу не даем», а Салтыков пояснил: «А у тех на безлюдье он да еще кой-кто мотается, так они их сами измором возьмут»… Я совсем опешил, утратил дух, смелость, веру в свои силы и всякую энергию… Печатать мне негде, на горизонте литературном я не вижу ничего, кроме партийной, или, лучше сказать, направленской лжи, которую я понял и служить ей не могу. Вот и все! Что же впереди?… Неужто уже конец?!»
Тогда же – Щебальскому: «Думают, что образ мыслей человека зависит от Каткова или от Некрасова, а не проистекает органически от своих чувств и понятий».
Однако органика чувств и понятий не обещает еретику и со славянофилами устойчивого комплота. Создатель Савелия Туберозова и Памвы недолго почивает на этих лаврах, они ему мешают. «Я люблю живой дух веры, а не направленскую риторику», – замечает он Щебальскому. – «Такой религиозности, о какой Вы пишете, – я терпеть не могу и писать о ней не в состоянии». Писать можно – «о живых людях», а не о марионетках с религиозным заводом». Это уж, без всякой метафорики, точнейшее, в тесном смысле слова – еретичество. Повесть «Еретик Форносов» зреет в сознании. «Где бы ее напечатать?» Негде… Зреет и другое: своеобразная энциклопедия святительских бытовых пошлостей: «Мелочи архиерейской жизни». Это – напечатается, вызовет в конце 70-х годов бурю и еще раз повернет «миф о Лескове», на сей раз влево, и еще раз заставит общество привыкать к еретику, на сей раз – как к обличителю.
Переписка с Иваном Аксаковым несколько вянет по ходу этих перемен. Однако благороднейший Иван Сергеевич не оставляет мысли привлечь Лескова к своей только что открывшейся газете «Русь».
В ответ на приглашение к сотрудничеству Лесков в декабре 1880 года объясняет Аксакову, что занят «бытовой историйкой» о трех «попах», один из которых – праведник, но пьяница, второй – добряк, но буян, а третий – тихоня, но ябедник. «…Это, кажется, не в Вашем вкусе», – смягчает он. – «Боюсь, что Вы уж очень – за архиереев-то… Стоит ли?»
Аксаков отвечает Лескову с подкупающей прямотой: «Я не очень жалую глумления. Выругать серьезно, разгромить подлость и мерзость – это не имеет того растлевающего душу действия, как хихиканье и т. п… Архиерейскому сану подобает серьезная руготня и негодование. Это его привилегия. Его в нужных случаях надо бить дубьем, а не угощать щелчком. Коли я его дубьем, а не щелчком, этим я его сан почитаю!!! Поняли?»
«Понял», – откликается немедленно Лесков. – «Но я не совсем с Вами согласен насчет „хихиканья“… Хихикал Гоголь… и тожде совершал несчастный Чернышевский… Почему так гадка и вредна в Ваших глазах тихая, но язвительная шутка, в которой „хихиканье“ не является бесшабашным, а бережет идеал?… Вы говорите: „их надо дубьем…“
А они дубья-то Вашего и не боятся, а от моих шпилек морщатся».
Десятилетия спустя, когда критики будут решать, кем же был Лесков: серьезным сатириком или шутейным анекдотистом, – вспомнится это «хихиканье».
К «Левше» оно имеет самое прямое отношение. Именно «Левшу» начинает писать в эту пору Лесков. Слава богу, здесь более не затронуты ни «попы», ни «дворяне», ни «нигилисты» – Лесков пишет о народе. Столь умиротворяющий отказ от тем «опасных» в пользу темы «безопасной» мог бы показаться верхом лояльности, если бы… из-под пера Лескова вообще могло бы выйти что-то «безопасное». Да еще на исходе «мертвого» периода, давшего ему тяжкий душевный опыт – второй опыт отверженности. И наконец, хороша «безопасность» – писать о народе весной 1881 года! Царь убит – народовольцами. Наследник разворачивает страну вспять от либерализма, и тоже клянется народом – народ, «вечная» тема русских раздумий, встает перед литературой как бы заново. Лесков пишет точно «на тему». О народе. О фабричном рабочем. «Это не дерзко, а ласково, хотя не без некоторой правды в глаза», – еще раз предупреждает он Аксакова 12 мая.
