Текст книги "Жертвы заветного сада"
Автор книги: Махаммад-Реза Байрами
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц)
7
Человек всегда думает, что собственная мать будет рада увидеть его, особенно если он отсутствовал несколько дней. Тем более если его поездка сопряжена с опасностью. Ведь ясно было, что Балаш едет на войну, которая не шутит. Пуля входит без разрешения, не спрашивая, кто ты: солдат, федай, простой журналист или диктор радио… Но мать Балаша повела себя иначе. Когда она увидела Балаша или почувствовала, почуяла, что это он пришел, – словом, когда она открыла ему дверь, лицо ее вместо радости выразило скорбь. Она сузила свои практически ослепшие глаза и спросила: «Ты, Балаш?!» – причем спросила таким тоном, будто ожидала увидеть кого угодно, только не его. И он пришел в замешательство: что случилось, что это за встреча матери и сына?
– Да, мама! – ответил он.
И подумал: неужели ей пришло известие о том, что с ним случилось что-то страшное – в дороге или в Миане, Кафеланкухе, в Кызкалеси, – поэтому она не верит, что он пришел живой? Он хотел спросить это у нее, но не успел.
Мать быстро открыла дверь и, схватив его за руку, втащила во двор дома и зашептала:
– Что ты здесь делаешь, сын?
И опять Балаш не понял, почему она шепчет, и подумал, что неожиданно вернулся отец и что мать не хочет, чтобы между ними, как часто бывало, возник политический спор. И она бы оказалась меж двух огней. И ей ничего бы не оставалось, только плакать при этом, а ведь при ее глазах плакать… Но в доме было тихо, никого не видно, кроме матери, которая торопливо ввела сына внутрь.
– Никто не заметил, как ты вошел?
Балаш улыбнулся.
– Вижу, мама, как ты боишься его. Не беспокойся, матушка! Вороньё отцу не донесет. Ты думаешь, ты думаешь, отец не знает, что, когда его нет, я прихожу навестить тебя? Несомненно, знает. Только виду не подает.
Мать своими костлявыми дрожащими руками плотно закрыла дверь комнаты. Она чего-то боялась.
– Так ты не знаешь, что делается в городе? – спросила она. – Когда ты приехал?
– Только что, – ответил Балаш. – Был в своем доме, никто мне не открыл. Не знаю, куда делась Мадине.
– Уехала к кому-нибудь из родственников.
– Зачем? – Балаш удивился. – Обычно она так не поступала.
– Затем, что к ней уже приходили, – ответила мать. – Искали тебя!
Вот тут Балаш встревожился. Почему это за ним приходили к его жене? Жалобы есть на него или имеет какой-либо долг перед народом?
– Мама, скажи толком: что случилось? Ты так говоришь, что у меня плохое предчувствие.
– Теперь я вижу, что ты не в курсе, – сказала мать. – Ты знаешь, что в городе творится? Всё поменялось! Хватают партийных. Объявили, что убивать их – угодно Аллаху.
Балаш опешил.
– Это кто же хватает? Кто объявил?
– Откуда я знаю, сынок?
– А власти? Не пресекают такие действия?
– Какие власти? Они все убегают! Пишевари, говорят, в Джульфе перешел границу на советскую территорию, а Бирия сегодня избили толпы. Напали на его автомобиль, и ему с трудом удалось спастись и найти убежище в советской больнице.
У Балаша ноги подкосились. Что тут творилось за время его отсутствия? Что за истории мать рассказывает? Наверняка отец ее так настроил, он ведь с утра до вечера честит и ругает партию и считает членов партии грязными существами.
– Успокойся, матушка, – сказал Балаш. – Не может быть, чтобы положение было настолько плохим. Центральные власти даже до Миане не дошли, а что говорить о Тебризе!
– Не дошли, но ведь дойдут! – мать успокаиваться не собиралась. – Тут расстояние всего ничего, за два часа дойдут до Тебриза и всё захватят.
И она своими дрожащими руками, причем с такой силой, которой Балаш никогда не предполагал в ней, схватила его за руки.
