Электронная библиотека » Марсель Пруст » » онлайн чтение - страница 14

Текст книги "Беглянка"


  • Текст добавлен: 3 октября 2013, 22:57


Автор книги: Марсель Пруст


Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Солнце стояло высоко, когда мы с мамой направлялись к Пьяцетте. Мы подзывали гондолу. «Какое сильное впечатление произвела бы на твою бабушку эта величественная простота! – сказала мама, указывая на герцогский дворец, смотревший на море с задумчивым видом, который придал ему зодчий и который он сохранил до сих пор, молча ожидая исчезнувших дожей. – Ей бы даже понравилась нежность этих розовых тонов, потому что она не слащава. Как твоя бабушка полюбила бы Венецию!» Вид на дома, расположенные по обеим сторонам Канале Гранде, напоминал картину, созданную природой, но только такой природой, которая обладала бы человеческим воображением.

Многие дворцы на Канале Гранде были превращены в отели – то ли из любви к переменам, то ли из любезности по отношению к г-же Сазра, которую мы случайно встретили (одна из тех непредвиденных и несвоевременных встреч, без которых не обходится ни одно путешествие). Мама пригласила ее к нам, и однажды вечером мы решили поужинать не в своем отеле, а в другом, где, как нам говорили, готовили лучше. Расплатившись с гондольером, моя мать вместе с г-жой Сазра вошла в отдельный кабинет, который она заказала заранее, а мне захотелось поглядеть на общую залу ресторана, украшением которой были мраморные колонны с давно не реставрировавшейся росписью. Два официанта разговаривали друг с другом по-итальянски. Привожу их разговор в переводе:

«Старики будут ужинать у себя в номере?» – «Да они хоть бы раз предупредили! Просто безобразие! Никогда не знаешь, оставлять для них столик или не оставлять. А ведь что поднимется, если они войдут и увидят, что их столик занят! И зачем только в шикарном отеле сдают номера всяким forestieri[17]17
  Иностранцам (ит.).


[Закрыть]
! Им здесь не место».

Официант презирал этих постояльцев, которым он прислуживал, а все-таки ему хотелось выяснить, как быть со столиком, и он уже собрался послать к ним лифтера, но, прежде чем он успел привести свое намерение в исполнение, ответ ему был дан: он увидел, что в залу входит дама почтенного возраста. Несмотря на печальное и усталое выражение ее лица, какое появляется у людей, согнувшихся под бременем лет, на уродовавшую ее экзему, несмотря на ее чепец, на ее черную юбку, которая была сшита у дорогой портнихи, но которая в глазах профанов придавала ей сходство со старой привратницей, мне нетрудно было узнать в ней маркизу де Вильпаризи. Совершенно случайно я рассматривал то, что осталось от фрески на прекрасной мраморной колонне, как раз за тем столиком, за который села маркиза де Вильпаризи.

«Стало быть, сейчас явится господин де Вильпаризи, – заметил официант. – Они живут здесь уже целый месяц и ни разу не кушали порознь».

Я пытался догадаться, кто этот ее родственник, с которым она путешествует и которого здесь называют господином де Вильпаризи, как вдруг увидел, что к столику подходит и садится рядом с маркизой ее старый любовник, Маркиз де Норпуа.

Преклонный возраст ослабил звучность его голоса, но зато расширил его словарный состав, тогда как прежде он был скуп на слова. Может быть, тут играло роль его честолюбие. Он чувствовал, что ему уже не утолить его, и от этого честолюбивый его пыл, его стремительность только усиливались. Может быть, отстраненный от политики, в которую ему страстно хотелось вернуться, он по своей наивности верил, что беспощадная критика, какой он подверг тех, кто пришел ему на смену, вынудит их подать в отставку. Политические деятели обычно бывают уверены в том, что кабинет, в который они не входят, не продержится и трех дней. Однако сказать, что маркиз де Норпуа совсем разучился говорить на языке дипломатов, – это было бы преувеличением. Когда речь заходила о «важных делах», он, как это сейчас увидит читатель, сразу становился таким, каким мы его знали прежде. Но если речь шла о других предметах, он проявлял старческую болтливость; старичкам это свойственно: сознавая, что никак иначе они не способны увлечь женщин, они их заговаривают.