Через неделю Лесков везет в Москву рукопись. Читает вслух. Оставляет. В октябре, тремя порциями, Аксаков публикует лесковскую сказку в своей газете.
Впрочем, лучше сказать: легенду. Басню. Или уж вовсе по-лесковски: «баснословие». Именно это слово употребляет Лесков в авторском предисловии. Предисловие важное. Лесков пишет:
«Я не могу сказать, где именно родилась первая заводка баснословия о стальной блохе, то есть завелась ли она в Туле, на Ижме или в Сестрорецке… Я записал эту легенду в Сестрорецке… от старого оружейника… Рассказчик два года тому назад был еще в добрых силах и в свежей памяти; он охотно вспоминал старину… читал божественные книги… разводил канареек. Люди к нему относились с почтением».
Опять-таки современный читатель, привыкший к коварной манере лесковского сказывания, не обманется этим «старым оружейником» и легко разгадает предисловие как стилистический прием, не чуждый веселой мистификации. Тогдашний читатель не столь искушен, так что лесковскому вступлению суждена в судьбе «Левши» достаточно каверзная роль.
Но подождем с тогдашним читателем. Прочтем прежде лесковское баснословие «ничего не знающими глазами». Что-то ведь заложено там такое, что обеспечило этому тексту столь фантастический успех. Ведь не стечение же обстоятельств сделало его легендой…
Я раскрываю «Предисловие». Конечно, я не верю ни в «оружейничьи» байки, ни в блоху, ни в шкипера, ни в подковки, ни в сам сюжет. Мне даже, пожалуй, все равно, подкуют или не подкуют, «посрамят» или не «посрамят». Я сразу улавливаю: игра не в этом. Всем своим читательским сознанием, обкатанным литературой XX века, я настраиваюсь не на сюжет, а на тон. На обертона. И с первой строчки меня охватывает противоречивое, загадочное и веселое ощущение мистификации и исповеди вместе, лукавства и сокровенной правды одновременно. «Я не могу сказать, где именно родилась легенда», – пишет Лесков; это не могу в устах всемогущего рассказчика сразу заряжает меня двумя разнонаправленными ожиданиями – и оба оправдываются! Не надо быть сверхпроницательным читателем, чтобы уловить иронию в том, как Лесков интонирует рассказ о посрамлении англичан, однако в откровенно ироническом и даже несколько глумливом обещании выяснить «некоторую секретную причину военных неудач в Крыму» нельзя не уловить и странную для этого веселого тона боль и серьезность. Читатель девятнадцатого века, не привыкший к такого рода полифонии, вполне мог воспринять ее как двусмысленность, однако читатель двадцатого века, протащенный историей через такие «амбивалентные» ситуации, какие и не снились девятнадцатому, – готов созерцать «обе бездны», открывающиеся в «Левше»: и бездну безудержной, напропалую рвущейся веселости, и бездну последней серьезности, что на грани смерти. И все это вместе. Разом. Нераздельно и неслиянно.
Эта вибрация текста между фантастическим гротеском и реалистичнейшей точностью составляет здесь суть художественного ритма. Когда «валдахины», «мерблюзьи мантоны» и «смолевые непромокабли» уже ввергли вас в атмосферу карнавальной фантасмагории, и автор только что с удовольствием шарахнул вас по голове «Аболоном полведерским», и вы видите, что по кунсткамере меж «бюстров» и монстров шествуют не люди, а заводные куклы: Александр и Платов, – первый вдруг поворачивается ко второму и, дернув того за рукав, произносит фразу, выверенную по всем принципам натурального письма:
– Пожалуйста, не порть мне политики.
