Текст книги "Воспоминания. Из маленького Тель-Авива в Москву"
Автор книги: Лея Трахтман-Палхан
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 23 страниц)
Как вспоминает Михаил, он учился в начальной школе только полтора года. Начал учиться в четвертом классе, а в середине пятого, когда умер отец, оставил школу и уехал с сестрой Юдит и братом Хаимом к старшему брату Иосифу в Палестину. Поступая в техникум, он не знал даже таблицы умножения, но обещал директору, что через три месяца будет знать все, что требуется для учебы. Так оно и было. Директор не мог отказать ему, так как он был рабочим на заводе, а техникум принадлежал заводу и был создан, чтобы дать образование рабочим. Но в возрасте 21 года не знать таблицы умножения и начать учиться в техникуме, да еще со второго курса – это была проблема. Михаил отлично справился со всеми предметами, кроме русского языка. Этот богатый язык с его сложной грамматикой не давался Михаилу. Его кипучая жажда деятельности, а также водоворот событий и тяжелые условия тех дней не позволили ему сосредоточиться на основательном изучении языка. Это немного удивляет, потому что всего за несколько лет до этого он в совершенстве изучил иврит. Его письмо сестре Юдит в тюрьму в Акко написано на красивом иврите, он написал песню на иврите и до сих пор помнит ее слова, хотя язык не учил. В школе, в местечке Бершадь, учили идиш.
У него не было времени читать литературу. Он увлекался техникой и внедрял всякие усовершенствования, улучшающие работу станков. Были среди них такие, которые значительно повысили выработку. Михаил получил за них большие премии.
Мне кажется, что душевный кризис, связанный с высылкой в СССР и разрушением идеалов, не прошел для Михаила бесследно. Экзаменаторы сказали ему на выпускном экзамене в техникуме, что его дипломная работа сделана на «отлично», однако из-за ошибок в русском языке он получил четверку, а не пятерку.
Мы начали жить вместе, когда Михаил окончил техникум, а я – первый семестр в институте, во время зимних каникул, 26 января 1937 года. Брат Михаила, Хаим, перешел жить в общежитие молодежи завода, чтобы дать Михаилу возможность начать семейную жизнь. И вот мы вместе!
Я больше не одинока; живу с Михаилом, он – хороший товарищ, на которого можно положиться. Михаил с восьми лет остался без матери, а с тринадцати – без отца. Теперь я с ним, и мне есть о ком заботиться, за кем ухаживать. Мы купили одежду для Михаила, мне с трудом удалось убедить его: ведь для себя ему ничего не нужно. Он говорил: «Купи себе все, что нужно, у меня все есть». Так повелось с самого начала. Мне нравилось видеть его в новом пальто. Теперь стало для кого готовить и для кого убирать наш угол, казавшийся мне настоящим дворцом. Это – не барак на двести человек и не комната в общежитии еще с пятью девушками, и даже не каморка, где я жила впоследствии с Ниной. Михаил подготовил комнату для жилья, нанял маляра, покрасившего стены в светло-салатовый цвет. Площадь комнаты составляла 8 квадратных метров; там были двуспальный матрас на ножках, стол, стулья, а между кроватью и окном поместился платяной шкаф, за которым Михаил стоял всю ночь в очереди. Я помыла окно, выскребла пол – в комнате стало чисто и приятно. Теперь у нас есть дом!