– Сын, ты должен бежать! Куда только можешь, но ты должен скрыться! Иначе за тобой придут.
Балаш всё еще пытался улыбаться.
– Не беспокойся, мама, говорю же! Я ведь не ответственный работник, я просто диктор радио и журналист. Допустим даже, центральные войска войдут в Тебриз. Что дальше? Меня это не коснется. Я не занимал официальных должностей. Оружия у меня не было, федаем я не был, даже в митингах не участвовал.
И вот тут мама разрыдалась. Внезапно, неожиданно.
– Тебя убьют, клянусь Аллахом! Вчера-позавчера здесь такое творилось – ты не поверишь. Людей привязывали к лошадям и к машинами и таскали по улицам. Убили многих. Достаточно, чтобы пальцем показали: он федаин. И кричат: хватай его! И ему конец. Не разбирают, тигр ты или заяц. Хватают и убивают самым мучительным образом или избивают. А тебя ведь многие знают. Голос твой слышали.
Балаш задумался. Пока он еще не совсем этому верил.
– Да кто это? – спросил он. – Кто это всё делает?
– Откуда мне знать, сынок!
Балаш встревожился за отца. Не приведи Аллах, и отец пострадает в этой неразберихе. Но мать это отвергла:
– За него не бойся! Все знают, что он боролся с партийными.
Балаш решил, что, действительно, дело плохо. Не до той степени, конечно, как мать думает, но следовало в любом случае отсюда уйти и разыскать жену и сына. Когда он собрался уходить, мать достала из сундука сверточек.
– Вот это возьми!
– Что это, мама?
– Деньги!
– Денег мне хватит.
– Нет, возьми! Они тебе понадобятся. Один Аллах знает, что тебя ждет.
Он знал, что мать долгие годы по грошу копила сбережения. И теперь он заберет их все? Не хотелось. Но и она не сдавалась, и Балаш все-таки взял деньги, тогда мать кинулась в другую комнату и вернулась с Кораном. Подняла его над головой.
– Поручаю тебя этой священной книге. Да сохранит она тебя везде, инша Аллах!
Поцеловав Коран, Балаш, по традиции, прошел под ним, потом смотрел, не отрываясь, в морщинистое лицо матери, которая всё наставляла его, и столько тревоги было в ее лице и голосе!
– Ни к кому из родных не ходи! Особенно к сестрам. Везде тебя могут ждать. Везде!
Пора было расставаться. Мать дрожала. Балаш первый раз в жизни сжал ее в объятиях. Обнял ее хрупкое тело и вдохнул запах хны от ее волос, поцеловал ее. Он понял, как сильно он ее любит, и ужаснулся тому, что не будет больше случая проявить любовь, ведь это могло стать их последней встречей… Что и произошло.
Мать, намой взгляд, это словно бы воробушек, вечно шумит и суетится, обустраивая жилье на стене или на дереве, и не видишь ты его, а замечаешь отсутствие лишь тогда, когда он и вправду исчез, испарился, умер.
Балаш чувствовал, что больше он не увидит мать.
– Прости меня, мама! – сказал он. – Прости, если что было не так… Если можешь, конечно. Я знаю, что ты со мной намучалась… Может, мы больше не увидимся…
Мать всё так же дрожала и беззвучно плакала, и Балаш добавил:
– Только ты не плачь, ради Аллаха! Если это последняя встреча, то я не хочу запомнить твои слезы.
Неприятное чувство появилось: глупее этого ничего нельзя было представить.
Но, когда он вышел на улицу и потом на проспект, все чувства вытеснил страх. Украдкой Балаш всё время осматривался – но нет, никто не шел за ним. Никто на него не смотрел, и, казалось, дела не были столь уж плохи. Может, мама ошибается? Преувеличивает? Может, материнская любовь заставила ее сгустить краски? Он немного приободрился. Нужно все-таки выяснить, как обстоят дела. И Балаш направился на радио: это было ближе всего. Дошел без происшествий, разве что самолет пролетел над городом и сбросил листовки, но это он видел и в других городах. Беспокоиться не о чем!