И «реалистическая» фраза становится частью фантасмагории! Автор, спрятавшийся за «оружейника», городит перед нами геркулесовы столпы выдумки. Бревном опрокидывают крышу, кричат: «Пожар!!», падают без чувств от вони в избе и летят от города к городу с дикой, «космической» скоростью, но… проскакивают по инерции станцию на сто «скачков» лишних, – так, как это было бы уместно в повествовании с реальной атмосферой (и стало быть, с инерцией), ну, скажем, как если бы Илья Ильич Обломов, замечтавшись, проскочил бы шлагбаум…
Трезвейшая реальность спрятана в самой сердцевине безудержного словесного лесковского карнавала. И выявляется она – в неожиданных, уже по «Запечатленному ангелу» знакомых нам сбоях сюжетной логики. Надо бы мастерам идти в Москву, ан нет, пошли к Киеву… А если вы поверили, что в Киев, так тоже нет, потому что не в Киев, а в Мценск, к святителю Мир Ликийских. Но если вы настроились узнать, что за таинство свершилось с мастерами у Николы, то опять-таки зря, потому что это «ужасный секрет». Логика рывками обходит сокровенное, обозначая, очерчивая его. Это одновременно и мистификация, и истина: реальность выявляется, но не прямо, а окольно, кольцами, обиняками, «навыворот».
Реальность народного дарования, растрачиваемого впустую и на пустое.
Реальность того ощущения, что при всей пустоте и бессмысленности подвига Левши, в результате которого английская блоха, как-никак, а плясать перестала, и, таким образом, минимальный смысл всего дела вывернулся наизнанку и вышел абсурдом, – все-таки умелость, талант, доброта и терпение, в этот конфуз вложенные, реальны. Они-то – факт. Они – почва и непреложность.
И вот интонация Лескова-рассказчика тонко и остро колеблется между отталкивающимися полюсами. С одной стороны, отчаянная удаль, отсутствие всякой меры, какой-то экстаз абсурда: таскают за чубы? хорошо! разбили голову? – давай еще! Чем хуже, тем лучше: где наша не пропадала!.. И вдруг среди этого лихого посвиста – какая-нибудь тихая, трезвая фраза, совсем из другого регистра, со стороны:
– Это их эпос, и притом с очень «человечкиной душою»…
«Человечкиной». Странное словцо: тихое, хрупкое, робкое какое-то. Совсем не с того карнавала: не с «парата» питерского и не из той вонючей избы, где все без чувств пали. И вообще, пожалуй, не с карнавала, а… из мягкой гостиной в провинциальном дворянском доме. Или из редакции какого-нибудь умеренно гуманного журнала, воспрянувшего с честным человеколюбием в «либеральные» годы.
Так и работает текст: отсчитываешь от веселой фантасмагории – натыкаешься на нормальный человеческий «сантимент», отсчитываешь от нормальной чувствительности – и вдруг проваливаешься в бездну, где смех и отчаяние соединяются в причудливом единстве.
В годы молодости Лесков был, как мы помним, – «пылкий либерал». И хотя отлучили его тогда «от прогресса», – никуда этот пласт из его души не делся. Только в сложнейшем соединении с горьким опытом последующих десятилетий дал странную, парадоксальную фактуру души, полной «необъяснимых «поворотов.
Так ведь и Толстого объяснить не могли! – как же это гениальная мощь романа о 1812 годе соединяется в одной судьбе с отречением от «мира сего»?
И Достоевского не вдруг переварили, – хорошо М.М.Бахтин подсказал объясняющий термин: «диалогизм», назвав по имени загадку «амбивалентной» художественной действительности.