Маркиза де Вильпаризи некоторое время молчала – она устала от жизни, и ей труден был переход от воспоминаний о прошлом к настоящему. Даже в том, как они оба говорили о чем-нибудь чисто практическом, угадывалось продолжение взаимной любви.

– Вы заходили к Сальвиати?

– Да.

– Они пришлют завтра?

– Выкройку я принес. Я вам ее покажу после ужина. Давайте посмотрим меню.

– Вы отдали распоряжение на бирже относительно моих суэцких акций?

– Нет. Внимание биржи в данное время поглощено ценами на нефть. Торопиться не к чему – на рынке дела обстоят хорошо. Вот меню. Есть барабулька. Не заказать ли?

– Мне-то ее можно, а вам нельзя. Закажите лучше ризотто. Впрочем, они не умеют его готовить.

– Ничего, ничего. Гарсон! Принесите барабульку для мадам, а для меня – ризотто.

И опять долгое молчание.

– Да, кстати, я купил для вас газеты: «Коррьере делла Сьера», «Газета ди Пополо». Сейчас, надо вам сказать, обсуждается вопрос о перемещении дипломатов. Первым козлом отпущения будет Палеолог, как видно, не справившийся со своими обязанностями в Сербии. По всей вероятности, на его место назначат Лозе, а его переведут в Константинополь. Но, – с ехидным видом продолжал маркиз де Норпуа, – возглавлять такое важное посольство, – да еще если иметь в виду, что Великобритания всегда, при любых обстоятельствах, будет занимать за круглым столом первое место, – должен опытный дипломат, который умеет обходить все ловушки, расставляемые нашей британской союзнице, а не новичок, который по своему простодушию сразу попадет впросак.

Язвительность, с какой маркиз де Норпуа произнес последние слова, объяснялась, главным образом, тем, что газеты вместо того, чтобы называть его имя, как это он им рекомендовал, указывали как на наиболее достойного претендента на молодого полномочного министра.

Ко мне подошел официант и сказал, что меня зовет моя мать. Я пошел к ней и, извинившись перед г-жой Сазра, признался, что мне любопытно было понаблюдать за маркизой де Вильпаризи. Стоило мне произнести это имя, как г-жа Сазра побледнела и едва не лишилась чувств. Взяв себя в руки, она спросила:

– Маркиза де Вильпаризи, в девичестве мадмуазель де Буйон?

– Да.

– Нельзя ли мне только взглянуть на нее? Это мечта моей жизни.

– В таком случае не теряйте времени – она сейчас кончит ужинать. Но почему она вас так интересует?

– Да ведь маркиза де Вильпаризи, по первому мужу – герцогиня д'Эвре, была прекрасна, как ангел, и зла, как демон. Она свела с ума моего отца, разорила его, а потом сейчас же бросила. Из-за того, что она поступила с ним, как продажная тварь, мне и моим ближайшим родственникам пришлось вести скромную жизнь в Комбре. Но теперь, когда моего отца нет в живых, утешением мне служит то, что он любил первую красавицу своего времени. Я никогда раньше ее не видела, и теперь мне все-таки будет приятно на нее посмотреть…

Я проводил дрожавшую от волнения г-жу Сазра в общую залу и показал ей маркизу де Вильпаризи.

Но, как слепые, которые смотрят не туда, куда надо, г-жа Сазра, не остановив взгляда на столике, за которым ужинала маркиза де Вильпаризи, стала искать глазами в другой стороне залы.

– Должно быть, она уже ушла – я не вижу ее там, куда вы показываете.

И она продолжала обводить взглядом ресторан в поисках ненавистного и боготворимого видения, с давних пор жившего в ее воображении.

– Да вон же она, сидит за вторым столиком!

– Должно быть, мы с вами отсчитываем по-разному. За вторым столиком сидит со стариком маленькая горбунья, краснолицая, ужасная.

– Это она!