В один из первых дней нашей совместной жизни нас разбудила среди ночи Хавива, жена Яши Розинера. Умер Орджоникидзе. Она, как одна из активисток партии на заводе, ходила по квартирам и приглашала всех на митинг, который должен был состояться утром перед работой. Хавива, одна из высланных из Палестины, была намного старше нас; она похвалила нас за то, как мы все красиво обставили. Пришли Марина и Нина поздравить нас и посмотреть, как мы устроились. Я написала родителям о нашей с Михаилом женитьбе. Они ответили, что моя подруга рассказала им, какой хороший парень Михаил, и они счастливы, что у меня такой муж. Сестра Михаила Юдит, мечтавшая видеть нас вместе, тоже обрадовалась. Михаил уже окончил заводской техникум и работал в отделе главного конструктора завода. Я получила стипендию. В квартире еще была комната 15 метров, в которой жили две семьи: молодая семья с двумя или тремя маленькими детьми и семья «кулаков» – зажиточных крестьян, избежавших высылки в Сибирь во время коллективизации и устроившихся в Москве, – родители и двое взрослых сыновей. Они по-дружески относились к Михаилу и его брату Хаиму и встретили меня дружелюбно. В квартире была маленькая кухня с печкой для готовки и общий туалет. Была также печь для обогрева обеих комнат в общей стенке, которая топилась дровами. До рождения Эрика мы не пользовались печью на кухне: у нас была электрическая плитка, и нам ее хватало. Несмотря на тесноту, в комнате соседей всегда было мирно, и мы ни разу не слышали ссор.
Мы начали совместную жизнь незадолго до массовых арестов. Большинство высланных из Палестины работали на гигантском подшипниковом заводе. Они были политэмигрантами, активистами и считались верными членами партии.
Сразу после окончания техникума Михаила взяли в техотдел главного конструктора. Так как инженеров для развивающегося производства не хватало, то самых способных, окончивших техникум брали на должности инженеров. Михаил успел поработать рабочим на станках в различных отделах и наладчиком на шлифовке. Он уже хорошо знал технологический процесс производства на заводе. Этот опыт ему пригодился на занимаемых им высоких должностях во время войны.
И тут начались массовые чистки и аресты на заводе. Большинство наших друзей из Палестины, живших в Москве, работали на этом заводе, где были заняты 40 000 рабочих. Они жили в заводском городке. Напротив завода построили кирпичный городок из шестиэтажных домов. Палестинцы жили в общежитии завода, напротив главного входа, через шоссе. Часть товарищей жили в нашем квартале, носившем название стандартного. Там были дощатые дома, оштукатуренные и побеленные снаружи и внутри. И вот через несколько месяцев после того как забрали Мустафу, начались аресты. Всех исключенных из партии через некоторое время арестовывали. На собраниях их обвиняли в знакомстве с матерым шпионом Мустафой и требовали признания в принадлежности к шпионской сети английского империализма. Это мы узнали через много лет от тех, кто дожил до правления Хрущева. Был арестован Яша Розинер, очень способный человек, успевший продвинуться в члены областного комитета партии. Его судьба была тяжелее других, потому что он не согласился признать себя шпионом. Он верил в то, что Сталин не знает о происходящем, и писал ему письма. Товарищи, сидевшие с ним, уговаривали его подписать признание, а он снова не согласился, и за это его мучили и пытали. Один из товарищей, звали его Екале, вернувшийся из ГУЛАГа и нашедший нас через Центральное справочное бюро сразу же после войны, рассказал, что видел Яшу Розинера на одной из пересыльных станций и что Яша остался без глаза в результате пыток. Он хотел поехать к Хавиве и рассказать ей об этой встрече, но мы посоветовали ему не делать этого, так как Хавива получила от мужа короткую записку, которую тот сумел выбросить из окна вагона, и там не было сказано ни слова о пытках и о глазе. Кроме того, арестовали Яшу Лейбовича, мужа Гуты, она осталась с маленькой дочкой Надей, а также Меира Мясковецкого, мужа Батьи, она осталась с маленькой дочкой Женей. С этими двумя женщинами, Гутой и Батьей, мы были вместе в эвакуации с шарикоподшипниковым заводом в Томске и сохранили близкую связь. Их мужья вернулись после десяти лет в ГУЛАГе, но на этом их муки не закончились. Меира Мясковецкого, который вернулся к жене в Томск, выслали в далекие края вместе с женой и дочерью. Мужа Гуты, вернувшегося к своему брату в Киев и взявшего туда Гуту с дочкой, арестовали за экономические преступления брата. Он освободился только после смерти Сталина.