Неистовый Лесков взыскан талантом для сходных задач. В планиметрическом времени своего века он вечно ввязывается в бесконечные драки и терпит злободневные поражения, – но чутьем великого художника чует подступающую драматичную смену логики. Он не пытается осмыслить ее ни в плане всеобщей практической нравственности, как Толстой, ни с позиций теоретического мирового духа, как Достоевский. Лесков – писатель жизненной пластики; новое мироощущение гнет, крутит и корежит у него эту пластику.
Дважды два получается пять, подкованная блоха не пляшет, заковавший ее мастер выходит героем, благодарные соотечественники разбивают ему голову – на абсурде всходит загадка народной гениальности и, оставаясь абсурдной, обнаруживает непреложный, реальный, онтологический смысл.
Косой, убитый Левша реален: его бытие непреложней частных оценок.
Лескова спрашивают: так он у вас хорош или плох? Так вы над ним смеетесь или им восхищаетесь? Так это правда или вымысел? Так англичане дураки или умные? Так вы – за народ или против народа? Вы его восславить хотите или обидеть кровно?
Что тут ответишь?
Стрелки зашкаливают.
«Рудное тело», сокровенно заложенное в маленький рассказ, бросает стрелки в разные стороны.
Это же «рудное тело» сквозь столетие выведет «Левшу» из ряда побасенок и баснословии, поставит на самый стержень русской проблематики.
Но это – «сто лет спустя».
А тогда? В 1881 году? Осенью 1881 года, когда Аксаков пускает лесковское баснословие в свет со страниц своего еженедельника?
В еженедельнике критики его не замечают.
Впрочем, замечают и даже, по свидетельствам мемуаристов, «хвалят» – во время столь обычных тогда домашних чтений. В печати – ни слова. Печать должна еще сообразить, что это такое: лесковский рассказ о народе в славянофильской газете.
Полгода спустя «Сказ о Левше» публикуется отдельным изданием – у Суворина, в Петербурге. Теперь критики просыпаются.
По поводу «Левши» выступают три самых влиятельных столичных журнала: «Дело», «Вестник Европы» и «Отечественные записки».
«Дело», «Вестник Европы», «Отечественные записки». Все три издания существуют с середины шестидесятых годов, во всяком случае, в том качестве, какое определяет их лицо теперь, на рубеже восьмидесятых. Все три порождены в свое время эпохой реформ: и учено-радикальное «Дело», и культурно-либеральный «Вестник Европы», не говоря уже об «Отечественных записках», на страницах которых все чудится звон крестьянского топора…
Все три журнала дают о «Левше» анонимные отзывы.
Если для газет того времени эта форма обыкновенна, то в журнале она говорит о том, что явлению не придается значения. Отзывы краткие и идут «третьим разрядом» в общих библиографических подборках, чуть не на задней обложке.
Наконец, все три отзыва – отрицательные. Радикальная русская критика слишком хорошо помнит антинигилистические романы Лескова-Стебницкого…
Журнал «Дело», детище Благосветлова и Шелгунова, прямой наследник того самого «Русского слова», в котором Писарев вынес когда-то Стебницкому приговор о бойкоте, – в своей шестой книжке 1882 года пишет следующее:
'Т.Лесков – жанрист по призванию, хороший бытописатель и отличный рассказчик. На свою беду, он вообразил себя мыслителем, и результаты получились самые плачевные («Дело» имеет в виду все те же антинигилистические романы прошлых десятилетий. – Л.Л.)… По-видимому, г. Лесков сам все это теперь понял. По крайней мере, Н.С.Лесков мало напоминает собою печально известного Стебницкого, и мы очень рады этому… Все, таким образом, устроилось к общему благополучию.