Вот и вход в радиокомитет. Охранник сидит на своем месте. С обычным бодрым видом. Единственная разница в том, что он ответил на приветствие Балаша с каким-то удивлением и после – задумался. Ну что ж, у нас свободная республика, в ней разрешена Демократическая партия Азербайджана, и уж, во всяком случае, разрешено людям задумываться о том, о чем они сами хотят. И никто им этого не может запретить – разве что удивиться их удивлению…
Во дворе радиокомитета тоже всё по-прежнему… И он вошел в само здание. Но за ним еще не закрылась дверь, как со двора его окликнули:
– Ада, сафи, бурда на пух иирсан?[21]21
Эй, идиот, чего ты здесь околачиваешься? (азерб.)
[Закрыть]
Окрик показался Балашу хоть и грубым, но не угрожающим. Обернувшись, он узнал коллегу. Должность его называлась «работник секретариата», а имени Балаш никогда не мог запомнить. Балаш хотел к нему подойти, но тот словно бы испугался его. И Балаш был вынужден стоять на одном месте. Он понял, что, действительно, что-то произошло, что-то изменилось. Спросил с тревогой:
– Что случилось? Радио закрыто?
– Нет!.. – ответил собеседник.
– Почему же вы так со мной разговариваете?
– Потому что все скрылись. Чашм-Азар ушел в подполье.
– Серьезно?
Собеседник его кивнул, и Балаш понял, что дальше сомневаться в чем-либо уже нельзя. Всё было именно так плохо, как говорила мать. Что же ему теперь делать? Он стоял, словно придавленный неподъемной тяжестью. Коллега сказал:
– Думаю, вам нужно как можно скорее уходить отсюда и не оглядываться!
И Балаш пошел прочь. Но все-таки спросил:
– А как газета? Что в редакции «Азербайджана»?
– Не знаю! – тот холодно ответил, как отрезал, и уже больше на Балаша не смотрел.
Голова кружилась. Всё развалилось, рассыпалось с невероятной скоростью. Куда бы он ни явился, всюду он видел, что еще до него туда пришел распад. От Миане до Кафеланкуха, от Кызылузена до отрогов Бозгуша. Везде и всюду царствовала разруха. Кроме разрухи, ничего нигде не было. Словно под палящим солнцем таяли глыбы льда – со скоростью, хорошо заметной для глаза. «Что происходит?» – один вопрос стучал в висках.
Газета была его последней надеждой. Управляющего газетой, Шамса, он вовсе не ожидал увидеть. Шамса и в обычное время застать в газете было невозможно, постоянно он был где-то или в разъездах, или на совещаниях. Если кого-то можно было надеяться увидеть, то, наверное, главного редактора. И всё время не оставляла мысль о том, где же его жена и ребенок. Сколько еще нужно выждать и может ли он еще раз зайти домой или это слишком опасно? Может быть, ему как раз очень повезло в том, что его не было в эти дни в Тебризе? Обо всем этом он раздумывал по дороге в газету..
В редакции царило запустение. В его рабочей комнате, как и в кабинете Дузгуна, всё было разгромлено. Мебели не было вообще: ни стульев, ни столов. Такое впечатление, что всё мало-мальски ценное из редакции вынесли. Повсюду на полу валялись номера газеты. Он подобрал последний, с фотографией Бирии, на которой был след чьей-то подошвы. Под фотографией была напечатана речь Бирии, само же фото изображало бывшего вождя перед зданием ЦК партии, на улице Саттар-хана.
Балаш заглянул в другие кабинеты: мебели не было нигде. Застекленный портрет Ленина был со стены сброшен на пол, и стекло разбито на осколки. Всюду отпечатки следов… Что тут происходило? Редакцию разграбили, а что Дузгун и другие – их схватили? И что ему теперь делать?
