Текст книги "Дом, в котором…"
Автор книги: Мариам Петросян
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 48 (всего у книги 57 страниц)
Курильщик наконец переворачивается и являет нам сумрачный лик. Вернее, не нам, а Сфинксу. Смотрит на него с каким-то извращенным ожиданием, потом говорит:
– Если сможешь меня заставить. Как когда-то их. Чтобы потом даже Табаки говорил, что этого не было.
Потрясающе наглое заявление. У меня начинает чесаться нос, а в местах, отвечающих за мои действия и разговоры, выстукиваются новые вопилки: «Мародеров к стенке!» и «Пленных не брать!» Кое-как удается справиться с ними.
Сфинкс глядит на Курильщика с таким видом, что непонятно, то ли он сейчас убьет, то ли рассмеется. Просто смотрит. Он – на Курильщика, Курильщик – на него. Тишина капает тяжеленными каплями.
– Бог ты мой, – говорит Лорд уважительно. – Страсти какие.
Из меня выскакивает неуместное и подленькое хихиканье.
Сфинкс выключает фары, потом опять включает, переведя на нас. Ну, моргнул человек, обычное дело. Глаза веселые, даже хитрые. Так что, скорее всего, он засмеялся бы. Хотя в такой душный и жаркий день ни в чем нельзя быть уверенным.
Опять появляется Македонский. Садится на свою кровать.
– Эх ты, полярник, – говорю я ему. – Из-за тебя назревал конфликт. Жуть как не любим мы чего-то недопонимать. Так что, если это такая форма протеста, ты так и скажи. А то Курильщик тут уже высказывается вместо тебя, и, между прочим, выяснилось, что у него аллергия на пыль.
Македонский выглядит очень честным. Его словам веришь еще до того, как он их произносит. Поэтому хорошо, что говорит он мало, ведь от по-настоящему честных слов как-то устаешь.
– Я ненавижу белый, – говорит он.
И я устаю сразу и очень сильно. От большого умственного напряжения.
Македонский смотрит с таким видом, словно мы обязаны были все понять, но, видно, на наших лицах понимание отсутствует, потому что добавляет:
– Я видел себя во сне драконом. Я летал над городом и опалял его улицы огнем своего дыхания. Тот город был пуст из-за меня. И я… испугался.
Дергаю себя за серьгу. Больно, зато отрезвляет. И когда пьяный, и когда что-то мерещится. Например, красные крылатые ящеры, летающие между обугленными многоэтажками. Похожие на костры. Македонский не сказал ничего о красном цвете, но я знаю и так. И еще я знаю, что, когда твой подлинный цвет рвет тебя изнутри, можно завернуться в десять слоев белого или черного, ничего не поможет. Все равно что пытаться заткнуть водопад носовым платком.
– Белая майка тебя не спасет, Македонский, – озвучивает мои мысли Сфинкс.
Македонский глядит не мигая. Кажется, еще немного, и на его лице проступят все кости, можно будет пересчитать их и удавиться с горя. Они уже и сейчас видны. Кости, сероватая кожа и болотные лужицы глаз с точками головастиков.
– А вдруг спасет, – говорит он неуверенно. – Кто может знать?
Сфинкс не спорит, я – тем более. Лорд нырнул за журнал, Курильщик демонстративно зевает.
– Пора, пора тебе, Сфинкс, грохнуть для нас стекло. Видишь сам, что делается. Время улетать. Вон, человек уже встал на крыло, – киваю на Македонского, – об остальных я не говорю.
– Ну так грохни его сам, – предлагает Сфинкс. – Мне уже не десять, я разучился.
Почему-то от его слов я окончательно скисаю. Словно всю дорогу только на что-то такое и рассчитывал. Хотя, когда начал говорить, это была всего лишь давняя, полузабытая шутка.
– А вот когда я однажды увидел страшный сон и рассказал его, Сфинкс пообещал укусить меня, если я не заткнусь, – как бы невзначай вспоминает Курильщик, справившись с зевотой. – Я это очень хорошо помню.
– Я тоже, – кивает Сфинкс. – Во всяком случае, помню, что обещал это не тебе, а Лорду. Твоя память избирательна, Курильщик. Коверкает события не в лучшую сторону.
– А если бы я увидел себя летающим гиппопотамом?