В 1937 году на заводе арестовали почти всех высланных из Палестины. Забрали Салю Харуди с мужем – оба не вернулись. Их сын Рома рос у Сары Чечик и других холостых подруг. Арестовали Шехтмана, женившегося на русской работнице, и Екале Бурсука, ближайшего друга Михаила, который и привлек его в коммунистическое движение. Он был изгнан из Палестины и оторван от матери и братьев, живших в Хайфе. Бурсук учился в заводском техникуме вместе с Михаилом и жил рядом с ним. После ареста Екале мы были уверены, что пришла очередь Михаила. Я ему приготовила сумку с теплым бельем, которую он долгое время брал на работу. Аресты обычно происходили ночью, но были случаи, когда людей брали прямо с работы. Арестовали политэмигрантов из разных стран и тысячи других людей, в основном ведущих членов партии, руководителей, а также рядовых, партийцев и беспартийных, выделявшихся преданностью работе, прямотой и авторитетом среди рабочих.
В Томске, после рождения Изика в 1945 году, одна женщина приносила нам пол-литра молока. Однажды она присела отдохнуть и долго извинялась за то, что берет за молоко так дорого. Ее мужа арестовали без всякой вины, и с 1937 года она одна кормит своих детей. Он был человеком прямым, не являлся членом партии и был очень предан работе. «Как это было у вас в Москве? – спросила она. – У нас тут арестовали всех честных людей среди рабочих железной дороги».
Это напомнило мне биографический рассказ о двух великих русских писателях. Горький сидел на даче у больного Чехова, когда того пришел навестить учитель из дальних краев. Он рассказал обоим писателям о тяжелом экономическом положении крестьян, а также о взяточничестве и мошенничестве царских чиновников, управлявших их делами. Когда учитель ушел, Чехов сказал Горькому, что жалко ему этого честного парня, ведь его уничтожат. И сказал: «У нас в России смотрят на честного человека, заботящегося о других, как на чирей на теле».
Я ничего не ответила на вопрос женщины. Мы еще боялись говорить на эту тему, хотя с нами был Дима, и я переписывалась с его матерью, отбывавшей первые десять лет в лагере в Казахстане. Итак, арестовали также жену Бен-Иегуды (Мустафы) – Салю. Их сына Диму отдали в детский дом в Москве. Мы с Сарой Чечик и украинской няней Димы посещали детский дом, где он находился. Ему было три года, когда забрали его родителей.
Михаила сняли с работы в отделе главного конструктора завода, поскольку после ареста товарищей из Палестины он считался «ненадежным элементом» из-за своей близости с «врагами народа» и «агентами английского империализма», и перевели на работу слесарем в гараже завода. Там он прошел курсы шоферов и работал водителем грузовика. У Михаила было два хороших друга: русский парень Арсений Путинцев, одноклассник по техникуму, и еврейский парень Абраша Мень. Арсений Путинцев был высоким, красивым блондином с голубыми глазами. На фотографии класса он сидит в рваном ботинке. Его мама была недовольна дружбой с еврейским юношей. Михаил чувствовал это, когда приходил в гости в подвал, где они жили. В 1937 году Арсений еще бывал у нас дома, и однажды мы плавали на пароходе по Москве-реке. Когда начались аресты и исключения палестинских друзей из партии, он попросил Михаила принести ему все фотографии, где они сфотографированы вместе. Михаил и Арсений встретились у заводских ворот. Арсений забрал все фотографии и сказал, что больше не может поддерживать с ним связь. Когда после войны мы вернулись в Москву, Михаил нашел его и был у него дома. Арсений подарил нашим детям велосипед, но Михаилу показалось, что он служит в КГБ: по месту его жительства и роскошной квартире. После окончания техникума Арсений и второй товарищ Михаила, Мень, продолжили учебу на юридическом факультете и стали юристами. Мень также порвал дружбу с Михаилом. По виду он был типичным евреем, низкого роста, самый низенький из троих. Он учил Михаила, что еврей должен помнить главное правило: «НЕ высовываться!»