Он привалился к стене и медленно сполз по ней спиной, сел на пол. Ничего нет хуже неизвестности, ничего! Человек понимает это тогда лишь, когда оказывается в положении крайнего бессилия, отрезанности ото всего и ото всех; в таком состоянии – точно как утопающий хватается за соломинку – человек будет правдами и неправдами добывать хоть какое-то известие о своих близких или им попытается передать весточку о себе. Иногда это получается, иногда нет. Балаш чувствовал, что у него может не получиться. Что случилось с женой и сыном? Он не знал. Где они вообще, знают ли они, что он вернулся? А что с его коллегами? Что значит «Чашм-Азар ушел в подполье» – куда именно? Где главный редактор и его учитель – Дузгун? Как узнать что-нибудь о них? К тому же в тех условиях, когда сама жизнь Балаша, похоже, под угрозой, он не может разгуливать по улицам. Так что же делать?
– А я знал, что ты придешь!
Балаш вздрогнул. Обернулся на звук голоса неслышно подошедшего человека. Это был Уршан, старик-наборщик. Как же обрадовался ему Балаш! Тот словно весь мир ему подарил. И вмиг словно забылись все беды, и Балаш бросился навстречу старику.
– Что тут было, Уршан?
– Сам видишь! Всё утащили или разломали.
– Да кто это сделал?
– Не знаю я, кто они. Говорили, что они «народ», но я не думаю, что все они были народом.
– А где учитель Дузгун?
– Бежал.
– Куда?
– В Джульфу. Сейчас, наверное, уже на советской земле.
– Не может быть?!
Чем больше Балаш узнавал, тем лучше понимал, что ничего не понимает. Положение намного хуже того, что можно себе представить.
– Подумать только, – пробормотал он.
Он задумался, что ему следует делать? На помощь или совет Дузгуна он как раз и надеялся, а теперь? Он посмотрел на старика, и тот словно вспомнил что-то. Вытащил из кармана сложенную бумажку.
– Вот, это тебе.
– Что это?
– Учитель Дузгун оставил. Сказал, отдать тебе. Он знал, что ты придешь.
Балаш торопливо разворачивал и читал записку. У него сердце екнуло. Что ему пишет учитель? Там был один только адрес, адрес дома. И всё!
– Что это, Уршан?
– Туда спрятали твоих жену и сына. Учитель Дузгун распорядился.
– Ага! – Балаш невольно подскочил от радости.
– Но туда вам сейчас нельзя, – продолжал Уршан, – нужно подождать, пока всё затихнет.
Балаш вздохнул. Когда твоему ребенку два года, это радость такая, с которой ничто не сравнится. Достаточно час поиграть с ним, и все беды и горести мира забудутся, как не бывало. А сейчас как раз был момент, когда Балашу очень помогло бы общение с сыном. Увидеть его было невозможно, и это было очень больно. Невыносимо! Но делать нечего: приходилось ждать. Не мог же он их поставить под угрозу.
– Из газеты все ушли? – спросил он Уршана.
– Все! Кто по домам, а кто и подальше. Господин Шаме, я слышал, направился к границе. Давно его не видно. Я не видел.
– Аты почему остался?
– А до меня, старика, никому дела нет. Кому я мешаю? Да и идти мне некуда.
– Ты не боишься?
– Нет. Они редакцию разгромили, и дело с концом. Всё вынесли – больше нечего тащить отсюда. И не думаю я, что скоро они вернутся сюда. А я в своей каморке внизу живу и жду, пока объявится хозяин здания и либо выгонит меня, либо оставит. И ты, если пойти некуда, живи тут, наверху! Если кто-то придет за тобой, успеешь в окно выпрыгнуть и бежать. А я посторонних-то не пускаю, я пошумлю тебе снизу, чтобы тебя врасплох не застали. Ты не смотри, что я старый! У меня еще глаз острый, да и всё остальное в порядке, я и тебя видел, когда ты заходил. Но не хотел сразу у входа останавливать.
Балаш согласился остаться здесь. Уршан как бы извинялся за учиненный разгром.
