Текст книги "Жертвы заветного сада"
Автор книги: Махаммад-Реза Байрами
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 20 страниц)
– Хорошо! Довольно.
Миран раздавил ногой окурок цигарки, встал и направился прямо ко мне. Я думал, он начнет меня бить, но он лишь посмотрел на меня тем взглядом, который я никогда не мог выдержать… Никогда! Миран не был тем человеком, в чьих глазах ты можешь утонуть, а возможно, это я не мог в них смотреть, хотя никогда не мог понять, боюсь ли я его или от иного чувства вздрагиваю при взгляде на него. И это я, который вообще никогда не вздрагивает при контакте с любым животным, – например, когда мы купались, я запускал руку под камень и ловил там лягушку, и вытаскивал ее, и показывал Аршаму: смотри, смотри, Амир! И он смотрит и морщит нос, и отворачивается, и плюется, и отскакивает прочь от меня в растерянности, и говорит: эх, ну что ты за человек!
Миран поднес руку к своему лицу, на котором было сейчас то жестокое выражение, за которое в деревне его прозвали «злыднем», пожалуй, точно прозвали.
– Ну, какие новости, рассказывай!
Что я должен был рассказывать?
– Имеешь что-то сказать?
Я опустил голову Миран отошел, и взял свой кнут – арапник, и вновь подошел ко мне.
– Значит, сказать нечего! Так я понимаю?
Он так говорил, словно он военный судья и готов выслушать последнее слово обвиняемого.
– Отвечай мне! У тебя есть что сказать или нет?
– Нет… – еле слышно ответил я.
– Вот так, значит? Я так и думал.
И он начал разравнивать на земле астрагал и колючие ветки. Словно делал некую дорожку из них, неширокую, а длиной метров пятнадцать. Я всё это наблюдал исподлобья, и Хадиш тоже не отрывал глаз от рук своего отца, и, похоже, у него так же голова шла кругом, как и у меня. И он тоже не знал, зачем нужен этот колючий путь и почему с таким вниманием и прилежанием разравнивает колючки Миран, чтобы примять их и разложить для нужного дела.
– Снимай чувяки!
И вот тут что-то ударило мне в мозг, и я начал понимать, что происходит или что должно произойти. У меня была привычка ожидать всякого, потому я не удивился его приказу, но лишь взглянул в его лицо, которое теперь стало светлее и спокойнее.
– Не слышал, что я сказал?
И еще я сделал одну вещь, из тех, что человек делает непроизвольно, не зная сам, почему. А именно, я посмотрел в глаза Хадишу, который делался всё бледнее и тоже, кажется, понимал, что меня ждет. И вроде как он мог что-то сделать, остановить как-то…
Я снял свою обувь и вновь взглянул в покрасневшее лицо Мирана. Раздался близкий удар грома, напугавший всех нас. Дождь вот-вот пойдет.
– Носки! Носки тоже снимай…
Я медленно начал снимать носки.
– Побыстрее! Дождь собирается.
Я кинул носки на люцерновые всходы, и вновь взгляд мой упал на кровавые туши овец. Миран сложил вдвое кнут, поигрывал им. И указал мне кнутом на эту колючую дорожку.
– Пошел по ней! Дойдешь до конца и вернешься. И без хитростей! Если ступишь в сторону, я тебя кнутом исполосую.
Теперь я понял, о чем он думал всё то время, что молчал. И всё то время, что мы собирали колючки.
Я посмотрел на мою тернистую дорогу. Смогу ли я пройти по ней? Хватит ли выносливости? Не рухнули я на полпути, как это случается со многими?
Никакие другие мысли мне в голову не шли. Я смирился, покорился. И вот так я начал это дело, которое тянулось, не знаю, сколько, но мне казалось, что его длительность сравнима с длиной всей моей жизни. И мне кажется, что не только такие часы, но даже такие мгновения есть в жизни, которые сравнимы со всей ее длиной. Мгновения длиною в вечность!
Вот эта пара глаз моих – чего она только не видала!