Когда Бурсук приехал в Москву после войны, чтобы получить копию диплома вместо утерянного, он обратился к Путинцеву за свидетельством, что они окончили техникум вместе, одного выпуска. Путинцев выполнил его просьбу, однако встретился вне своего дома; возможно, это было желание самого Бурсука. Он после ГУЛАГа заимел свою семью в Сибири, а в Москве боялся всего и вся. Завидев милиционера на улице, он прятался и переходил на другую сторону. Для страха было основание: вышедших из ГУЛАГа арестовывали снова и судили вторично, как это было с Диминой мамой, Салей, которую после десяти лет отсидки осудили повторно на восемь лет через несколько месяцев после освобождения из лагеря.
Эрик родился 8 марта 1939 года. Михаил иногда застревал на грузовике в болотистых местах на окраинах Москвы и возвращался домой поздно ночью, усталый, простуженный, весь в грязи, но мы знали, что это несравнимо с тем, что испытывают наши товарищи, находящиеся в тюрьме. Когда Эрику исполнилось пять месяцев, мы по просьбе Сали взяли к себе, в нашу восьмиметровую комнату, Диму, которому исполнилось пять лет, хотя сначала ему пришлось спать на столе. Это было сделано не только из жалости, но и потому, что заведующая детским садом сообщила: все дети старше пяти лет переводятся в Белоруссию. Саля писала нянечке Димы и просила показать нам эти письма с просьбой спасти ее ребенка, так как большинство ее арестованных подруг потеряли своих детей. Михаил и я откликнулись на ее просьбу из солидарности с нашими товарищами, которым верили, как самим себе, зная, что они – коммунисты-идеалисты.
Мы чувствовали, что творится что-то страшное и необъяснимое, однако не переставали верить в идею коммунизма и мировое коммунистическое движение. Нашему сыну мы дали имя Эрнст в честь Эрнста Тельмана, руководителя компартии Германии, сидевшего тогда в фашистской тюрьме. Тогда за его освобождение шли демонстрации рабочих по всему миру. В его метрике записано: «Эрнст, сын Михаила Трахтмана». Не Палхана, чтобы в случае, если, не дай Бог, Михаила арестуют, наш сын не считался сыном «врага народа». Дома, в Тель-Авиве, мои родители и вся большая семья праздновали рождение нашего первого сына Эрика.
Для понимания атмосферы начала и конца 30-х годов стоит сказать несколько слов о советском кино. Первый советский фильм «Путевка в жизнь» вышел в 1932 или 1933 году. Я тогда жила в общежитии КУТВа и смотрела эту картину в кинотеатре у Никитских ворот. Из моих друзей не было человека, который видел его всего один раз, и не потому, что это было первое озвученное кино, но благодаря содержанию и песням. В основу фильма легла книга Макаренко «Педагогическая поэма» о беспризорных детях. Сюжет был актуальным. Разве не их встретила я после освобождения из камеры заключения ОГПУ в Одессе, а девочек-проституток можно было встретить на Тверском бульваре и в общественных туалетах Тверского на переходе слева от памятника Пушкину. Улицы Москвы вскоре были очищены от беспризорников. Их определяли в детские дома. После войны была передача о том, что стало с этим фильмом. Отрывок с песней пропал. Два актера, звезды этого фильма: инструктор детского лагеря и мальчик татарин, погибли на войне. Режиссер рассказал тогда интересную подробность: беспризорников играли ребята из московского детдома. Когда их одели в лохмотья, они «вошли в роль», и было трудно их остановить.