Иной раз, возвращаясь под вечер в отель, я чувствовал что незримая Альбертина заключена внутри меня, и только чистая случайность сдвигала тугую крышку, под которой таилось связанное с Альбертиной прошлое.

Но однажды вечером мне показалось, что моей любви суждено возродиться. Когда наша гондола остановилась против отеля, портье подал мне телеграмму, которую посыльный приносил мне уже три раза, потому что фамилия получателя была написана неправильно (несмотря на искажения, допущенные итальянскими телеграфистами, я понял, что это моя фамилия), и посыльного просили точно установить, в самом ли деле телеграмма адресована мне. Придя к себе в номер, я развернул телеграмму и хотя с трудом, но все-таки разобрал: «Друг мой, вы думаете, что я умерла, но нет, простите, я полна жизни. Мне бы хотелось повидаться с вами, поговорить о нашей свадьбе. Когда вы вернетесь? Любящая вас Альбертина». Когда я узнал, что моя бабушка умерла, то это известие меня нисколько не огорчило. Ее смерть заставила меня страдать, как только ее оживили для меня воспоминания. Когда я свыкся с мыслью о смерти Альбертины, весть о том, что она жива, не обрадовала меня, как этого можно было бы ожидать. Об умершей Альбертине я думал как о живой; когда же мои мысли приняли другое направление, Альбертина физически для меня не воскресла. Осознав, что меня не обрадовало известие о том, что она жива, осознав, что я разлюбил ее, я должен был бы огорчиться больше, нежели человек, который, посмотрев на себя в зеркало после того, как он несколько месяцев пропутешествовал или проболел, замечает, что он поседел и что у него теперь другое лицо: лицо человека зрелых лет или старика. Это огорчает: значит, того человека, каким я был, молодого блондина, больше не существует, значит, теперь я – другой. Морщинистое лицо, седые волосы – не есть ли это такое же глубокое изменение, полное уничтожения моего «я», уничтожение того, каким был я, и возникновение нового «я» на месте прежнего?

В тот день, когда моя мать решила уехать из Венеции и наши вещи были уже отправлены в гондоле на вокзал, я прочитал в книге, куда заносились фамилии иностранцев, ожидаемых в отеле: «Баронесса Пютбю со свитой». Тотчас же ощущение наслаждения, которого наш отъезд меня лишал, подняло желание, жившее во мне всегда, на высоту чувства. Я попросил мать отложить отъезд на несколько дней. Тот вид, с каким она не приняла во внимание, не приняла всерьез моей просьбы, пробудил в моем и без того взвихренном внутреннем мире мое давнее сопротивление воображаемому заговору против меня моих родителей, уверенных, что я буду вынужден подчиниться, пробудил стремление к борьбе, которое в былые времена подстрекало меня противопоставлять свою волю тем, кого я любил больше всех на свете, и заставлять их идти мне на уступки. Я сказал матери, что не поеду, но она, полагая, что лучше не подавать виду, что я говорю серьезно, даже не ответила мне. Я сказал, что сейчас она увидит, серьезно я говорю иди нет. Портье принес три письма: два – ей, одно – мне. Я положил его в бумажник вместе с другими письмами, даже не взглянув на конверт. Когда письмо ушло вместе со всеми моими вещами на вокзал, я приказал подать стакан напитка на террасу, против канала, и, заняв место, начал смотреть на закат, а в это время на барке, остановившейся против отеля, певец пел «Sole mio»[18]18
  «О мое солнце» (ит.).


[Закрыть]
.