– Это означало бы, что ты съел на ужин какую-то дрянь.
– Почему же у Македонского это означает, что он должен нацепить на себя что-то белое?
– Не знаю, – Сфинкс слезает с тумбочки и садится на пол, прислонив к краю нашей кровати лысину. – Если ты заметил, я не счел это необходимым.
Курильщик смеется.
– Прекрасное объяснение. Исчерпывающее. Точное. Теперь-то я, конечно, все понял.
Смех у него не то чтобы нормальный, но и не совсем уж сумасшедший. Поровну того и другого. До Лорда в его лучший период ему еще смеяться и смеяться, но все равно это удручает. Срочно надо выбраться на свежий воздух, пока он еще где-то есть. Потому что потом его может и не быть.
Я надеваю очки, затеняя мир, и прошу Македонского помочь мне подвесить рюкзак к Мустангу.
Подъезжая к Перекрестку, вспоминаю:
«Amadan-na Breena, он каждые два дня меняет облик. То он идет, глянешь со стороны, ни дать ни взять молоденький парнишка, а то обернется тварью какой ужасной, и вот тогда-то берегись. Мне тут сказали не так давно, что, мол, кто-то его подстрелил, но я-то думаю – кто ж его такого застрелит?»[2]2
Б. У. Йейтс. Королева и дурак. (Из сборника «Кельтские сумерки»). Пер. В. Михайлина.
[Закрыть]
Бормоча про себя этот канонический бред, я пересекаю Перекресток и у дальней его стены останавливаюсь. Между столиком с неработающим телевизором и стеной здесь стоит длинное зеркало, про которое многие думают, что оно стоит изнанкой наружу, до того оно пыльное. На нем иногда гадают девушки. Вытирают пальцем маленькие участки и смотрят, что в них отражается. На маленьком кусочке зеркала даже фрагмент собственного лица выглядит многозначительно.
В этом зеркале я протираю себе окошко. Я очень-очень давно не видел себя. Казалось бы, когда плохое настроение, не стоит проводить такие эксперименты. Но я вдруг подумал, что дни летят слишком быстро, вполне может случиться так, что я уже и не успею посмотреть на себя именно в гадальном зеркале.
Я протираю кружок чуть выше глаз, оттуда спускаюсь к носу, и в конце мой двойник выглядывает из аккуратного окошка, похожего на дырку в стене. Ничуть не повзрослевший. Та же рожа четырнадцатилетнего, с которой меня, надо полагать, похоронят. Я вымазываю себе ниши для ушей и освобождаю их из-под волос, чтобы они лучше отразились. Двойник превращается в Микки-Мауса. В зловещего Микки-Мауса. Я вдруг с ужасом понимаю, что постарел. В зеркале я тот же, что и пять лет назад, но вот внутри чего-то не хватает. И это заметно. Куда-то подевалась привычная наглость. И ведь, если вдуматься, я бог знает сколько времени не затевал ничего интересного. Не устраивал людям холеру. Давным-давно уже никто меня не бил.
– Эге, – говорю я двойнику, – ты что, взрослеешь? Не вздумай, а то я с тобой больше не дружу.
У отраженного Табаки глаза круглеют. Испугался. Или издевается.
– Друбби, хамара, скуй! – шепчу я. – Сттрокат премчадрр. Что написано на их рожах? Там написано: «Выпуск близко! Грядет вселенский швах! Готовьте гробы!» А у тебя? У тебя то же самое. Ты вообще кто, на самом-то деле?
Он моргает. В смысле что – а кто я?
– Ты – Ужас, Подкрадывающийся в Ночи! Ты – Хищник, жующий потрох врага! Ты – Стрелок по Мишени! Ты – Чума и Погибель!..
На двойника все это не очень действует. То есть он послушно перекашивается и принимает еще более зловещий вид, но все равно видно, какой он на самом деле маленький и трухлявый.
– Жаль, что у меня нет при себе гири, да, очень жаль, и нечего мне тут таращиться!
Я вытаскиваю из-за уха фломастер и рисую на зеркале зубастую улыбку. Щетинистую, как расческа. И быстро откатываюсь назад, чтобы не увидеть, как двойник выпрыгнет из нее. Он и не успевает.
Я еду, думая о том, сколько же я всего не успел в жизни.