В барышах даже мы, рецензенты, потому что хвалить гораздо приятнее, нежели порицать, и, кроме того, мы избавляемся от скучнейшей необходимости вести теоретические разговоры с людьми, у которых, по грубоватой пословице, на рубль амбиции и на грош амуниции. «Сказ* г. Лескова принадлежит к числу его мирных, так сказать, произведений, и мы с легким сердцем можем рекомендовать его вниманию читателя…»
Кто это? Петр Ткачев? Лев Тихомиров? А может, Василий Берви, под псевдонимом Флеровский выпускающий катехизисы революционной молодежи, а под псевдонимом Навалихин-филиппики против «Войны и мира»? Хватка похожая… И опять: опрокидывается «Левша» – с помощью того самого «Предисловия», от которого Лесков уже пытался откреститься. Положим, рецензент «Дела» не мог успеть прочесть в «Новом времени» лесковское «Литературное объяснение», но если бы и успел, это ничего не изменило бы: в редакции «Дела» вряд ли обманываются насчет «старого оружейника», уж там-то понимают, что это не более, чем литературный прием. Понимают – и используют:
«Мы не думаем, что его объяснение („Предисловие“. – Л.А.) было простым facon de parler (краснобайством. – Л.А). Таким образом, авторское участие г. Лескова… в «Сказе» ограничивается простым стенографированием… Надо отдать справедливость г. Лескову: стенограф он прекрасный…»
После такого комплимента рецензент «Дела» с хорошо рассчитанным простодушием излагает «застенографированную» г. Лесковым легенду: «Наши мастеровые… не посрамили земли русской. Они… как думает читатель, что сделали они? Разумеется, мы этого ему не скажем: пусть раскошеливается на 40 копеек за брошюру. Надо же, в самом деле, чтобы и г. Лесков заработал себе что-нибудь, и мы его коммерции подрывать не желаем, да и сам читатель, приобретя брошюру, будет нам благодарен. В наше время, когда крепостное право отошло в область предания и чесать пятки на сон грядущий уже некому, подобные» сказы» могут оказать значительную услугу».
Так разделываются с «Левшой» наследники Писарева. Их удар несколько смягчен в июле 1882 года, когда на лесковский рассказ откликается умеренный и респектабельный «Вестник Европы». Он аннотирует «Левшу» на последней обложке, совсем кратко, но с тою уравновешенной точностью, в которой угадывается рука уважаемого редактора, профессора М.Стасюлевича:
«К числу легенд самой последней формации принадлежит и легенда о „стальной блохе“, зародившаяся, как видно… в среде фабричного люда. (Похоже, что и Стасюлевич воспринимает лесковское „Предисловие“ буквально, но, в отличие от „Дела“, в „Вестнике Европы“ по этому поводу не иронизируют. – Л.А.)… Эту легенду можно назвать народною: в ней отразилась известная наша черта – склонность к иронии над своею собственной судьбой, и рядом с этим бахвальство своей удалью, помрачающею в сказке кропотливую науку иностранцев, но, в конце концов, эта сметка и удаль, не знающая себе препон в области фантазии, в действительности не может одолеть самых ничтожных препятствий. Эта двойственность морали народной сказки удачно отразилась и в пересказе г. Лескова. (Следует пересказ. – Л.А.)… Вся сказка как будто предназначена на поддержку теории г. Аксакова о сверхъестественных способностях нашего народа, не нуждающегося в западной цивилизации, – и вместе с тем заключает в себе злую и меткую сатиру на эту же самую теорию».
Перечитывая этот отзыв сейчас, мы можем оценить точность, с какой журнал М.Стасюлевича проник в замысел Лескова. Из всех непосредственных отзывов на «Левшу», это единственный, в котором угадана художественная истина. Но в той ситуации академичная проницательность мало кого трогает – в цене горячие страсти. И самый жаркий бой готовится дать Лескову журнал, в котором собрались последние могикане революционной демократии, – «Отечественные записки», оплот «красного» народолюбия, «первенствующий орган» левой интеллигенции, уже стоящий на пороге закрытия и разгона… Отсюда не приходится ждать ни уравновешенной объективности «Вестника Европы», ни даже ядовитой корректности «Дела»: тут длань потяжелее.