Солнце заходило. Моя мать была теперь, вероятно, недалеко от вокзала, а я останусь в Венеции один и мне будет тяжело от того, что огорчил мою мать, от того, что ее нет рядом со мной и что утешить меня некому. Час отъезда близился. Мое безысходное одиночество нависало надо мной, и мне казалось, будто это круглое одиночество уже началось. В одиночестве я чувствовал, что все предметы вокруг меня чужие. Город перестал быть для меня Венецией. Его облик, его название представлялись мне фикциями. Дворцы распадались на части, – теперь это было просто определенное количество мрамора, – они казались мне похожими на любые другие, а воду я представлял себе смесью водорода и азота, смесью вечной, слепой, которая существовала еще до возникновения Венеции и будет существовать после нее, не знающей Дворца дожей и Тернера. И вместе с тем эти места были мне не знакомы, это были места, куда вы приходите, а вас здесь еще не знают, места, которые вы когда-то покинули и которые вас уже забыли. Мне было нечего больше сказать им о себе, я не Мог оставить здесь ничего своего, они сжимали меня, я представлял собою теперь лишь бьющееся сердце и внимание, напряженно следовавшее за развитием темы «Sole mio». Напрасно в отчаянии я пытался зацепиться взглядом за своеобразный, прекрасный выгиб Риальто – он представая моему взору во всей посредственности своей очевидности; этот мост не только был хуже – он разрушал представление о том, что передо мной актер, хотя, несмотря на его светлый парик и темную одежду, я знал, что это вовсе не Гамлет. Дворцы, Канале, Риальто утратили идею, составлявшую их индивидуальность, и распались на простые материальные элементы. Если я все-таки еще хотел догнать маму и сесть с ней в вагон, мне, конечно, надо было перестать слушать певца и, не теряя ни секунды, решить что я еду. Но именно этого-то я и не мог; я сидел неподвижно; я был не способен не только на то, чтобы встать, но даже на то, чтобы решиться встать. Моя мысль, дабы не приходить к решению, следовала за чередованием музыкальных фраз «Sole mio», беззвучно подпевала певцу, предвидела взлет фразы, следовала за ней, а потом вместе с ней падала. Конечно, это неважное пение, которое я уже слышал сто раз, нисколько меня не интересовало. Я не доставлял удовольствия никому, – в том числе самому себе, – благоговейно слушая его до конца. Ни одна из знакомых мне фраз этого пошлого романса не могла подсказать мне решение, в котором я нуждался; более того: каждая фраза становилась препятствием для принятия разумного решения; вернее, она толкала меня на решение противоположное – не уезжать: ведь я упускал время из-за нее. Вот почему от этого не доставлявшего ни малейшего удовольствия занятия – слушать «Sole mio» – мне было так тяжело на сердце, вот почему я был близок к отчаянию. Я отдавал себе отчет, что, в сущности, раз я сидел неподвижно, то это и было решение – не уезжать. Но сказать себе прямо: «Я не уезжаю» – это было свыше моих сил; мне легче было выразить это же при помощи других слов: «Сейчас я услышу еще одну фразу из «Sole mio». Это было возможно, но крайне болезненно, потому что практическое значение этого символического языка не ускользало от меня, и, продолжая твердить себе: «Ведь я всего-навсего слушаю еще одну музыкальную фразу», я понимал, что это обозначает: «Я остаюсь в Венеции один». И, быть может, тоска, напоминающая сковывающий холод, составляла очарование, – очарование мучительное, но и обворажающее, – этого пения. Каждая нота, которую брал певец, казалось, употребляя для этого силу мускулов, которыми он как бы играл, пронзала мне сердце. Когда голос певца затихал и казалось, что пенье кончилось, певец не унимался и опять начинал петь, но уже громко, словно ему нужно было еще раз объявить о моем одиночестве и отчаянии. Моя мать, наверно, уже на вокзале. Скоро она уедет. А передо мной расстилается Венеция, где мне придется жить одному.

Я все еще сидел неподвижно, с надломленной волей, не принимая определенного решения. Конечно, в эти мгновенья оно уже было принято. Наши друзья во многих случаях могут его предвидеть, мы же сами не можем, а от каких страданий это предвидение нас бы избавило!