Другой популярный фильм 30-х годов – «Веселые ребята». В то время мы любили фильмы о советской жизни, хотя они полностью противоречили действительности. Их герои жили в семейных квартирах, а не в общежитии. В деревне на свадьбе подавались такие полные подносы оладий, что гости бросали их под стол, чтобы не обижать хозяйку, продолжавшую подносить блины. Любили также фильмы о революции и Гражданской войне, в которых история была сфальсифицирована, и не только потому, что не знали еще об этой фальсификации. К примеру, я читала в Палестине биографию Троцкого и знала, какой он был блестящий оратор, как его боготворили массы и что именно он был правой рукой Ленина в Октябре. Понятно, что Троцкого не упоминали ни в одном фильме. Это не мешало мне любить эти фильмы в основном за песни: революционные, русские и украинские народные, знакомые с детства и новые оптимистичные мелодии Дунаевского и других композиторов. Эти песни из фильмов пользовались популярностью. Их передавали по радио между похвалами и лестью Сталину с 6 часов утра до 12 ночи, до Интернационала, который отбивали часы кремлевской башни. Их пели между рапортами со всех республик, со всех областей, всех отраслей промышленности и сельского хозяйства о выполнении пятилетки более чем на 100 процентов. Понятно, что никто не осмеливался рапортовать о менее чем сто процентном выполнении плана. Все рапорты посвящались «самому дорогому человеку» Сталину, «благодаря уму, руководству и гению которого страна успешно семимильными шагами шла к построению социализма». Все это, когда в колхозах не оставлялось ломтя хлеба для колхозников, да и в Москве, где снабжение было самым лучшим, постоянно стояли длинные очереди за самыми необходимыми продуктами, которые кончались и через продолжительное время «выбрасывались» в продажу. Иногда это было сливочное масло, иногда яйца или курица, а иногда появлялся лук.
И в то же самое время в лагерях ГУЛАГа – сотни тысяч людей, многие из которых прежде боролись за революцию, сражались в Гражданской войне, восстановили после нее хозяйство, построили промышленность, и среди них наши товарищи, коммунисты-идеалисты, политэмигранты из разных стран мерзли от холода на вырубке северных лесов, умирали от голода и каторжного труда. Другие теряли человеческий облик, и самые сильные из них с трудом сохраняли его. Самые лучшие, те, кто мог восстать против Сталина словом или делом, были уничтожены, а не посылались в ГУЛАГ.
Все это еще не было нам известно. Советский Союз был отрезан от остального мира. Существовал только один радиоканал – радио Сталина, и народ «проглатывал» все, что ему подавалось. Были страх, неуверенность, разочарование. Однажды мы с Михаилом навестили товарища, который был одним из ведущих в компартии Палестины и не был арестован. Это было летом на даче. Мы сидели в лесу, и я осмелилась спросить его: «Посмотри: арестовали твоего брата. Ты веришь, что он был английским агентом?» Он мне ответил поговоркой: «Лес рубят, щепки летят».
В институте я взяла отпуск на полгода по уходу за ребенком. Пеленки и ночные рубашки я сшила сама из материала, который достал Михаил, простояв всю ночь в очереди. Детскую ванночку одолжили нам наши друзья Браха и Давидович, так как ее негде было купить. Я выполняла все указания врачей: соблюдала распорядок дня в кормлении грудью и купании ребенка, кипятила и гладила пеленки и рубашки, много гуляла с ним на свежем воздухе. Он хорошо рос и развивался. Я начала пользоваться общей кухней. Соседка постарше освободила мне место на плите, старалась помочь, но я не могла понять, куда исчезло все дружелюбие молодой соседки, в чем причины ее злости. Я чувствовала, что это связано с моим ребенком, и старалась избегать ее. Когда я выходила с Эриком на улицу, ее младший сын был еще в кроватке. Я уходила подальше от нашего дома, заводила коляску за соседние дома, чтобы не встречаться с соседкой. Ее враждебность омрачала мне счастье материнства. Однажды утром, когда я сидела позади дома, она села рядом со мной и начала объясняться: «Что ты думаешь, я люблю своих детей меньше, чем ты своего сына? Что я меньше мать, чем ты? У меня трое детей, а у тебя один, и в каких условиях я их растила? Мы живем в одной комнате с двумя стариками и двумя их взрослыми сыновьями. Да если бы у нас была даже такая маленькая комната, как ваша, свой угол, да мои дети были бы ухожены не меньше, чем твой сын. Я вижу, что ты убегаешь от меня. Я не причиню тебе никакого зла, но знай: я мать не хуже тебя!»