Мне кажется, первый круг был мучительнее всего, и я помню, как первый шип впился в правую ступню, которую я уже не мог больше целиком ставить на землю. И началось прихрамывание. Однако того, когда я прокусил губу, я не помню, я вообще понял это лишь тогда, когда почувствовал теплоту крови на подбородке и на шее, тогда же я понял, что это сам я себе сделал, а не Миран. Миран бил кнутом не только по спине, но и по ногам, по всему телу, и только тогда, когда я останавливался или сходил с колючек. Или когда я думал, что имею право вытащить шип из ступни, или кровавую рану потереть рукой, или… И я видел, что Хадиш стал белый как мука и не мог сдвинуться с места, и иногда я видел, как он дрожит и трусит, и слышал его мольбы:
– Брось, папа! Ради Аллаха, оставь, папа!
Но Миран не обращал на него внимания. А мне в голову ударило чем-то, что не было головокружением, не было головной болью, не было сном, – но меня накрыло этим и унесло; и я принял решение не рыдать и не протестовать.
И опять был Хадиш, который теперь сорвался с места и хватал за руки отца, а Миран отбросил его, но он встал с земли, и снова кинулся к отцу, и обхватил его ноги, но я повернулся и пошел назад, и уже не видел их, хотя и слышал, как Хадиш опять отлетел и шлепнулся. А я так вытанцовывал, точно мне было очень хорошо и весело, и вот я пляшу «лезгинку», хотя и неумело, хотя и уныло, хотя и медленно, хотя и без приседаний и ритмичных подпрыгиваний, – а всё же и руки мои вместе с ногами участвовали в этой долгой пляске.
И опять Хадиш. Теперь слезы текли словно бы по всей поверхности его лица.
– Отпусти его, папа! Лучше меня бей вместо него! Он умрет, папа, умрет!
Тут заговорил и Миран, но не с Хадишем, а со мной:
– Говори что «я дерьма наелся вместе с отцом». Говори: «дерьма наелся», тогда отпущу!
Но я не говорил, и он опять меня хлестнул кнутом, теперь уже не потому, что я сошел с колючек, а потому, что он вроде бы начал терять самоконтроль, хладнокровие.
– Не хочешь говорить? А?! Тогда давай покрутимся еще!
И опять рыдания Хадиша и слезы на его грязном лице, и Миран опять кричит:
– Я тебя насмерть забью!.. Я тебя научу бегать! От твоих иголок ежи будут шарахаться!.. Я тебя со света сживу, как ты меня уничтожил, как вы меня уничтожили! Я все эти годы тобой мучаюсь… Я как в зеркало раскаленное в тебя каждый день смотрю, и мне жизни от этого нет – из-за тебя! И из-за себя! И из-за твоего чертова папаши! Который непонятно, с дела шел воровского или на дело… Говори: я был неправ! Говори: я был неправ, как и мой чертов папаша!
Ноя уже не слушал его, ибо он хотел мне это внушить любой ценой, – а я не слушал – я только – еще до того, как упал, – услышал крик Хадиша:
– Это не он, папа!.. Это я виноват!.. Булут уходил за водой! Это я! Я… я… я заснул. Я! Я…
И рука Мирана, кажется, ослабела – то ли из-за слов Хадиша, то ли из-за того, что я упал, то ли сам Миран вымотался…
…Думаю, целую флягу вылили мне на лицо и голову, прежде чем я очнулся и открыл глаза.
Хадиш обхватил мои плечи и пытался поднять меня с земли. Вода текла по моей спине, и от этого рубцы от кнута жгли меня страшной болью. Словно солью там было намазано.
Как сквозь воду, нечетко, я видел Мирана, который грузил на коня туши двух зарезанных овец, – их головы еще не были отрублены и свисали с туш, и кровь еще капала с них. Он связал овечьи ноги каким-то ремнем и взгромоздил туши на лошадь впереди седла.
Начал брызгать дождь, а грома или молнии уже не было.
– Ты в порядке, Будут?