– Правда, стекол не осталось совсем, все повыбили. Здесь тебе будет неуютно. Но что делать? Боюсь, если у меня внизу будешь, тебя арестуют.
Балаш ответил, что здесь ему будет прекрасно. Да так оно и было! Некуда ему было больше податься, а холод как-нибудь вытерпит.
Они договорились, что Уршан будет приносить ему еду Денег Балаш даст, и тот будет покупать или готовить. Он стал настоящим спасителем Балаша, причем именно тогда, когда казалось, что и выхода нет. Если бы не Уршан, Балаш таскался бы по улицам до тех пор, пока не обессилел бы, и тогда его бы схватили.
Ему, конечно, было неловко перед стариком: он вообще никогда не думал, что Уршан такой порядочный! Несколько раз прочтя адрес, он заучил его наизусть и отдал бумажку Уршану.
– Можешь мне услугу оказать?
– Если мне по силам будет…
Балаш вручил ему материнский сверточек с деньгами.
– Можешь отнести это моей жене и сыну? Это и им на расходы, и хочу, чтобы знали, что я вернулся.
– Отнесу, – сказал Уршан, взяв деньги. – Будь спокоен! Если еще что надо – скажи.
– Еще одна просьба будет на завтра. Буду благодарен, если бы ты смог пойти к моим родителям и сказать им, что и я, и моя семья в безопасности. Только не говори, где мы. Ни про меня, ни про мою семью.
– Всё сделаю, не беспокойся… – ответил Уршан.
Балаш от всей души обнял старика и расцеловал.
8
Его не убили ни люди в штатском, ни военные. Его убило то самое, что должно было его защитить: ружье. Ружье – защита его души; душа – то самое, что осталось там, у ручья, а может быть, то, что там исчезло, или то, что там вышло вон, или то, что там было профукано, а может быть, то, что там было казнено во устрашение другим, или то, что в этом месте животные разорвали на куски и кусочки, и каждый кусочек утащили куда-то – к ручью, в свою нору, в свой тупик… Так что запросто и не найдешь; так что, когда прибыл долговязый сержант, чтобы запротоколировать факт исчезновения, или происшествия, или убийства, или, в конце концов, несчастного случая, трагедии, – запротоколировать, не сходя с лошади, – то он сказал: ничего же от него не осталось! Он словно обижен был тем, что беглеца убил не он, а другие, еще до него. А кто разрешил? Ошибку совершили!
Этот ручей был тот самый ручей, на который набрел заблудившийся Балаш, и спешился с лошади, и положил ружье на землю, а спящего ребенка уложил чуть в стороне, и хотел набрать воды и вскипятить чаю, и немного посмотреть на своего дорогого, поцеловать свое сокровище и вдохнуть его запах, ведь он же любил его, как мы любим двухлетних детей, когда они просто лепечут и говорят «па» или «ба», и думаешь: наверное, он хотел сказать «папа», и так приятно, и так ты любишь его… А убийца его был охотник, хотя он и не был охотником на людей, и я не думаю, что из-за убийства одного человека уже можно давать такую кличку или помещать в такую категорию… Он был охотником на животных, и наверняка он просто один раз поддался искушению и сказал сам себе или подумал: а какая разница? Дичь есть дичь, и нужно стрелять. Тем более такая дичь, у которой есть ружье для охоты, а он его по-дурацки отложил в сторону, не зная, что на холме, чуть повыше, притаился другой человек и наблюдает за ним, и хотя вначале не имел такого умысла, но потом этот – злой – умысел у него возник, а поскольку он был человек крайне глупый, то и рассудил просто: раз беглец, надо убить, а о ребенке не подумал. Ребенок, который брошен там, чуть подальше, и окажется в конце концов как бельмо в глазу. Волею судеб. Но вначале-то он на ружье только позарился. И вот, тихонько-тихонько. Крадучись, на цыпочках… Шажок за шажком. Бесшумно! Он ведь сам был охотник. Он знал, как пользоваться ружьем, как хорошо его иметь под рукой на всякий случай и для уверенности. А тот, второй, не знал, не видел. Потому, когда вернулся и увидел ружье в руках другого человека, то пошел прямо на него, чтобы выхватить ружье, отобрать, вернуть себе. И не обратил никакого внимания, что тот ему кричит – угрожает: не подходи, буду стрелять. Потому что думал: не выстрелит, не убьет его, не сможет, не сработает что-то. Не успеет, не решится, наконец… А тот выстрелил. Нажал на курок и выстрелил. Может, кровь вскипела в нем, мгновенное решение, а может, бездумно это сделал. Чтобы потом присесть и задуматься: а что же делать теперь, что можно сделать с ними со всеми? Спрятать ружье, коня отпустить? – не нужны они ему стали – лучше ему остаться тем же бродягой, каким он был; он был таковым и может таковым остаться, только в этот уж раз не возле реки Кызылузен и города Миане, а возле реки Балыклы и города Ардебиль. Плохое сделал и в плохом месте…
Но давайте закончим эту главку, иначе, боюсь, я совсем вас запутаю, читатель…
Что было, то и было.