Я не научился играть на флейте и показывать карточные фокусы. И делать перечный коктейль. Я ни разу не был на крыше, не посидел там ни на какой трубе и ничего в эту трубу не бросил громыхающего. Я не влезал на дворовый дуб. Я не нашел ласточкино гнездо и не съел его. И не запустил самого большого и пугающего воздушного змея ранним утром перед Фазаньими окнами. Я даже до сих пор не прочел послание из давних времен, сложив все ничьи предметы, сколько их было в Доме.
Отягощенный такими мыслями, вкатываюсь в Кофейник, надев предварительно очки.
Пара Крыс, тройка Псов и в дальнем углу – Русалка с Рыжей. У них на столе три чашки, значит, кого-то ждут, а этого кого-то нет, так что вполне можно представить, что ждали они меня. Я рулю к ним, говорю: «Спасибо-спасибо», – и забираю чашку.
Кофе с молоком. Значит, ожидался Лорд, а не Сфинкс. Сдвигаю очки на лоб и пью. Никогда не удается проделать это без чавканья, даже в присутствии девушек.
– Табаки, ты подрался с кем-то? – спрашивает Рыжая, внимательно в меня всматриваясь.
– Зверски подрался, Даже вспомнить страшно. Скажу только, что у него появилась вторая улыбка, это все, что я могу вам рассказать, не вдаваясь в гнусные подробности.
Они переглядываются. Рыжая в рубашке с огурцами, которую я откопал для нее в позапрошлый меняльный вторник, Русалка в сером жилете, в прорезях которого все еще вопросительные знаки. Двадцать «почему», пугающе соответствующих обстановке и общему настрою.
– Бедняга, – говорит Русалка, подразумевая пострадавшего.
Тепло так говорит.
– Действительно, – умиляюсь я. – Бедный он, бедный, разнесчастный, пыльный…
– Это, наверное, про Перекресточный фикус, – предполагает Рыжая.
– Или про твоего медведя! – ахает Русалка.
Рыжая ощупывает рюкзак, висящий у нее за спиной на спинке стула.
– Медведь со мной. И вовсе он не пыльный, если уж на то пошло. Просто старенький.
Смотрю на окна. Кажется мне или действительно солнце ушло? В Кофейнике всегда зашторено, и потом, уже вечер, но все равно кажется, что погода меняется.
– Давай-давай, – шепчу я под нос. – Нагони тучек, пролейся дождем, напои деревья, искупай ворон…
– Колдует, – с уважением замечает Русалка. – Я тоже хочу уметь так. Вызывать грозу.
– Месяц уже всем Домом вызывают, – фыркает Рыжая. – Если бы хоть кто-то из них это умел, нас бы давно затопило по самую крышу.
– А где вы, между прочим, пропадаете? В спальне тоска и безлюдье. Все, чуть что – засыпают. Поговорить не с кем. Горбач на дубе, Лэри на первом, а теперь еще вы исчезли куда-то, – я вытираю подбородок и нос и размазываю пальцем кофейную лужицу по пластиковой салфетке. – Скучно.
– Спица шьет себе свадебное платье, – ошарашивает меня Русалка. – У нас в комнате, чтобы никто не видел. Они с Лэри решили пожениться, как только… когда смогут, в общем. Мне придется обшить его белым бисером, представь. Почти целиком.
– Лэри? – ужасаюсь я.
Рыжая хрюкает и, захлебнувшись кофе, громко стучит ногами под столом.
– Да нет же, платье, конечно. Она хочет, чтобы все было как у людей.
Представив Лэри у алтаря, в кожаном прикиде, подцепляющего отрощенным на мизинце ногтем обручальное кольцо, я чуть не падаю в обморок.
– Тьфу, какая гадость! Мещанство и мелкое «каколюдство», иначе не назовешь. Но я все же дам им свое благословение. И свадебный подарок. Прекрасно иллюстрированное издание «Кама Сутры».
Мне вдруг становится ужасно грустно. Мало было Македонского с его осознанием своей сущности, теперь еще Лэри собирается жениться. Я понимаю, что надо бы выпить что-нибудь покрепче кофе и утопить в этом чем-то свою скорбь о происходящем, но Кофейник на то и Кофейник, что здесь не раздобудешь ничего успокаивающего нервы. Вдруг вспоминаю, что Рыжая всегда имеет при себе фляжку, и говорю:
– Надо бы выпить по этому поводу. Не каждый день Лэри готовится совершить такой ответственный шаг.