Это Хадиш спросил. Ну и дурацкий вопрос! Что тут спрашивать? А на самом деле мне было хорошо, хотя никто бы в это не поверил! Страшно горели ступни и всё мое тело, которым я и двинуть не мог. Я даже слюну сглотнуть не мог или выплюнуть кровь, от которой мне было солоно во рту, а когда Хадиш начал вытаскивать колючки из моих ступней, мне пришлось сильно напрячься, чтобы не закричать от боли. К тому же сейчас, когда казалось, что дело закончилось или мое дело закончилось. И вместе с тем мне было хорошо! Очень хорошо и приятно! Именно в тот миг я понял, что в жизни есть нечто, называемое «наслаждением после пытки». Чувство блаженства; непонятно, откуда оно приходит и почему? Но оно было. Клянусь, что было. Хотя ты мне и не поверишь.
Вот эта пара глаз моих – чего она только не видала!
– Чего ты упрямился и себе же хуже делал?! Если бы произнес это, что, небеса бы рухнули? Что ты этим хотел доказать? О том, что… Хоть бы одно словцо вымолвил!
Я ему не отвечал. Хадиш опять начал вытаскивать шипы из моих ступней и втирать землю в ранки. Но он не мог вытащить осколки шипов или те колючки, которых не видно было. Я понял, что можно вытащить только то, что видно и что легко вытащить.
Миран закончил с тушами. Подошел к нам. Как-то немного опустив голову, словно не хотел лицом к лицу со мной оказаться, или я ему уже был безразличен, или… В общем, он на меня не смотрел. Скомандовал:
– Тащи его сюда!
Хадиш обхватил меня сзади и поставил на ноги, но я не мог ни шагать, ни стоять, поэтому он взял на себя весь мой вес. Миран тоже вынужден был подхватить меня. Они взяли меня за руки и за ноги и отнесли к лошади. В стремя я тоже не мог ступить. Тогда меня взвалили на седло, как, наверное, навалили трупы овец, но и верхом я сидеть не мог: у меня от боли горело то самое место, о котором говорят, что в него бывает «шило воткнуто». Они это заметили, и Миран сказал:
– Опирайся на баранов!
И я согнулся и лег на туши, от которых шел запах мокрой шерсти и с которых там, внизу, еще капала кровь и окрашивала красным подбрюшье коня.
И Миран сказал:
– Трогаемся!
Хадишу он приказал, не мешкая, гнать стадо домой. А сам пустил шагом коня, и тот повез в деревню наши две с половиной туши.
Что было, то и было…
17
Возвращаться было легко. Никто и не заподозрил бы, что люди, едущие от границы, это те самые беглецы, которые все стремились, наоборот, к границе. И легенда у них была прежняя: о том, что ребенок подхватил «мальтийскую лихорадку» – бруцеллез, – и что везут его к врачу в Тебриз, и что болезнь заразная, так что лучше к ним не приближаться. Их остановили жандармы в городе Суфиан, и Балаш уже начал рассказывать эту историю, и в то же время рука его потянулась к нагрудному карману, и он подумал, что, может быть, лучше не продолжать говорить, а просто показать деньги… Ибо люди везде говорят на разных языках, но глаза их смотрят одинаково. И никогда увиденное не сравнить с услышанным!
Но необходимость в деньгах отпала. Жандарм, видимо, так беспокоился о своем здоровье, которое, как говорят, важнее денег, что махнул им поскорее проезжать. И они поехали дальше. Они слышали в дороге, что сюда вошли войска, но самих войск не видели; всё было словно отдано «на откуп» боевикам в штатском.