Я постаралась ее успокоить, сказала, что у меня нет никакой причины так думать, я понимаю, как непросто ей растить троих детей в таких жилищных условиях, и у меня нет чувства превосходства, я только стараюсь следовать указаниям врачей и воспитывать здорового ребенка в тех условиях, в которых нахожусь. Это была простая женщина, которая не могла преодолеть чувства зависти и высказала все, что наболело у нее на сердце. Я впервые встретилась с завистью по отношению к себе. Впервые встретилась с болью, причиняемой завистью, и не знала тогда, что через 53 года боль будет так же сильна, как в первый раз, несмотря на печальный жизненный опыт. И нет прививки и возможности защититься от этого чувства.
Итак, после того, как директорша детского дома объявила, что все дети старше пяти лет будут переведены из Москвы в Белоруссию, мы решили откликнуться на просьбу Сали, на мольбы матери, которая чувствовала, что теряет своего сына. Диме уже исполнилось пять лет. Он родился 14 февраля 1934 года. Мы должны были оформить перевод Димы в нашу семью в отделении НКВД, под чьим присмотром был Димин детдом. Сара Чечик поехала со мной показать место. По дороге она сказала, что я должна помнить: это усыновление я делаю на свой страх и риск. Саля обратилась и к ней как к близкой подруге, но она не берет ребенка и не дает мне какого-либо совета ни за, ни против. Сара была старше меня лет на десять и имела представление о том, каково растить ребенка. В особенности чужого ребенка при живой матери, да еще в наших условиях жизни. Я попрощалась с Сарой и вошла в здание. Я стала ждать приема у ответственного за эти дела. Приемная находилась в длинном коридоре. С одной стороны комнаты, с другой – окна. В этом коридоре прохаживались еще три человека. Оказалось, что все мы ждем одного и того же человека. Двое из ожидавших, парень и девушка, были инструкторами или заведующими детских домов из различных районов. Когда они поняли, что они коллеги, между ними завязалась оживленная беседа, и они отошли в сторону. У двери остались ждать я и пожилая женщина. Оказалось, что мы пришли по похожему делу – усыновлению ребенка, родители которого находились в заключении. Мы тоже разговорились и отошли к окну. Женщина была еврейкой. Она пришла по делу усыновления своего племянника или удочерения племянницы. Она рассказала мне, как получила право посетить свою сестру в одном из лагерей заключения на далеком Севере. То, что она рассказала о жестоком отношении тюремщиков в этом лагере к арестованным женщинам, я не буду здесь излагать. Я не читала о таких случаях у Солженицына и не слышала от наших товарищей, вернувшихся из лагерей. Ее зять тоже сумел передать ей весточку о пытках, которым он, старый польский коммунист, подвергается в советской тюрьме. Меня поразило не то, что избивают человека, подозреваемого в шпионаже, а то, что эти избиения сопровождаются ругательствами «Жид!». «Представляешь себе, – сказала мне женщина, – в советской тюрьме служат антисемиты». Для меня это была первая весточка о положении арестованных в тюрьмах и лагерях заключения.