Отзыв, опубликованный в июньской книжке «Отечественных записок» 1882 года, начинается так: «В настоящее время, когда… когда так невесело живется…»
Кто это? Лесевич? Вряд ли: он уж три года, как выслан из столицы. Скабичевский? Михайловский? В их позднейшие авторские сборники этот этюд не вошел… Впрочем, это ни о чем не говорит: могли не включить за неважностью. А рука чувствуется. Рука редактора, Михаила Евграфовича Салтыкова-Щедрина. Его дыханье!
«В настоящее время, когда… когда так невесело живется, г. Лесков придумал развлечение – рассказывать сказки, или сказы, как он их, вероятно, для большей важности, называет. Такова рассказанная им давно всем известная (опять! Все бьют в одну точку; Лесков уже, наверное, проклял придуманного им „старого оружейника“. – Л.А.) сказка о стальной блохе, которую… наши тульские мастера подковали… на посрамление, конечно, всей английской промышленности… О, г. Лесков, – это – преизобретательный человек. Сказ выходит как раз ко времени: и развлекает, и мысли дурные разгоняет, и в то же время подъем русского духа может производить… «Мы люди бедные… а у нас глаз пристрелявши». Вот и у г. Лескова глаз тоже так пристрелявши, что он сразу видит, что по времени требуется… В Сестрорецке или в Туле… (автор журнала иронизирует над предисловием Лескова, где тот ад,не может сказать, где именно родилась» рассказанная им легенда. – Л.А.) мы думаем, что это решительно все равно, так как баснословие это не особенно важно, и Тула и Сестрорецк, вероятно, охотно уступят его г. Лескову, сделавшему из него такую длинную эпопею и сочинившему, вероятно, добрую его половину…»
Далее рецензент «Отечественных записок» высказывается по поводу мечтательного «парения» автора «высоко-высоко над Европой». Журнал находит это «парение» несерьезным, но это еще не главный удар. Главный же нанесен там, где мы не «парим», а «падаем». «Отечественные записки» отнюдь не введены в заблуждение теми сатирическими нотками лесковского «сказа», которые, между прочим, напугали газету «Новое время». В «Отечественных записках» не испугались. Но и не растрогались. Пересказав сцены, где бедного лесковского героя насмерть мордуют жандармы, рецензент замечает:»Это для г. Лескова даже либерально. Впрочем, он любит иногда вытанцовывать либеральные танцы, вспоминая, вероятно, то время, когда он не был еще изгнан из либерального эдема. Либерализм этот в особенности неприятен, и как, право, жаль, что нет теперь такого Левши, который заковал бы его хоть на одну ногу, чтоб он, по крайней мере, не танцевал либеральных танцев. А сказки и при одной ноге рассказывать можно». Лесков не отвечает на эту критику. Единственное, что он делает, – снимает свое «Предисловие» из следующего издания «Левши». Из так называемого «Полного собрания сочинений» Н.С.Лескова, которое А.С.Суворин издает с конца восьмидесятых годов. Разумеется, это мало что меняет, и в 1894 году в очередном отдельном издании рассказа Лесков «Предисловие» восстанавливает. Дело, конечно же, не в «Предисловии» и не в том, легла или не легла в основу рассказа действительная народная легенда. Дело было в капитальном расхождении лесковского взгляда на вещи с общей атмосферой того времени – атмосферой исповедуемого народниками «скорбного служения». Лукавый стиль Лескова не подходит не просто тому или иному направлению, но как бы всему тону эпохи; его еретический стиль звучит вызовом тому истовому, страшно серьезному, почти молитвенному народолюбию, которым охвачено тогдашнее общество, – той самой «торжественной литургии мужику», в которой, по точному слову А.М.Горького, звучит что-то «идольское».