И они въехали в Тебриз, который словно бы стал другим городом, каким-то незнакомым. По дороге Балаш еще тренировался говорить измененным голосом. Чтобы не узнали его голос, он приотворялся сильно простуженным и говорил хрипло, и с трудом, и как бы через нос. С этим новым голосом он и сам словно бы стал другим человеком: едва узнавал сам себя. С 23 азара в городе хозяйничали военные: на улицах попадались военные грузовики и джипы, и видны были окопы рядом с дорогой, с аккуратными брустверами из мешков с песком. И везде было много «патриотических» лозунгов: это же имя, «патриоты», присвоили себе теперь люди в штатском. Да, может быть, среди них, и правда, была какая-то часть патриотов. Первого из этих людей Балаш увидел в бакалейной лавке, куда зашел за продуктами, – а мужчина этот как раз выходил из нее на улицу. На правом рукаве его пальто была повязка, мужчина посмотрел в глаза Балашу, и тот тоже не мог отвести взгляд, и вот они, приостановившись, этак смотрели друг на друга, словно два гулящих кота, столкнувшиеся нос к носу на узкой стене, и каждый из них мешает пройти другому, значит, один из них либо должен сам отойти назад, либо будет сброшен сильным ударом, чтобы расчистить путь; а на этом пути не может быть попутчика или сочувствующего, который может быть лучше… Мужчина ничего не сказал и ничего не сделал, только уставился на Балаша, так же как жандармы буравили взглядом, когда останавливали путника на дороге, – и вышел из магазина на улицу. И, когда за ним закрылась дверь, бакалейщик проворчал:
– Можно подумать, все им задолжали!
– Кто это был? – спросил Балаш.
– А вы повязку не заметили? Патриот.
– Патриот?
– Ну да. Надевают повязки, чтобы военные их узнавали. А вы почему не в курсе? Не в пещере скрывались с первыми мусульманами?
Балаш слегка испугался. Наверняка его всклокоченные волосы и все те одежки, что он напялил одна на другую, и этот его рюкзак, и еще один сверток из одеял, и ребенок на руках… Всё это было подозрительно, теперь уже и для бакалейщика.
– Я, кроме болезни его, ничего не вижу и не слышу, – Балаш кивнул на ребенка. – День от ночи уже не отличаю, вожу его по разным городам.
Он купил продукты и поскорее вышел. Наверное, нужно было как-то связаться с отцом и матерью, но как? Нужно было узнать, как у них дела, и сообщить им, что случилось с ним, как он в последний момент не стал переходить границу и вернулся: вроде бы чтобы спасти кого-то, что, возможно, было просто отговоркой? Однако как связаться со стариками? К их дому вообще нельзя было подходить. Пойти к сестрам – тоже небезопасно. Потихоньку проскользнуть к Уршану и через него послать весточку родителям? Может, Уршан и так о них что-то знает?
В любом случае Балаш решил ждать до темноты, потом пойти к старику. Но до тех пор что делать? Слоняться по улицам – не опасно ли? А еще на месте ли Уршан? Не выгнали ли его оттуда? Не испугается ли Уршан? А что с матерью, с глазами ее? А отец – не скажет ли ему: «Почему?.. Разве?..»
Балаш чувствовал такую же растерянность, как и на границе. Но теперь ноги сами вели его куда-то, и он шел по городу, сжимая в объятиях Амир-Хусейна, и вдруг видит, что навстречу идут двое мужчин, один из них – с повязкой на рукаве, может, тот же, что был в магазине, сходил и привел своего товарища, а может, и не тот… Идут чуть быстрее обычного, но, может, это вовсе не «патриоты», может, и повязка ему почудилась? Но рассуждать некогда было: Балаш уже повернулся кругом, и пошел в обратную сторону, и ускорил шаг, чтобы поскорее свернуть в одну знакомую ему улицу, – там был уже хорошо известный ему район, ведь это, в конце концов, его родной город, там был один мало известный посторонним проход, в котором он мог бы скрыться… И вот еще один поворот, он оглядывается, чтобы убедиться, идут ли те двое за ним: да, оба мужчины его преследуют, он поскорее сворачивает за угол, ребенок просыпается, и Балаш говорит своим ногам – как в детстве, когда удирал после каких-то проказ: «Летите, ноги, как птицы!» И ноги летят – он бежит – и ноги спасают его, он ныряет в переулок, а там есть проход в другой – как бы под антресолями – издали незаметно, и вот он туда нырнул и был таков!.. И Балаш понял, что он стал настоящим беглецом, профессиональным, и что теперь у него и не будет другой жизни, кроме как скрываться. И бегству этому, кажется, не видно конца, оно может продолжаться аж до Судного дня; может, он своих родных теперь вообще никогда не увидит, никогда не прижмет к груди эту голову с запахом хны от волос – материнскую голову…
Нужно было срочно уехать из Тебриза. Он знал, откуда ходят автобусы на Тегеран, и помнил расписание. Доехать он решил только до Миане, но сел на тегеранский автобус: мол, ребенок болен, а врачи в Тебризе надежды не дают, поэтому везет его в Тегеран. Болезнь опасная, но не заразная, и нет причин пугаться или не сажать его в автобус.