– Он вовсе не сегодня это решил, – сопротивляется Рыжая, но я смотрю на нее с укором:
– Ты что, жадничаешь?
Мне оскорбленно вручается фляжка. Я отливаю из нее в чашку из-под кофе. Как я и подозревал, это «Погибель», лично мною изобретенный экстракт для поднятия тонуса. Конечно, вряд ли я что-то почувствую, употребив такую порцию, как та, что мне удалось урвать, но лучше маленькое что-то, чем вообще ничего. Я поднимаю чашку и, к собственному удивлению, говорю срывающимся от переживаний голосом:
– Друзья! Время, наш главный и основной враг, беспощадно. Годы летят и берут свое. Старики старятся, дети растут. Дракончики покидают материнскую скорлупу и устремляют туманные взоры в небеса! Недалекие Логи вступают в брак, не думая о последствиях! Милые мальчики превращаются в брюзгливых и злопамятных юношей со склонностью к стукачеству! Собственные отражения плюют на наши седины!
– Ух ты, – изумляется Рыжая, – а ведь он еще даже не отхлебнул.
Рука Лорда ложится на мое плечо, а его костыль со звоном стукает о Мустанговы гирьки для утяжеления.
– Это он от моего кофе. Воровские натуры всегда пьянеют, поимев чужое.
– Ну не до такой же степени!
– Дряхлые кости ломит от близости могилы, – не успокаиваюсь я. – Гордые прежде мужи позволяют всякой мелюзге безнаказанно топтать свое самолюбие. От всего этого больно и страшно, друзья мои! Как и от сознания собственного неучастия во всех этих процессах… «Но лишь один Шакал не растет, и не женится он никогда! Проводит друзей, одного за другим, и тихо уйдет в никуда!»
Меня похлопывают с трех сторон, Рыжая баюкает мою зареванную голову, приговаривая:
– Ну, Табаки, ну что ты так, не плачь!
Лорд говорит:
– Да не утешайте вы его, а то он никогда не успокоится.
А за соседним столом Викинг вырывает у Гибрида бритву, на что Гибрид кричит сквозь слезы:
– Нет, нет! Пустите меня! Он прав во всем. Во всем!..
Одним словом, кавардак еще тот, но мое время застыло и сжалось в комочек. В хитрый и коварный комок, который, пока одна моя часть изображает скорбь, незаметно осязает сквозь тонкую ткань майки два теплых бугорка, так пугающе близко расположившихся. Твердых и одновременно мягких. И если скорбящий человек судорожно вздыхает, всхлипывая, никто ведь не подумает, что он изо всех сил во что-то внюхивается. У меня, может, никогда в жизни больше не будет возможности понюхать девушку вот так, в непосредственном контакте, и до слез жаль, что я забил себе нос соплями, но с другой стороны, не будь соплей, она не стала бы прижимать меня к груди.
Но что-то я, наверное, все же сделал не так, потому что Рыжая вдруг резко отстраняется, глядя на меня сверху с таким удивлением, будто я ее укусил. И краснеет, просто ужасно, как краснеют все рыжие, когда так и ждешь, что вот сейчас они загорятся. Я, наверное, краснею тоже. Рыжая прищуривается. Я закрываю глаза в ожидании заслуженной пощечины. Успев заметить, что наша пантомима не ускользнула от Лорда и совершенно ускользнула от расстроенной Русалки.
Пощечины все нет и нет. Даже обидно. Жалеет она меня, что ли? Открываю глаза. Рыжая уплыла куда-то в далекие от Кофейника места. Задумчиво теребит влажную рубашку и смотрит хоть и на меня, но на самом деле меня не видит. Русалка сует мне платок.
Я громко сморкаюсь в него. Рыжую это выводит из транса. Она вздрагивает, говорит мне:
– Все нормально, Табаки.
И отходит к своему стулу. Вот и все. А приятнее было бы получить причитавшуюся затрещину. Это поставило бы меня в один ряд со всеми полноценными наглецами, нюхающими чужих девушек.
Русалка гладит меня по голове и шепчет, что я вовсе не стар и что никто не собирается покидать меня, один за другим.