Наконец, благодаря укоренившейся привычке, благодаря скрытым силам, которые она неожиданно, внезапно, в последний момент, бросает в бой, я преодолел свою нерешительность: я прибежал, когда окна были уже закрыты, но маму я еще застал; от волнения по ее лицу разлилась краска; она чуть не плакала, так как была уверена, что я уже не приду. «Ты знаешь, – сказала она, – твоя бедная бабушка говорила: «Любопытное явление: нет на свете такого невыносимого и такого милого создания, как наш малыш». Поезд отошел, и мы увидели Падую, потом Верону, встречавших наш поезд, провожавших нас почти до самого вокзала, и когда мы удалялись, они, никуда не уезжавшие, начинали жить своею прежней жизнью и возвращались одна – к своим полям, другая – на свой холм. Время шло. Моя мать не спешила прочитать письма – она только распечатала конверты и, видимо, опасалась, как бы я не вытащил свой бумажник и не достал письмо, которое передал мне портье. Она по-прежнему боялась, что путешествие покажется мне слишком долгим, чересчур утомительным, и, чтобы занять меня перед приездом, медлила распаковывать сваренные вкрутую яйца, передавать мне газеты, развязывать пакет с книгами, которые она купила втайне от меня. Я посмотрел на мать – она с удивлением читала письмо, потом подняла голову, и ее взгляд словно вперился в совершенно отчетливые, разнородные воспоминания, которые ей не удавалось сблизить. На своем конверте я узнал почерк Жильберты. Я распечатал конверт. Жильберта сообщала мне, что выходит замуж за Робера де Сен-Лу. Она писала, что телеграфировала мне об этом в Венецию, но ответа не получила. Я вспомнил разговор о том, что телеграф в Венеции работает плохо. Я так и не получил телеграммы от Жильберты. Быть может, она этому не верила. Внезапно в моем мозгу обозначился факт, который жил там в виде воспоминания, но потом уступил место другому. Недавно я получил телеграмму и считал, что это от Альбертины, но телеграмма была от Жильберты.

«Потрясающе! – воскликнула мать. – В моем возрасте уже ничему не удивляются, но уверяю тебя, что нет ничего более неожиданного, чем новость, о которой мне сообщают в этом письме». – «Выслушай меня внимательно, – сказал я. – Мне не известно содержание письма к тебе, но удивительнее письма ко мне оно быть не может.