На выезде из города двое патрульных поднялись в автобус и, спокойно проходя между сиденьями, что-то спрашивали некоторых пассажиров, но всё кончилось хорошо, и автобус взял курс на Шабали и Бостанабад. По этому же пути Балаш недавно проехал, только в обратном направлении, к Тебризу. И теперь опять на перевале он искал глазами окопы – ту самую недавнюю последнюю надежду… И не видел таковых; другого он уже и не ожидал. Видно было и слышно повсюду только вранье. И как же хорошо понял всё это тот человек, чей голос (а не вид) был знаком Балашу; наверняка он имел право и так хохотать, и так рыдать. Сумасшедший третьего типа, который, когда услышал, что те деятели кинулись к дверце зеленого сада и продали всех, – уже не мог больше держаться, и превратился в черную страшную птицу, и нырнул в воду, в ту самую реку, на берегу которой сидел другой, молодой, – с длинными растрепанными кудрями и с печальным спокойствием во взгляде – и пел, согревая себе сердце, быть может, последней в своей жизни песней:
Яблоко бросил я в мешок,
Желтым-желтым стало оно.
Стройная лань пленила меня…
И человек из Миане всё так же кричал ему вслед и словно собирался продолжать это до скончания века: «Куда ты пошел?! Тебя расстреляют! Вернись, идиот! Ишак, сын ишака, вернись!!» И приходил отец, и возникала перед глазами казнь девятнадцати партийных офицеров в тот морозный снежный день. И как же он постарел, и как же ты переживал за него! И вот мама дрожит и говорит: беги, сын, беги! И она радуется, увидев сына, и тревожится, и полковник Кази, до того, как быть убитым в Ноурузабаде, всё кипятится и кричит на него: «Да отстанешь ты, наконец? Ко всем чертям! Что ты вцепился в меня, как клещ?!»
…Дорога тем плоха, что в ней человек о многом думает – точно как если смотришь на горящий огонь – и мысли эти уж слишком далеко уносят тебя, но как посмотришь на своего двухлетнего сына, так видишь, что впереди его ждут только беды и беды, – и Балашу стало жаль мальчика, ведь он сам на полной скорости приближался к чему-то, от чего все бежали, и это «что-то» было не чем иным, как смертью. А, согласно поговорке, «конь смерти на ногу быстр». И Балаш подумал, что смерть легка в том случае, если человек знает, ради чего он умирает, то есть при условии, что смерть его приносит пользу, и еще при одном условии, уж совсем благоприятном, – если она не болезненна. Но он знал, что так не получится. Увы! А в противном случае как охотно бы он ее встретил! Она была бы как полет – могла бы быть таковой, спокойным полетом, только, конечно, не тем, в который отправился человек со знакомым голосом. Человек должен лететь вверх, а не вниз, пусть даже этот полет будет прыжком с крыши или прыжком в западню…
И еще Балаш подумал, что у него начинается то, что в народе называют «от тоски зачахнуть», а в книгах – «депрессией». Он подумал, что ему надо бы разобраться в себе самом, а еще подумал, что не надо ни о чем думать. Будь что будет.
Они подъезжали к Миане, но водитель не объявил, что он здесь остановится, тогда Балаш попросил остановить для него, иначе он не смог бы облегчиться.