– Глупый ребенок… наивное дитя. Таково их предназначение. А мое предназначение – глядеть им вслед и махать засморканным платком. Это жизнь…
Викинг разоружил Гибрида. Теперь Гибрид пялится на меня опухшими глазами и подает какие-то тайные знаки. Наверное, предлагает выехать в коридор и повеситься там с ним за компанию.
За Песьим столиком ругаются на тему: можно ли опьянеть с одного глотка или нельзя, а если можно, то что должно быть в чашке. Вот-вот подъедут проверять, поэтому я быстро отхлебываю «Погибели». От их проверок ничего хорошего ждать не приходится.
Сбежавший в самом начале моего приступа тоски Пес Рикша возвращается со Сфинксом, Македонским и Курильщиком. Если это акция по моему спасению, то он безобразно ее затянул.
Все еще белый, как полярная мышь, Македонский сразу от двери ныряет за стойку, а Сфинкс присоединяется к нам, подцепив по дороге ногой свободный стул и шваркнув его рядом с Мустангом.
– Вот, – говорит Лорд, – если я не ошибаюсь, один из «гордых мужей, что позволяют топтать свое самолюбие». Не позволяй больше такого, Сфинкс, это плохо действует на психику Шакала.
– Как-как ты сказал? Что позволяют топтать?
– Это не я сказал. Самолюбие. Всякая мелюзга его тебе пренебрежительно топчет, а ты это терпишь.
– Доносчик! – возмущаюсь я. – Грязный стукач!
Лорд безмятежно улыбается. Русалка краснеет вместо него. Курильщик, пристроившись в углу, с кислым выражением лица достает свой дневник.
– Время не на всех действует одинаково, – кричит Гном за Песьим столиком. – Только посмотришь, и видно… одни растут и меняются, другие нет. Спрашивается, почему?
– С ума сойти, – высказывается Лорд, нагло отхлебывая из моей чашки.
– Я нашел у тебя в тумбочке странную кассету, – сообщает мне Курильщик, поднимая голову от страниц своего ежедневника. – Там только хруст и какие-то похрюкивания. Это что-то означает?
Это означает, что он нашел одну из шести испорченных неуловимой тележкой-призраком кассет. Ту, которую я не унес в класс. Пробую объяснить это Курильщику. Он глядит с выражением «ты меня ни в чем не убедил и не убедишь», которое последнее время начало меня здорово доставать.
– Время – не твердая субстанция, чтобы воздействовать на кого-то выборочно, – менторским тоном вещает Филин. – Оно текуче, односторонне и не поддается влияниям извне.
– Это тебе оно не поддается, – Гном тычет пальцем в нашу сторону. – А кому поддается, тот про это молчит, вот и выходит, что такого не бывает.
– Какого люди о нас интересного мнения! – изумляюсь я. – Вы слышите их? Даже неловко.
– Сам виноват, – огрызается Лорд. – Нечего было всенародно намекать на свою исключительность.
– Я скорбел!
– Нечего было скорбеть так самозабвенно.
Краем глаз замечаю, что Сфинкс, сидевший до сих пор со скучающим видом, внезапно скучать перестал. Замер, подобравшись, даже зрачки расширились. Кто другой, может, этого бы и не заметил, но я настораживаюсь и начинаю усиленно внюхиваться в атмосферу. Что в ней изменилось.
Вроде ничего. Не так душно, как раньше, или мне это кажется оттого, что уже привык к духоте. Занавески качнуло. Македонский, поставив чашки, вдруг цепляется за край стола, будто его кто-то куда-то тянет.
– Ты пропустил все самое интересное, – говорит Лорд Сфинксу.
– Я это уже понял.
– Он, между прочим, из-за тебя комплексует. Если покопаться как следует.
– Табаки не растет, потому что знает секрет, – делится с Филином Гном, достаточно громко, чтобы все могли расслышать. – Он сам только что сказал об этом. «Но лишь один Шакал…» и так далее…
Македонский смотрит в окно, напряженно вытянувшись под белой одеждой, как стрела, для которой выбрана цель, как что-то летучее, что упрятали в непрозрачную банку, где ему не сидится. Его обглоданные пальцы, вцепившиеся в плечи, у меня на глазах истончаются и темнеют, оборачиваясь драконьими когтями. Песочно-пустынные облака Наружности плывут через его лицо, отражаясь в глазах непролившимся дождем.