9
Человеку всегда кажется, что он многое знает; позже понимает, что ошибся.
Я знал, что после отъезда Амира мне будет грустно, но не думал, что до такой степени буду ощущать пустоту. Я был ошарашен, прямо скажем. Куда бы я ни посмотрел, везде видел его отсутствие. Посмотрю на вершину холма и вспоминаю, как однажды дождливым летом – после долгой грозы, когда молния ударила в этот холм, – мы с ним бегали наперегонки: кто скорее взберется на эту вершину и найдет там грибы? Эти грибы вылезают вскоре после удара молнии в траву, и они такие вкусные, что, когда съешь, месяцами потом помнишь, смакуя, их вкус. Я шел по берегу реки и вспоминал, как вместе с Амиром мы скатывали большие камни, чтобы запрудить реку и поднять уровень воды, и можно было бы потом нырять со скалы без страха удариться о дно. Я возвращался вечером в деревню и вспоминал, как мы вместе порой гнали наши стада и шутки ради смешивали их, давали им вольно бежать, а сами останавливали наших ослов, пока стада не уйдут далеко, и тогда изнервничавшихся ослов мы пускали вдогонку, и они неслись галопом быстрее любого коня, и наши крики разрывали тишину степи, и пыль вздымалась за нами столбами, а потом медленно и спокойно оседала.
Крестьянин знает: глупее осла животного нет. Поэтому вечером, когда садишься на него верхом и направляешься из степи в деревню, остановить его не может никто и ничто. Но вот, допустим, уронил ты палку: выскользнула у тебя из-под мышки и осталась позади, и нужно немного вернуться за ней. Но осел – он что думает? Попробуй догадайся! Хоть убей ты его, а он эти десять – двадцать метров не пройдет назад, за твоей палкой. Никогда и ни за что! Он думает, ты снова хочешь вернуть его в степь и снова заставишь его работать, в общем, он ни шагу не ступит. И как ты его ни колоти кулаком, коленками – бесполезно. Как сырое яйцо невозможно раскрутить, так и он не повернется. Так что будь добр, с теплого и насиженного седла прыгай на землю, беги сам за палкой и ею же потом задай ему наказание!
Конечно, не то чтобы все наши воспоминания были общие с Амиром: все-таки в течение дня мы встречались редко, случайно или, если повезет, попутчиками бывали куда-то. Больше времени мы вместе проводили не в степи, а в деревне. Например, нашим любимым развлечением было прыгать с крыш или висеть на концах торчащих из-под плоских крыш бревен – висеть и крутиться на руках. Как это здорово, особенно когда ты вверх ногами и перед лицом твоим небо, а позади головы – земля в двух метрах, и ты как будто начал полет, ты паришь меж землей и небом.