– Я сойти должен, господин!
– Как это? Издеваешься? Ты сказал, до Тегерана!
– Нет! Я передумал. Ребенку плохо совсем. Боюсь, не довезу.
И Балаш сошел, а автобус уехал, и он стоял перед придорожной чайханой, в которой путешествующие закусывали, пили чай и могли сходить в туалет. Теперь следовало разыскать Элтефата, но где? Где находится городская тюрьма и что он скажет, когда придет туда? Может, сказать, я беглец и во время пересечения границы услышал, что здесь собираются казнить человека за то, чего он не совершал, и вот я явился к вам – званым или незваным – и хочу дать показания о том, что деньги унес не он, а Гулам Яхья? Может, сказать, что я решил покориться судьбе и не искать спасения под крылом у тех, кто замаран с ног до головы? Сказать им: кушайте мое мясо, оно не запретно, а кости мои бросьте куда-нибудь, но на родной земле, в родной стране, это ведь лучше, чем то, ведь я знаю, что я – из тех деревьев, которые нужно срубить – деваться некуда, – но пусть уж лучше я упаду на эту сторону, это в тысячу, нет в сто тысяч, нет в сотни сотен тысяч раз лучше, чем упасть на ту сторону… А может, мне сказать…
В это время проснулся Амир-Хусейн и своими ищущими глазками нашел лицо отца и сказал что-то неясное, может, «папа», а может, просто с улыбкой промычал что-то. И опять шапочка наползла ему на глаза и почти закрыла их. Балаш ее отодвинул назад, поправил свой рюкзак за плечами и сверток с одеялами, который он тоже тащил за спиной поверх рюкзака, и увидел, что машинально он почти уже пришел к банку. В городе было скорее спокойно, чем нет; вероятно, военные предпочитали проявлять себя в основном в Тебризе, который и был, по их мнению, змеиным гнездом и источником заразы.
Наискосок Балашу шел мужчина и тащил за собой пустую телегу. С трудом он ее тащил. Балаш решил под каким-нибудь предлогом с ним заговорить.
– Добрый вам день! Банк закрыт, гляжу. Вы о директоре его что-нибудь знаете?
– Об Элтефате говорите?
Балаш попытался улыбнуться.
– Да! Вы знаете его?
– Конечно! – ответил мужчина, почему-то со смехом. – Еще как знаю. Теперь его все знают!
– Да вы что?
Мужчина продолжал улыбаться и с напряжением тащил за собой телегу. Балаш поправил ребенку шапочку и прижал его к своей груди. Он шел теперь рядом с мужчиной.
– Так что? – тот повернулся к нему. – Хотите увидеть его?
Наверно, он удивился, подумал, что Балаш не знает, что Элтефат был арестован и находился в тюрьме.
– Нет, просто интересуюсь. Сын мой болен. А у меня в банке деньги лежали, я думал забрать их…
Мужчина с каким-то особенным значением посмотрел на Балаша и опять рассмеялся.
– Отмучился он! Теперь легко с ним увидеться!
Балаш с недоверием посмотрел на него.
– Серьезно?! А почему его нет на работе? И где с ним можно увидеться? У него дома?
Теперь улыбка мужчины превратилась в широкий оскал.
– Нет, прямо на центральном перекрестке города!
И он сильнее потянул свою телегу, и Балаш отстал от него. Чуть придурковатым показался ему собеседник, с этим его странным смехом и улыбочками. Словно мстительное что-то было… Балаш теперь стоял перед банком: здание было целым и невредимым. А почему тогда Элтефата можно увидеть на центральном перекрестке? Банк туда переехал, отделение новое открыли? Неясно.