Народническая критика уже исчерпывает себя, медленно отступая перед напором новых, и прежде всего марксистских идей. Уходя с исторической сцены, эта критика дает по Лескову последний залп. «Левша» не является для нее достаточно серьезным объектом: так, малозначащий рассказ второстепенного писателя, и Александр Скабичевский в своей обширной работе «Мужик в русской беллетристике» (1899) Лескова с его «Сказом» игнорирует. Высказывается Николай Михайловский; в статье о Лескове (1897) он называет «Левшу» анекдотом и вздором. Авторитет последнего великого народника так высок, что ему невольно поддаются и новые люди, идущие в ту пору в критику. Один из первых «символистов» Аким Волынский, издавший в 1897 году серьезную и интересную книгу о Лескове, выводит «Левшу» за пределы разговора и относит его к «погремушкам диковинного краснобайства». Один из первых критиков-марксистов Евгений Соловьев-Андреевич, явно имея в виду и «Левшу», называет «вычурный стиль» лесковских сказов «позором нашей литературы и нашего языка». Этого всего Лесков уже не может прочесть.
Раунд кончен: завершается в истории «Левши» глава, написанная критиками-современниками, профессиональными литераторами.
На следующем этапе в дело вступают полковники.
В начале 1900-х годов артиллерийский полковник Зыбин, работающий над историей Тульского оружейного завода, обнаруживает в его архивах дело, из которого выясняется, что во времена матушки Екатерины из Тулы в Англию были посланы совершенствоваться в ремесле два молодых человека. Послать их послали, а потом о посланных забыли и деньги переводить им перестали. Тогда хитрые англичане принялись соблазнять русских мастеров остаться. Один соблазнился – впоследствии он спился в Англии, другой же с негодованием отверг английские предложения и вернулся в Россию.
Полковник Зыбин публикует свои изыскания в журнале «Оружейный сборник» (№ 1 за 1905 год) и объявляет, что найденные им материалы есть не что иное, как фактические источники той самой народной легенды, которую Лесков, как известно, изложил в «Левше».
От полковника Зыбина берет начало совершенно новый угол зрения, под которым осмысляется лесковский рассказ, – отныне ему ищут источники, рассуждают о прототипах, оценивают фактическую основу деталей. А исходят при этом из молчаливой уверенности, что рассказ, само собой, давно всем известен, что он прочно входит в неоспоримый культурный фонд. Вот это действительно открытие. Приговор радикальной критики, предрекшей «Левше» судьбу третьеразрядного анекдота, не столько опровергнут, сколько забыт. Россия голосует за «Левшу». Рассказ сам собой начинает прорастать в читательское сознание, он как бы незаметно входит в воздух русской культуры. И это – главное, хоть и непроизвольное, открытие полковника СА.Зыбина.
Не будем преувеличивать широту этого первого признания. Пять изданий «Левши», вышедшие за первые двадцать лет его существования, отнюдь не выводят рассказ за узкие пределы «читающей публики». В народ он еще не идет. Характерно, что Лев Толстой, восторгавшийся «Скоморохом Памфалоном», вставивший «Под Рождество обидели» в «Круг чтения» и отобравший для «Посредника» «Фигуру» и «Христа в гостях у мужика», – «Левшу» не берет никуда. Толстого смущают «мудреные словечки» вроде «безабелье»: в народе так не говорят… Толстой прав: в ту пору это еще не народное чтение. «Левше» еще предстоит выйти на широкий читательский простор. В новом веке.
Между тем после того, как в 1902 году поступает к подписчикам четвертый том приложенного А.Ф.Марксом к «Ниве» лесковского Собрания сочинений, куда «Левша» включен в ряду других вещей, – рассказ этот исчезает с русского книгоиздательского горизонта. Чем объяснить последовавшее пятнадцатилетнее «молчание»? Атаками народнической критики? Инерцией пренебрежительного отношения профессиональных ценителей серьезной литературы?