В детстве у человека словно бы нет веса. Поэтому и удаются детям прыжки с крыш: ничего они себе не ломают, и страх улетучивается, и хочется еще раз это испытать. Взрослея, человек становится как сухой навоз: ломким и хрупким. Да, именно так, как я говорю, так всё и было. Мы с кошачьей ловкостью вцеплялись в стены, и взбирались на крыши, и стояли на них. Угасала заря, подступала ночь, и в деревне один за другим загорались огни, и жалкая наша деревня в этот час была очень красива. Даже не знаю, что в этом деле, в прыжках этих, которые так притягивали нас, особенно, кажется, меня. Может быть, то, что здесь чувствовалось: падать не всегда плохо, иногда это доставляет даже и наслаждение. Это не то же, что упасть с лошади или, допустим, упасть так, как человек, в которого попала пуля – например, прямо в грудь, и брызнула кровь, или он почувствовал ожог, и, продолжая гореть, он как-то во весь рост падает на бок и по-пластунски ползет к… Нет, тут другое. Прыгая с крыши, ты падаешь и летишь вниз, но в то же время как бы и вверх; ты словно взлетаешь. В этом полете ты чувствуешь ветерок на теле: это ласкает и вдохновляет, и тому подобное.
Иногда, конечно, хозяин дома слышал наши шаги на крыше и, хотя и не видел нас, кричал:
– Ах, кобелиный сын, куда забрался, что ты там делаешь?
Я, естественным образом, смотрел тогда на Аршама, ведь только у него из нас двоих был отец, и, следовательно, только он мог решить, кого касается это оскорбление.
Другие хозяева бывали хитрее и подлее: подкравшись, могли схватить нас или кинуть палкой, камнем… Попробуй увернись! Но ничто не могло отвадить нас от этого удовольствия: залезать на всё более и более высокие крыши. Мы пробирались на них, как воры; загодя, днем, разведывали подходы и изучали сами крыши, готовясь к вечерним подвигам. Это была тайна, которая нас сблизила с Аршамом, особенно после того, как я, приземляясь, вывихнул ногу, и потом мы договорились вместе соврать Мирану, что это случилось в степи, иначе мне бы несдобровать…
Да! Амир уехал, и я больше не прыгал с крыши на крышу, и не сравнивал разные виды падения, и не пускал осла вскачь. Правда, я по-прежнему купался: это меня очень успокаивало, особенно когда вода была выше головы. Да, я говорю серьезно. Когда вода выше головы, то есть когда голова твоя под водой, всё вдруг для тебя изменяется. Ты видишь иной мир. Ты словно бы слышишь перекат камней по дну реки и голоса лягушек, которые плывут над тобой или под тобой, и ты слышишь стрекотание стрекоз: хотя они и над водой, но звук до тебя всё равно доходит.
…Минуло меньше месяца, и Аршам сдержал свое слово: прислал письмо. Он постарался сочинить подлиннее, может быть для того, чтобы меня утешить. А может, такой цели у него не было, лишь мне показалось. В общем, он всё-всё в письме описал: от достопримечательностей города до дома, где они живут; и старушку хозяйку этого дома.
Потом повторил слова, сказанные при нашем прощании: если сможешь приехать, тебе здесь будет интересно. С Гадером вы подружитесь. Я знаю, что решение зависит не от тебя, но почему-то уверен, что ты сюда доберешься. Лишь увидев это людское море, понимаешь, как велик наш мир и сколько в нем того, о чем мы даже не подозреваем.
Это письмо, вместо того чтобы меня успокоить, наоборот, растревожило. С чем я связан здесь, в деревне? Единственная моя сердечная привязанность – а может быть, следует сказать: любопытство – относится к тому, чье присутствие я чувствую именно в этом месте. Я не имею в виду воспоминания, ибо о нем у меня нет воспоминаний. Он ушел из этого мира, но от него осталось нечто, что не только не уходит, но с каждым днем делается всё яснее и яснее. Это – его голос. Да, его голос! Единственное, что осталось от него. Я теперь постоянно слышу его, но я сначала не понимал, что это такое… Что это слышится мне в степи, причем только мне: другие его не слышат?.. В самый первый раз я подумал, что кто-то надо мной шутит или пугает меня. Я решил, что кто-то прячется там, за камнями. Голос был низкий и спокойный. Очень спокойный, но в нем были какие-то чувства… То, что было в нем, нельзя было назвать стоном, нельзя было назвать выражением неверия, неизбежности, печали… Тогда что? Боль, удивление от внезапности? В тот день был туман, и со мной был также Хадиш. Как только я услышал голос, я сразу взглянул на него. Но казалось, он ничего не замечает.