Это о браке. Робер де Сен-Лу женится на Жильберте Сван». – «Ах, тогда, значит, это то, о чем мне сообщают в другом письме, – заметила моя мать, – в том, которое я еще не распечатала, – я узнала почерк твоего друга». И тут моя мать улыбнулась мне с тем легким волнением, которое, после того, как скончалась ее мать, вызывало у нее всякое событие, даже самое незначительное, как у всех людей, способных испытывать душевную боль, способных хранить воспоминания, у всех, у кого есть свои покойники. Итак, мать улыбнулась мне и заговорила тихо, словно боясь, что, взглянув легкомысленно на этот брак, она недооценит то, что может пробудить грусть у дочери и у вдовы Свана, у матери Робера, расстающейся со своим сыном, у тех, кого моя мать по своей доброте, из чувства благодарности за их доброе отношение ко мне, наделяла своей собственной привязчивостью, дочерней, супружеской и материнской. «Ну не прав ли я был, предупредив тебя, что нет ничего более удивительного, чем то, о чем говорится в письме ко мне?» – спросил я. «Да нет же! – возразила мать. – Это я могу сообщить тебе самую поразительную новость. Мне пишут о том, что женится юный Говожо». – «Вот как? – равнодушно отозвался я. – На ком же? Во всяком случае, личность жениха уже лишает этот брак какой бы то ни было сенсационности. А кто его невеста?» – «Если я тебе ее назову – это будет неинтересно. Попробуй – это будет неинтересно. Попробуй угадать», – сказала мама; так как до Турина было еще далеко, она положила мне на столик хлеба и, чтобы у меня не пересохло в горле, сливу. «Почем же я знаю? Какая-нибудь знаменитость? Если Легранден и его сестра довольны, то мы можем быть уверены, что это блестящая партия». – «Относительно Леграндена мне ничего не известно, а вот о маркизе де Говожо тот, кто мне об этом пишет, утверждает, что он польщен. Не знаю, покажется ли тебе это блестящей партией. Мне это напоминает времена, когда король женился на пастушке, да еще из самой бедной семьи, но зато на пастушке очаровательной. Твою бабушку это привело бы в изумление, но она была бы не против». – «Да кто же, наконец, невеста?» – «Мадмуазель д'Олорон». – «По-моему, пастушек с такими фамилиями нет, я не представляю себе, кто бы это мог быть. Скорее всего, родня Германтов». – «Совершенно верно. Де Шарлю, удочеряя племянницу Жюпьена, дал ей эту фамилию. Она-то и выходит замуж за юного Говожо». – «Племянница Жюпьена? Быть того не может!» – «Это вознаграждение за добродетель. Это брак, которым заканчиваются романы Жорж Санд», – заметила моя мать. «Это вознаграждение за порок, это брак, которым заканчиваются романы Бальзака», – подумал я. «В сущности говоря, это вполне естественно, – поразмыслив, сказал я матери. – Ведь и Говожо укрепились в клане Германтов, а прежде им и во сне не снилось раскинуть там свою палатку. Кроме того, у девчурки, удочеренной бароном де Шарлю, будет много денег, а Говожо, с тех пор как они расстроили свое состояние, деньги нужны. И в конце концов она – приемная и незаконная дочь какого-нибудь, по их мнению, принца крови. Породниться с незаконнорожденным отпрыском королевского дома – это и у французской, и у иностранной знати всегда считалось лестным. Не будем забираться особенно высоко, к Люсенж, но ведь ты же помнишь, что полгода назад, не позднее, друг Робера женился на девушке только потому, что ее считали, – ошибочно или нет, – незаконной дочерью великого князя, и только это давало ей право бывать в высшем обществе». Моя мать, проникнутая кастовым духом Комбре, в силу которого моя бабушка, казалось бы, должна была быть шокирована этим браком, прежде всего сочла нужным стать на точку зрения бабушки. «Помимо всего прочего, – добавила она, – девчурка прелестна. Твоя милая бабушка, даже если бы она была не так безгранично добра и не так бесконечно снисходительна, все-таки одобрила бы выбор юного Говожо. Помнишь, какой благовоспитанной показалась ей эта девчушка довольно давно, в тот день, когда она приходила в заведение Жюпьена, чтобы перешить себе юбку? Тогда это еще был ребенок. А теперь, когда она на возрасте, из нее выросла прекрасная женщина. Твоей бабушке это было ясно с первого взгляда. Она нашла, что юная племянница жилетника благороднее герцога Германтского». И все же моей матери было отрадно сознавать, что бабушка ушла из такого мира. Это было высшим проявлением ее любви к бабушке, стремлением уберечь ее от последнего разочарования. «А все же как ты полагаешь, – спросила моя мать, – мог ли отец Свана, которого ты, впрочем, не