– Ой-ой-ой, – бормочу я, таращась на них.
Утомленный, раздраженный, чем-то даже напуганный Курильщик спрашивает, правильно ли он понял, что на моих кассетах записаны всякие ночные шумы.
– Там зафиксировано потустороннее явление, – терпеливо объясняю я ему.
– Вернее, не зафиксировано.
– Это одно и то же. Призраки не ловятся на пленку.
Ни одной вопилки из подсознания, словно их все смыло. Только какой-то беспомощный хрюк. Спертый от дыма воздух Кофейника начинает тихонько мерцать, размывая очертания сидящих вокруг. Русалка затаилась в волосах испуганной пичугой, Рыжая привстала. Македонский с жадным любопытством переводит взгляд на свои руки. То, что вокруг нас, расползается спиралями, как невидимые волны от брошенного камня. Задетый ими Рикша, хромоного подпрыгивая, перебегает Кофейник.
– И то, что ничего не записалось, доказывает существование призраков? – в голосе Курильщика почти отчаяние и почти полная уверенность в моей невменяемости.
Человека, говорящего так, надо спасать, но я еще не определился, кого надо спасать срочнее, Курильщика, который вот-вот завоет, или Македонского, который вот-вот улетит в окно, снеся и стекло, и решетку. И, конечно, я не поспеваю за обоими.
– Вы что, решили свести меня с ума, вы все! – пронзительно кричит Курильщик, выкатив побелевшие глаза, и едет прямо на меня с явным намерением раздавить. Одновременно раздается другой вскрик. Что-то огненно-пурпурное, ослепив нас, всполохом опаляет потолок и пролетает по комнате. Звуки глохнут.
Я визжу: «Полундра!» – отталкиваюсь от стола, и под расчлененно затухающее собственное «ра-ра-ра» переворачиваюсь вместе с Мустангом. Возмутительно медленно. Коляска Курильщика, судя по шуму, врезалась в Мустанга, со всеми его гирьками и прочими утяжелителями. Лежа на спине, я вижу хрустальный дождь, веером разлетающийся по полу. Стеклянные бисеринки повисают в воздухе и медленно падают, не поспев за более крупными осколками. Завороженно протягиваю руку, чтобы поймать одну из бусин, но промахиваюсь. Я понимаю, что Македонского я окончательно и бесповоротно упустил, что в первую очередь спасать надо было, конечно, его, а Курильщик мог и подождать, потому что одно дело, когда кто-то сходит с ума от одиночества, и совсем другое, когда кто-то превратился в дракона и умотал. Осознав все это, пробую вылезти из коляски, чтобы все же попытаться что-то сделать, и попадаю прямиком под Курильщиковы колеса. Темно, скучно и очень пахнет гарью.
Прихожу в себя под столом. Как я тут очутился, непонятно. Рядом сопит затаившийся Филин, а с края нашей с ним общей крыши тихо капает грязноватый кофейный дождик. На лбу у меня пухлая шишка, сползающая на глаз. Ощупав ее, вспоминаю стеклянный водопад и испуганно ахаю.
– Знаешь, что, – сварливо говорит Филин, поблескивая стеклами очков, – ваша стая переходит всякие границы. Это уже просто неприлично, то, что вы вытворяете.
– Да. Случился приступ у человека. Что тут можно было поделать? С эпилептиками такое случается.
– Приступ? Эпилептик? – Филин разражается неприятным хохотом. – Вот, значит, как вы у себя в четвертой это называете!
Объясняю Филину, куда он может затолкать свое возмущение, изложенное письменно и обмотанное колючей проволокой.
– Хам, – бормочет Филин, вылезая из-под стола. Поредевшие кофейные капли шмякаются ему на загривок.
Дожидаюсь, пока он отползет подальше, и высовываюсь. Ноги, осколки, вода, пенные ошметки. Кто-то пытается убирать, остальные расхаживают и таращатся. Псы, Крысы и даже девушки. Забыли, наверное, что у нас война. Уцелевшая часть оконного с текла разрисована инеем. Тронь – и все осыплется. А посередине зияет дыра. Смахивающая на морскую звезду. Я смотрю на нее, когда меня подбирает Черный. Подбирает и уносит, деловито расталкивая не расступающихся перед нами. Я ни о чем не спрашиваю, он тоже. Хорошо, когда тебя целеустремленно куда-то несут. Можно не думать, а просто ехать. На выходе из Кофейника кучка любопытных провожает нас свистом и перешептыванием.