– Ты слышал?!
– Что?
– Голос! Голос ты слышишь?
– Голос?! Какой еще голос?
– Как будто кто-то стонет.
Хадиш так на меня посмотрел, что я понял: никогда больше не нужно ему говорить о таких вещах. Но опять послышался голос. Вроде бы он доносился с вершины холма. Нужно пойти посмотреть!
– Я скоро вернусь, – сказал я.
Хадиш смотрел на меня вопросительно, и я дал ему понять, что иду по нужде. И поскорее пошел. Туман был такой густой, что в двадцати шагах ничего не видно. Не знаю почему, но я не боялся этого голоса, и мне даже казалось, что он зовет меня.
Я полез на этот крутой холм. Холодный туман был того типа, что льнет к земле и всё делает мокрым. А я, поскольку спешил, еще и взмок от пота. Иногда нога скользила по сырой траве с громким скрипом, иногда я оглядывался назад – стада и Хадиша не видно было. То я пытался бежать, то шел медленнее, то скользил по высокой траве. Наконец я на вершине. Здесь гулял ветер и скручивал и раскручивал клубы тумана, которые то приобретали какие-то очертания, то теряли их. Я тяжело дышал, сжигаемый возбуждением, а еще больше – любопытством. Оглядывался кругом, ожидая поскорее увидеть то, что хотел. Но никого не видел. Хотя голос всё еще слышался, в шуме ветра. Неужели, – сказал я себе, – это и был всего лишь ветер и я принимаю его за голос? Ведь никого же нет здесь!
Но все-таки это не был звук ветра, и это не было игрой моего воображения. Стоя на холме, я опять, несомненно, слышал голос. Такой же спокойный, такой же размеренный, такой же неясный, а может быть, нужно сказать – таинственный. Невозможно было разобрать слова, которые он произносил, но нельзя было и не слышать их.
И я понял, что ошибался. Голос шел не с вершины и не из-за холма, он шел со стороны Атгули: того самого ручья или пруда, где… И, когда я вспомнил об этом ручье и о том, что, говорят, однажды там упал смертельно раненный человек, который был моим отцом, а неподалеку, в траве, заплакал ребенок – и это был я, – а рядом был еще один человек, раскинувший сеть на перепелов, и это был Мир-Али, или Миран, – когда я вспомнил всё это, мною овладело странное чувство. Ручей Атгули всегда меня притягивал, в то же время и отталкивал, до дрожи пугал… Не знаю, как это выразить точно, но для меня это был не обычный ручей и не обычное озерцо. И сейчас оттуда несся этот голос. Но до Атгули было далеко! Нужно было переваливать через холмы. В такой туман и в таком состоянии я не мог туда идти. К тому же крик Хадиша послышался снизу:
– Эге-ей! Ты где-е? Где застрял?
Я еще немного постоял на вершине. Прислушался, потом усталый, мокрый и потный, как человек, потерпевший поражение, я вернулся вниз, сил переставлять ноги почти уже не было, я был как после тяжелой работы, и хотелось мне, невзирая на холод, прямо здесь же, возле поля люцерны, лечь на сырую землю. Хадиш воскликнул:
– Онемел, что ли? Чего не откликаешься?
Потом он всмотрелся в мое бледное лицо и оскалился:
– Вроде как не получилось у тебя? Так тужился, что аж побледнел. Но ты смотри, не переусердствуй! А то кишку надорвешь – как лечиться будешь?
Ничего я ему не ответил. С тех пор, как уехал Амир, я едва выносил Хадиша.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.