знал, подумать, что в жилах его правнука или правнучки будет течь кровь матушки Мозер, которая говорила: «Сдрасдвуйде, каспата», – и кровь герцога Гиза?» – «Ты даже не представляешь себе, мама, до какой степени это поразительно. Сваны были люди очень приличные; их сын и дочь, с их положением в свете, если бы они сделали хорошую партию, могли бы достичь многого. Но все мигом рухнуло, потому что он женился на кокотке». – «Ах, кокотка! Ты знаешь, может быть, это слишком зло, я ведь не всему верила». – «Да, кокотка. Как-нибудь в другой раз я вам разоблачу… семейные тайны». – «Дочь женщины, с которой твой отец никогда не позволил бы мне поздороваться, – в глубоком раздумье заговорила моя мать, – выходит замуж за племянника маркизы де Вильпаризи, у которой твой отец вначале не разрешал мне бывать – он считал, что это слишком блестящее для меня общество!» И – после некоторого молчания: «Сын маркизы де Говожо, с которым Легранден долго боялся нас знакомить, – он считал нас недостаточно шикарными, – женится на племяннице человека, который осмелился бы подняться к нам только по черной лестнице!.. Все-таки твоя бедная бабушка была права. Помнишь, она говорила, что аристократия позволяет себе то, что шокировало бы мелких буржуа, и что королева Мария-Амелия скомпрометировала себя авансами, которые она делала любовнице принца Конде, чтобы та убедила его оставить завещание в пользу герцога Омальского? Помнишь, как она была шокирована тем, что на протяжении столетий девушки из рода де Грамон, девушки святой жизни, назывались Коризандами в память о связи одной из их прародительниц с Генрихом Четвертым? Такие случаи, быть может, происходят и у буржуазии, но их тщательнее скрывают. Тебе не кажется, что это могло бы позабавить твою бедную бабушку? – с грустью продолжала мама. – Нам было больно, что бабушка лишена самых простых житейских удовольствий: услышать новость, посмотреть пьесу, даже какую-нибудь «переделку», лишена всего, что могло бы ее развлечь. Ты думаешь, она была бы изумлена? Я все-таки уверена, что эти браки шокировали бы твою бабушку, ей было бы неприятно о них услышать. Лучше, что она о них не узнала». Что бы ни случилось, маме доставляло удовольствие думать, что на мою бабушку то или иное событие произвело бы совершенно особенное впечатление, которое объяснялось чудесными свойствами ее натуры, и что это имело бы большое значение. Если происходило какое-нибудь печальное событие, которое можно было предвидеть: напасть у нашего старого друга, его разорение, государственная катастрофа, эпидемия, война, революция, моя мать говорила себе, что, может быть, бабушке лучше было ничего этого не видеть, что она пережила бы это слишком тяжело, что, может быть, ока бы этого не вынесла. Когда случалось что-нибудь подобное, моя мать, в противоположность злым людям, которым доставляет удовольствие вообразить, что те, кого они не любят, выстрадали даже больше, чем можно было предполагать, из любви к бабушке гнала от себя мысль, что с ней могло бы произойти что-нибудь печальное, уничижительное. Она полагала, что бабушка выше всякого зла, утверждала, что, возможно, ей лучше было умереть, что смерть уберегла от страшного зрелища, какое представляет собой нынешнее время, эту в высшей степени благородную натуру, которая бы с ним не смирилась. Оптимизм – это философия прошлого. Происшедшие события причинили зло, которое представляется нам неизбежным, а за крупицы добра, которые они вынуждены были принести с собой, мы отдаем им должное и воображаем, что без этих крупиц события не произошли бы. Она пыталась угадать, что испытала бы моя бабушка, узнав о событиях, и уверяла себя, что наши менее глубокие умы ничего бы не предвидели. «Ты только подумай, как твоя бедная бабушка была бы изумлена!» – сказала мне вначале мама. И я чувствовал, что ей тяжело от того, что она ничего не может сообщить бабушке, что ей жаль, что бабушка так ничего и не узнает, что ей представляется несправедливым, что бабушка уже не может поверить в истинность происшествий, оставаясь с ложным и не полным знанием людей и человеческого общества, ибо бракосочетание девчурки Жюпьен с племянником Леграндена изменили бы понятия бабушки в не меньшей степени, чем если бы моя мать сумела бы довести до ее сведения, что наконец удалось разрешить проблемы, которые бабушка считала неразрешимыми: проблемы воздухоплавания и беспроволочного телеграфа. Но желание мамы поделиться с бабушкой благодетельными открытиями науки вскоре показалось ей еще более эгоистичным.