Пришла моя очередь зайти в комнату. За столом сидел пожилой человек в форме НКВД с суровым лицом. После двух-трех вопросов он выписал мне разрешение забрать Диму из детдома. Я была рада, что все прошло быстро и гладко, и поспешила покинуть это здание, которое после услышанного казалось мне логовом опасного и отвратительного зверя. Разрешение на Диму мы отдали в детдом и просили сообщить нам о дате отъезда в Белоруссию, чтобы подготовиться к взятию ребенка. Я была очень занята собственным младенцем и не посещала Диму. Кроме меня его навещали Сара и его нянечка. Мы были уверены, что нас известят ближе к отъезду. Напротив нашей кровати стояла колыбель Эрика, напротив шкафа – стол, и оставался только узкий проход между мебелью. В этой комнате, естественно, не было места для Диминой кроватки.
И вот однажды вечером, когда нас не было дома, пришла какая-то женщина и оставила записку у соседей, что, если мы не заберем Диму до десяти часов утра, мы больше не найдем его в детдоме. Мы попросили кого-то побыть с Эриком и рано утром выехали в детдом. Дорога была долгая. Приехав в детдом, мы испугались, так как автобусы уже стояли во дворе. Что будем делать, если нам откажутся отдать Диму? Мы вошли в здание. Комнаты детей были открыты, и в них стояли ряды кроватей с накрахмаленными белыми простынями. Раньше, когда я приходила навещать Диму, я не видела жилых комнат. Его приводили на встречу в комнату, где стояли стол и несколько стульев. Мы зашли к заведующей. Она дала указание одеть Диму и привести его к нам. Мы остались ждать в коридоре. Ждали и ждали. За это время можно было одеть целый отряд детей. Мое терпение лопнуло. Я поднялась наверх в комнату, предназначенную для свиданий. Дима сидел на стуле, ноги грязные, как будто намазанные углем, опущены в ванночку, и няня их отмывала. Такую грязь ребенок не набирает в течение недели или двух. Няня сказала мне, что его с трудом нашли, и просила подождать внизу. Грязные Димины ноги свидетельствовали об условиях, в которых держали детей, а накрахмаленные простыни были, видимо, спектаклем для какой-то важной комиссии.
Мы ждали еще довольно долго. Причину поняли, когда к нам привели Диму, одетого в одежду двухлетнего ребенка и большие рваные сандалии. Нелегко было натянуть на него малюсенькие майку, рубашку и брючки и найти все это среди выбрасываемой одежды. Что мы могли поделать? Требовать, чтобы его одели в подходящую одежду? Мы были рады, что в конце концов мальчик в наших руках, и поспешили выйти со двора детдома, который был расположен в роскошном здании с парком. Видимо, раньше это было княжеское поместье. Оно находилось далеко от города, от электрички. Мы пришли на трамвайную станцию и начали искать магазин одежды. Нельзя было ехать с Димой в этих обносках. Он с трудом двигался в больших и рваных сандалиях. Мы зашли в магазин и купили Диме одежду, ботинки и матросскую фуражку. Вышли с Димой на улицу. Я увидела улыбку Михаила, который с радостью и удовлетворением смотрел на здорового и красивого мальчика в новой одежде. Мы взяли его за руки и повели на трамвайную остановку, с радостью и гордостью, что мы спасаем сына Сали и Бен-Иегуды, невинно осужденных на многолетнее заключение. Дима с нами, и мы будем беречь его для родителей и растить вместе с нашим сыном Эриком.
В первый же вечер, когда Дима улегся в постель, которую я ему постелила на столе, умытый и сытый, он спросил меня, когда мы его возвращаем в детдом. Я спросила, хочет ли он вернуться туда, и он ответил: «Да». Я сказала, что мы обсудим это утром, и заснула озабоченная. Будут проблемы. Возможно, мальчик привязался к тем, кто им занимался, к своим друзьям. Ведь там он находился два года. На утро, когда Дима проснулся, первое, что он сказал, было: «Я не хочу в детдом. Там дают кушать маленькие порции, и там нет белого хлеба».