– Не реви, – только и говорит мне Черный.
– Я стараюсь.
Мерцания и вязкости больше нет. Мир вернулся в привычное состояние, звуки доносятся ясно и громко, но кое-что все же изменилось. То тут, то там грохают оконные створки. По коридору гуляет ветер. Дверь спальни захлопывается за нами с такой силой, что Черный подпрыгивает, а я щелкаю зубами.
Спальня предураганно сумрачная и с высоты роста Папы Псов неожиданно маленькая. Сфинкс, Слепой и Русалка сидят рядком, подпирая шкаф, с довольно прибитым видом, а пылевая буря стучит в окна, закидывая их летающим мусором.
Черный опускает меня на пол. Ползу к своим, на ходу примеряя разные выражения лица, подходящие к обстановке, хотя не совсем понимаю, какая у нас обстановка. Осиротели ли мы сегодня на вечные времена? Потеряли ли последнего из драконов, которые и так давно не встречаются в природе? Подразумевает ли унылый вид собравшихся безмолвный траур и не следует ли мне немного пошуметь, чтобы вывести их из оцепенения?
Слепой отодвигается, освобождая мне место между собой и Сфинксом. Размером с кролика. Я туда каким-то чудом втискиваюсь и сразу решаю, что шуметь не буду. Слишком много я сегодня шумел. Пусть будет тихо, пусть ветер рвется и гудит в Наружности, я устал, и шишка моя болит.
Черный садится на корточки у двери. На коленях Сфинкса – что-то длинное, завернутое в полотенце, воняющее горелой пластмассой. Я отворачиваю край полотенца, но еще до того, как увидеть, догадываюсь, что там грабли. Это они и есть. Отстегнутые, оплывшие на концах до потери пальцев, поблескивающие обнажившимся металлическим каркасом. Очень, очень уродливые.
– Оставь, – говорит Сфинкс. – Их теперь только в мусор.
Осторожно опускаю на место край полотенца, с неприятным ощущением, что дотронулся до чего-то, что умерло совсем недавно.
– Больно было? – глупо спрашиваю я.
– Представь себе.
– А Македонский?
– Македонский наверху. Спит.
Он говорит это быстро и сухо, и я понимаю, что уточнять не стоит. Наверх у, значит, на кровати Горбача, а почему там и в каком виде, это уже мелочи, в которые не нужно вникать. Главное, он не улетел. Закрываю глаза и обвисаю, стиснутый с двух сторон ребрами Сфинкса и Слепого, уговаривая себя, что давно мечтал поспать в виде овоща, застрявшего между двумя терками. Не засыпаю, конечно, но впадаю в оцепенение, похожее на сон. У меня достаточно мыслей, которые нужно обдумать, которые можно обдумывать в таком полудремлющем состоянии. И я их думаю.
Пространство, принадлежащее коллекции, я отгородил позолоченным шнуром. Получилась маленькая сцена. Роль задника играют фотографии древнего Перекрестка. Между ними оставлен зазор, в котором, как луна, висит большая бело-синяя тарелка. Не знаю, насколько это было правильно, поместить ее там, но для меня в таком расположении особая прелесть, ведь это как бы Дом и луна, два моих наилюбимейших природных явления.
Перед щитами с видами Перекрестка стоят табуретки разной величины. На самой высокой – птичья клетка. Длинная, узкая и, честно говоря, тесная даже для канарейки. На табуретке пониже какая-то покореженная штуковина, о которой никто не может сказать, что это такое. Больше всего она похожа на древесную болезнь, которую с дерева срезали, сплющили и впечатали в поднос. Непонятно, для каких целей. Назвать эту бугристую засохлость красивой никто бы не решился. Скорее, она уродливая. Во времена моего детства она лежала в комнате, которую тогдашние старшие называли баром. Не знаю, откуда взялась эта сказка, но среди самых младших ходили слухи, что если проткнуть ее пальцем, в образовавшуюся дырку хлынет вонючая, чавкающая трясина и поглотит все вокруг. Мир станет болотом. Поэтому, хотя нам было интересно, что у засохлости внутри, никто не решался взять на себя ответственность и проверить. Мы только трогали ее. Очень осторожно поглаживали шероховатую поверхность болота, прислушиваясь, не рвется ли оно наружу, взбудораженное нашими прикосновениями. Делали мы это в отсутствие старших, и хотя никто из нас ничего не протыкал, трогать болото было уже достаточно страшно, оно ведь могло только прикидываться твердым, чтобы усыпить наши подозрения, а само только и ждало неуклюжего, неосторожного пальца.