Так или иначе, в серьезную литературу «Левша» возвращается уже с другого хода: в качестве именно народного, массового чтения.
Первые шаги робкие.
В 1916 году товарищество «Родная речь» издает «Левшу» тоненькой книжечкой в серии, предназначенной для «низов»; на обложке, прямо под заглавием, чуть ли не крупнее его, стоит «цена: 6 копеек». Сейчас эта книжечка – библиографическая редкость; в Библиотеке имени Ленина – один экземпляр, из рубакинского фонда; выдается по специальному разрешению… Но это начало.
Следующий шаг – через два года, а лучше сказать: через две революции – в 1918 году. «Левшу» выпускает петроградский «Колос». Гриф: «Для города и деревни». Тираж не указан. Это первое советское издание «Левши». Второе выходит восемь лет спустя в издательстве «Земля и Фабрика». Тираж объявлен: 15 тысяч. Неслыханный для старых времен! Еще год спустя «Левшу» выпускает выходящая в Москве «Крестьянская газета». Текст адаптирован и сопровождается мягким обращением к читателю: все ли тебе понятно? не ошиблись ли мы, предлагая тебе это? ты ведь еще не читал Лескова…
Щемящее и трогательное впечатление производят сегодня эти оговорки, широкое народное признание «Левши» уже исторически подготовлено, но еще фактически не состоялось. Ручеек пробился и стремительно бежит к морю…
И – поток изданий в новом веке: «Левша – настоящее, неподдельное, подлинное народное чтение».
С 1916 года он издан более ста раз. Общий тираж, накопленный за семьдесят лет, – миллионов восемнадцать.
Расчленим эту цифру по одному формальному, но небезынтересному признаку. Существуют издания, когда «Левша» входит в то или иное собрание Лескова. Назовем такие издания включенными. И есть издания собственно «Левши» или «Левши» с добавлением других рассказов, но так, что именно «Левша» вынесен в титул. Назовем их титульными. Соотношение включенных и титульных изданий и есть показатель пред-почитаемости данной вещи в общем наследии классика. Так вот, для «Левши» это соотношение беспрецедентно: один к одному. То есть каждое второе издание «Левши» продиктовано интересом не просто к Лескову, а именно и специально к данной вещи. В этом смысле у «Левши» в лесковском наследии конкурентов нет.
Теперь – по десятилетиям.
Двадцатые годы (включая книжечку 1918 года): пять изданий; около 50 тысяч экземпляров.
Тридцатые: восемь изданий, около 80 тысяч.
Сороковые: семнадцать изданий; более миллиона экземпляров (война! русские оружейники… любопытно, что с войны интерес к «Левше» резко возрастает и на Западе).
Пятидесятые: шестнадцать изданий, более двух миллионов экземпляров.
Шестидесятые: пятнадцать изданий, около 800 тысяч (малые тиражи – в республиках: «Левшу» активно переводят на языки народов СССР).
Семидесятые: пятнадцать изданий; около трех миллионов экземпляров.
Восьмидесятые, первая половина: тридцать пять изданий, в среднем по четверть миллиона, но есть и два миллионных; а всего за пять лет – около девяти миллионов экземпляров.
Когда я работал над историей «Левши» для переиздания моей книги «Лесковское ожерелье», – в Киеве, в Печерской лавре, открылась выставка прикладного искусства. Картинка такая: один из стендов уснащен увеличительными стеклами: демонстрируются изделия знаменитого украинского инженера медицинской техники Миколы Сядрыстого. Например, электромотор величиной с рисовое зернышко. И другие вещи, совершенно необходимые в современной медицине. Почетное место на стенде занимает блоха. Натуральная блоха, разве что проспиртованная для сохранности. Она лежит на мраморной подставке под большим увеличительным стеклом. Блоха подкована.
Этим эпизодом я хотел было закончить рассказ о бытовании лесковского «баснословия» в современной действительности.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.