Однажды я попыталась найти и поблагодарить женщину, оставившую нам сообщение о том, чтобы мы взяли Диму. Димина няня дала нам адрес одной из работниц детдома, хорошо относившейся к Диме. Она была уверена, что эта работница оставила нам записку. Я поехала по адресу на улицу Арбат, поднялась по лестнице и позвонила в дверь. Мне не открыли, только женский голос сказал, что я ошиблась адресом. Я спустилась вниз, проверила номер дома и поднялась обратно. Женщина открыла дверь и шепотом пригласила меня внутрь. Она была еврейкой. Она рассердилась на Димину няню, что та дала мне адрес, и объяснила, что записку оставила нам ее сестра, которая работала в детдоме. Она знала, как Дима страдает от антисемитизма и, желая ему помочь, нашла нас и оставила записку. Это была неосторожность с ее стороны. Женщина боялась, говорила шепотом, чтобы «стены не услышали». Она боялась, что мой визит может им повредить, и просила меня забыть их адрес и больше никогда здесь не появляться. Им не нужна благодарность, ее сестра не должна была ездить к нам, людям, связанным с арестованными НКВД.
Я была студенткой третьего курса пединститута; не посещала лекции полгода, но должна была сдавать экзамены на последнем семестре и начать посещать лекции на четвертом курсе; сдать государственные экзамены и получить диплом учителя истории в средней школе. Диму мы взяли в августе, а 1 сентября – начало учебы во всех учебных заведениях Советского Союза. Наша соседка из соседней квартиры нашла для Эрика няню – свою восемнадцатилетнюю племянницу Олю из белорусской деревни. Диму я устроила в детский сад при институте, предназначенный в основном для детей студентов, делающих кандидатскую диссертацию. Михаил каждый день выходил рано утром в магазин, чтобы первым купить дефицитные продукты, например сливочное масло, и успеть на работу на завод. Штрафы за опоздания были строгими: за опоздание на 20 минут на шесть месяцев лишали 25 процентов зарплаты. Это называлось «шесть-двадцать пять». Магазин был в 10–15 минутах от места жительства, около завода. Тротуаров не было, и ноги весной и осенью увязали в болоте. Мои подруги-студентки, пришедшие на день рождения Эрика, жаловались нам на тяжелую дорогу от трамвая до нашего дома, так как снег уже начал таять.
1 сентября 1939 года я вернулась на студенческую скамью, на последний курс в пединституте.
Летом Симина семья обычно выезжала на дачу. Каждый год они снимали домик в деревне, но всегда в новом месте.
Однажды Сима пригласила меня к себе на дачу, и я хорошо помню, как мы сидели на скамейке в глубине большого сада, вдалеке от дома, чтобы никто, не дай Бог, не услышал нашего разговора. Говорили мы о положении в стране, пытаясь понять, что же у нас происходит. Где правда, а где ложь? Как это может быть, что так много заслуженных, преданных коммунизму людей вдруг оказались «врагами народа»? Они до революции боролись в подполье, подвергались арестам, вели борьбу с царской властью, делали эту революцию, воевали на фронтах Гражданской войны. И вдруг после победы над самодержавием и всякими там буржуями, уже в мирное время, оказались злостными врагами советской власти, за которую так долго сражались, и опять попали в те же тюрьмы, где сидели при царе. Почему так случилось, что люди, фанатично преданные коммунистической идее, сподвижники Ленина, угодили в тюрьмы, а многие даже были расстреляны?
Страшно было, но закрадывалась чрезвычайно опасная мысль, что эти люди не виноваты. И тогда мы попадали в глухой тупик: «Что делать? Как жить дальше? Кому верить и доверять?» Ответов тогда у нас, конечно, не было. Не могли ответить на эти вопросы не только мы с Симой, но и умудренные опытом люди намного старше нас.
Мне вообще тогда было трудно разобраться в том, что происходит. Я прибыла из коммунистического подполья глухой английской колонии, и моя молодая голова была забита наивными коммунистическими идеалами, которыми меня напичкали старшие товарищи по подполью еще в Палестине.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.