Теперь болото лежит в моей коллекции, с виду помельче и по-темнее, чем было когда-то, и по-прежнему ждет. На случай появления поблизости беспечных посетителей над ним пришпилена бумажка с предупреждением: «Руками не трогать!»
Вся моя коллекция увешана воззваниями, стрелками и дорожными знаками. Особенно Перекресточные щиты. Посреди левого щита у меня еще висит лупа на унитазной цепочке. С ее помощью можно изучать надписи на фотографиях. Рядом стоит почтовый ящик-скворечник на деревянной ноге. Раскрашенный в розовый, зеленый и красный цвета. Нога у него попорчена крысами, но верхняя часть выглядит вполне пристойно.
Щиты, почтовый ящик, клетка, болото, тарелка-луна, синий фонарь с открывающейся дверцей, тоже на деревянной ноге, как и почтовый ящик, стул с приклеенным к спинке чучелом ворона, сидение его утыкано гвоздиками, а на груди чучела надпись: «Привет от Хичкока!», собачий ошейник с бубенцами (сводить собаку с ума?), коробка с засушенными жуками, бутылка с запиской неизвестного содержания, запечатанная сургучом, дырявый сапог на великанскую ногу, мешочек с гадальными бобами, дорожный знак «Стоп», весь покореженный, как будто его сшибло грузовиком, черная широкополая шляпа, три подковы, скрученный корень, на котором выцарапано «мандрагор мужской, обыкновенный», и зонтик из соломы, осыпающийся трухой при попытках его раскрыть.
Все предметы делятся на воздушные, колдовские и природные. К воздушным я отнес тарелку, зонт и птичью клетку. К колдовским: стул с вороном, жуков, «мандрагора обыкновенного» и мешочек с бобами. Все остальное земное, исключая болото. Объезжая коллекцию с гармошкой, я заметил, что вблизи знака «Стоп» мелодия становится жалобной, а рядом с почтовым ящиком – чирикающей и посвистывающей. Это, скорее всего, означает, что ящик использовался как птичий домик, а дорожный знак пострадал в связи с какими-то печальными событиями.
Началось все с тарелки, которая теперь изображает луну. В тот день пришла девичья делегация и перерезала провода, ведущие на их сторону, прервав между нашими коридорами связь. После них на полу остались вязанки разноцветных проводов, о которые все спотыкались, так что пришлось развешать их по стенам, другого применения им я не нашел, а выкинуть было жалко.
Развешивая провода, я влез на шкаф и нашел там треснувшее блюдо, связку порыжевших мочалок и мумифицированного таракана. Находки эти меня расстроили. Я стал думать о всяком старом хламе, никому не нужном и абсолютно бесполезном, который не выкинули только оттого, что не дошли руки, а потом он просто затерялся, обо всех этих вещах, которыми человек обрастает со страшной скоростью, как только появляется где бы то ни было. Чем дольше ты где-то, тем больше вокруг всякого такого, что стоило бы выбросить, но, когда ты переберешься на новое место, ты возьмешь с собой все что угодно, кроме этого самого мусора, а значит, он больше принадлежит месту, чем людям, потому что не переезжает никогда, и в любом новом месте человек найдет клочки кого-то другого, а его клочки останутся тому, кто придет на его прежнее место обитания, и так происходит всегда и везде.
Чем дольше я размышлял на эту тему, тем мне делалось страшнее, так что под конец я не нашел в себе сил для спуска и остался на шкафу в компании давно отошедшего в мир иной таракана и заскорузлых мочалок. Бесконечно дорогих моему сердцу именно в силу своей ненужности никому.
Когда Сфинкс спросил меня, в чем дело, а я объяснил ему весь ужас ситуации, он обозвал меня вещистом.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.