Балаш хотел было догнать своего собеседника… Тот ушел еще не очень далеко, но его телега почему-то вдруг показалась Балашу гробом; гробом, в котором этот мужчина хоронил самого себя, да еще и вез собственный гроб неровно, толчками. То ускорится, то почти остановится, то опять ускорится… Балашу стало не по себе: он словно попал в город призраков. И вот задумчиво, сам не зная, о чем думает, он дошел почти до самого того перекрестка и увидел, что вокруг чего-то собрался народ и говорят о чем-то. И он направился к этой группе людей: может, от них узнает новости. Он все-таки решил не воспринимать буквально слова о том, что Элтефата можно увидеть на этом перекрестке, но то, что он увидел, показалось ему кошмаром… Кошмаром той лунной ночи, когда они спали возле могилы, и от лютого холода они практически прижимались к мертвецу – пусть даже святому мертвецу – прижимались к низкой стенке его гробницы, чтобы хоть так чуть-чуть согреться. Провели ночь в сельском мавзолее того святого, которым, быть может, клялись федаины, отступавшие из Зенджана, махали руками в ту сторону…
На фонарном столбе был повешен человек. Его открытые глаза смотрели почти как живые, и была в них грусть, была в них боль, было в них удивление и неверие, была в них растерянность, безнадежность, неизбежность, была в них покорность. Ветра не было, но тело покачивалось и чуть поворачивалось, так, словно покойник хотел увидеть всё вокруг, не пропустить ничего, происходящего на перекрестке.
Висел он невысоко, и если смотреть издали, то просто казалось, что стойка фонаря необычно толстая. А глаза были такие прозрачные, такие ледяные, что думалось: они могут так смотреть целую вечность и вовсе не потеряют своего блеска.
Мысли Балаша полностью спутались. Он невольно сгорбился. Сбросил с плеч рюкзак и узел из одеял, но держал в руках ребенка, пытаясь подавить рыдания. Однако плечи его тряслись, и он не мог их остановить. Ему показалось, что один из зевак присматривается к нему, враждебно как-то. Он понял из разговоров, что Элтефата повесили два дня назад и что, вероятно, он еще день провисит. В первые же часы после того, как повесили, он заледенел, как туша перед разделкой. На второй день его подняли чуть выше, потому что бродячие собаки прыгали и хватали его за ноги: это они оборвали брюки, вначале так не было. Жене и детям не позволяли сюда прийти, лишь на третий или четвертый день разрешат забрать труп, да и то похоронная церемония, поминки запрещены: именно так нужно, мол, поступать с растратчиками государственных средств…
А Балашу казалось, что он никогда в жизни не сможет больше выпрямиться, он не замечал, что говорит вслух и что забыл видоизменять свой голос…
– О Аллах, за что ты даже это посчитал лишним для меня?! За что ты отказался от меня?.. За что?.. Разве убудет от твоего величия?.. Разве заденет как-то твою гордость?.. Неужели я недостоин?.. Неужели я для него недостаточно заплатил?.. Мог приехать раньше и не приехал? Мог поспешить и не поспешил? Если нет, то почему? Ведь ты, Аллах Всемогущий, всё можешь, если захочешь, можешь гвоздь превратить в крюк для привязки лошадей, если ты захочешь…
Балаш словно бы заговорил теперь тем самым голосом, который он слышал здесь один раз, в Миане, в комнате, соседней с кабинетом командующего, один раз в голосе звучали и нотки речи того человека на границе, который сообщил ему об аресте Элтефата; один раз…
– Соловей партии!..
Балаш понял, что это сказал кто-то из двоих мужчин, стоящих сбоку от него. Кажется, один из них узнал Балаша по голосу. И Балаш встряхнулся. Поднял голову и огляделся. Все вокруг стояли так, будто ничего необычного не происходит. Собрались люди вокруг повешенного… Но мешкать нельзя было.
Балаш торопливо взвалил на себя рюкзак и узел из одеял, половчее обхватил ребенка и пошел прочь от перекрестка. Быстрым шагом он шел прочь из города.
Теперь, когда и Элтефат был мертв, ему оставалось только одно. Последнее звено, которое связывало его с жизнью. И это – искорка его души, его родная кровь, его надежда, отчаяние, его боль, свет его очей, его гордость! Его сын…
И было то, что было…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.