Женитьба Сен-Лу вызвала оживленные толки в самых разных кругах общества.

Многие подруги моей матери пришли к ней в ее приемный день навести справки, был ли жених моим другом. Некоторые утверждали, что речь идет о другом браке, не касающемся Говожо-Легранденов. Эти сведения были почерпнуты из достоверного источника, потому что маркиза, урожденная Легранден, это отрицала накануне того дня, когда было объявлено о свадьбе. Я задавал себе вопрос: нечему де Шарлю и Сен-Лу, которые могли бы незадолго до свадьбы поставить меня об этом в известность, сообщали мне о планах совместных путешествий, осуществление которых должно было исключить возможность свадебных церемоний, но о свадьбе не обмолвились ни словом? Из этого я заключил, не приняв в расчет, что такие события держат в тайне до самого конца, что я был для них не таким близким другом, в чем я был до сих пор уверен, и, что касается Сен-Лу, это меня огорчало. Но почему меня это удивило? Ведь я же знал, что в аристократической среде любезность по отношению не к «своему брату» – всего-навсего комедия, В этом доме терпимости, где раздобывали по большей части мужчин, где де Шарлю застал Мореля, где «экономка», постоянная читательница «Голуаза», комментировавшая светские новости, беседовала с толстым господином, который часто являлся к ней с молодыми людьми пить шампанское, потому что, будучи уже толстяком, он хотел еще потучнеть, чтобы быть уверенным, что, если начнется война, его «не возьмут», объявила: «Кажется, юный Сен-Лу – «такой», и юный Говожо тоже. Бедные невесты! Во всяком случае, если вы знаете женихов, надо будет прислать их к нам, они найдут здесь все, что им угодно, и заработать на них можно будет немало». На это толстый господин, отчасти и сам «такой», возразил, что он часто встречался с Говожо и Сен-Лу у его родственников д'Ардонвилье, что они большие охотники до женского пола и что ничего от «этого» в них нет. «Ах!» – скептически произнесла «экономка», но никакими доказательствами она не располагала, она была лишь убеждена в том, что в наш век порча нравов могла бы поспорить с надуманной нелепостью канканов. Кое-кто спрашивал меня в письмах, – в таких выражениях, как если бы речь шла о высоте дамских шляп в театрах или о психологическом романе, – «что я думаю» об этих двух браках. Я не решался отвечать на такие письма. Об этих двух браках я ничего не думал, я только испытывал глубокую грусть, какую испытываешь, когда две части твоего прошлого, на которых ты ежедневно основывал, – может быть, без особого душевного пыла, – какую-нибудь тайную надежду, удаляются от тебя навсегда, как два корабля, с радостным потрескиваньем огней, ради неведомых целей. Что касается заинтересованных лиц, то у них сложилось к их бракам вполне естественное отношение, поскольку речь шла не о других, а о них самих. «Счастливые» браки, основанные на тайном пороке, неизменно вызывали у них насмешку. Даже Говожо, которые принадлежали к древнему роду, но у которых были самые скромные претензии, первые забыли бы Жюпьена и помнили бы только о необыкновенном величии дома д'Орлон, если бы не исключение, которое представляла собой та, кто всех более должна была бы быть польщена: маркиза де Говожо-Легранден. Злая от природы, она получала удовольствие от унижения своих – лишь бы прославиться самой. Не любя сына, заранее настроившая себя против своей будущей невестки, она объявила, что для представителя рода Говожо сочетаться браком с девицей неизвестного происхождения, с кривыми зубами, – это несчастье. Юного Говожо, которого всегда влекло к литераторам, как, например, к Берготу или даже к Блоку, такой блестящий брачный союз не сделал большим снобом, но, считая себя теперь наследником герцогов Ольрнских, «великих князей», как их называли в газетах, он был настолько убежден в своем величии, что мог себе позволить поддерживать знакомство с кем угодно. И в те дни, которые он посвящал «их высочествам», он пренебрегал мелкой знатью ради умной буржуазии. Заметки в газетах, касавшиеся Сен-Лу, чьи предки королевского рода там перечислялись, придавали особое величие моему другу, но от этого мне только становилось тяжелее на душе, будто он внезапно переродился, сделался потомком Робера Ле Фор, а не моим другом, который еще так недавно садился в машине рядом с шофером, чтобы мне удобнее было ехать сзади; мне было грустно от того, что я не предугадал его женитьбу на Жильберте, что они представились мне в письме совсем другими, чем накануне, хотя мне следовало принять во внимание, что он человек занятой и что браки часто совершаются именно так, вдруг, вместо брака не состоявшегося. И эта печаль, такая же неотвязная, как при переезде на новую квартиру, горькая, как ревность, которую вызвали во мне своею неожиданностью, своим совпадением эти браки, была так глубока, что впоследствии мне о ней напомнили, глупейшим образом приписав мне, в противовес тому, что происходило со мной тогда, двойное, тройное, четверное предчувствие.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 | Следующая
  • 4.5 Оценок: 6

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации