Текст книги "Беглянка"
Автор книги: Марсель Пруст
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 15 страниц)
Люди светские, которые прежде не обращали на Жильберту никакого внимания, теперь говорили мне с любопытством: «Ах, так это она выходит замуж за маркиза де Сен-Лу!» – и пристально смотрели на нее, как смотрят люди, которых интересуют не только события парижской жизни, которые стремятся что-то достичь и которые верят в проницательность своего взгляда. Те же, кто знал только Жильберту, крайне внимательно рассматривали Сен-Лу, просили меня (часто это были люди, почти мне не известные) представить их ему и, познакомившись с женихом, подходили ко мне в восторге. «Он очень хороший человек», – говорили они. Жильберта была убеждена, что имя маркиза де Сен-Лу в тысячу раз громче имени герцога Орлеанского, но так как она прежде всего принадлежала к своему духовному поколению, то ей не хотелось быть глупее других, и она стала говорить matersemita, а чтобы произвести впечатление очень умной, добавляла: «Зато для меня это мой pater».
«Должно быть, брак юного Говожо устроила принцесса Пармская», – в разговоре со мной заметила мама. И это была истинная правда. Принцесса Пармская давно составила себе представление о Леграндене по его произведениям как о человеке изысканном; знала она и маркизу де Говожо, менявшую тему разговора, когда принцесса спрашивала ее, сестра ли она Леграндена. Принцесса знала, как тяжело переживает маркиза де Говожо то, что она осталась за дверью высшего общества, где никто ее не принимал. Когда принцесса Пармская, взявшая на себя труд подобрать партию для мадмуазель д'Олорон, спросила де Шарлю, знает ли он милого образованного человека Леграндена де Мезеглиз (так называл себя теперь Легранден), барон сначала ответил, что не знает, потом ему вдруг пришел на память путешественник, с которым он однажды ночью познакомился в вагоне и который оставил ему свою визитную карточку. Барон загадочно улыбнулся. «Возможно, это он и был», – подумал барон. Поняв, что речь идет о сыне сестры Леграндена, он сказал: «Послушайте, это было бы отлично! Если он похож на своего дядюшку, то это меня не насторожило бы – я всегда говорил, что из них выходят отличные мужья». – «Из кого это – из них?» – спросила принцесса. «Мадам! Я бы вам все объяснил, если бы мы с вами виделись чаще. С вами приятно поговорить. Вы так умны!..» – сказал де Шарлю; ему захотелось пооткровенничать, но дальше этого дело не пошло. Фамилия Говожо ему понравилась; родителей он не жаловал, но ему было известно, что в Бретани это одна из четырех семей баронов, и лучшее, на что он мог надеяться для своей приемной дочери, это – старинное, всеми уважаемое имя, с прочными связями в своей провинции. Принц был бы невозможен, да и нежелателен. А это было как раз то, что нужно. Принцесса послала за Легранденом. С некоторых пор он изменился внешне, и к лучшему. Некоторые женщины не обращают внимания на свое лицо., следят только за стройностью талии и не выезжают из Мариенбада. Легранден напустил на себя развязность кавалерийского офицера. Де Шарлю толстел и становился все медлительнее, а Легранден становился все более стройным и подвижным – противоположные следствия одной и той же причины. У стремительности Леграндена была еще и причина психологическая. Он имел обыкновение посещать дурные места и не любил, чтобы кто-нибудь видел, как он входит, выходит, – он там исчезал. Когда принцесса Пармская заговорила с ним о Германтах, о Сен-Лу, он сказал, что всех их знает с давних пор, но спутал: Германтов он знал понаслышке, а встречал у моей тети Свана, отца будущей г-жи де Сен-Лу, ни вдову, ни дочь которого он, кстати сказать, не желал посещать в Комбре. «Я даже недавно путешествовал с братом герцога Германтского, де Шарлю. Он неожиданно завязал со мной беседу, а это добрый знак: это доказывает, что он не чопорный дурак, что он не претенциозен. О, я знаю все, что про него говорят! Но я этому не верю. Кстати, личная жизнь чужих людей меня не интересует. Он произвел на меня впечатление человека добросердечного, прекрасно воспитанного». Принцесса Пармская заговорила о мадмуазель д'Олорон. Германтов умиляли доброта де Шарлю, то, что он, человек, всегда проявлявший отзывчивость, теперь составляет счастье бедной, прелестной девушки. Герцог Германтский, страдая от того, что у его брата такая репутация, давал понять, что, как бы красиво это ни выглядело, однако это вполне естественно. «Не знаю, правильно ли меня поймут, но тут все естественно», – говорил он как будто бы сбивчиво, но именно эта сбивчивость придавала тому, что он говорил, убедительность. Его целью было доказать, что девушка – дочь его брата, которого он признавал. В то же время благодаря этому становился ясен Жюпьен. Принцесса Пармская поддерживала эту версию, чтобы убедить Леграндена, что юный Говожо женится на ком-то вроде мадмуазель де Нант, которыми не гнушались ни герцог Орлеанский, ни принц Конти.
Эти два брака, которые мы с матерью обсуждали в поезде по дороге в Париж, произвели на героев нашего рассказа довольно сильное впечатление. Наиболее поразительное изменение наблюдалось у Жильберты, отличное от того, какое произошло в женатом Сване. В первые месяцы Жильберта была счастлива принимать у себя сливки общества. Конечно, только из-за наследства приглашали близких друзей, которыми дорожила ее мать, но приглашали их только в определенные дни и только их одних, не смешивая с людьми из высшего света, точно соединение г-жи де Бонтан или г-жи Котар с принцессой Германтской, как соединение двух порошков, может послужить причиной непоправимого бедствия. Бонтаны, Котары и другие, хотя и были недовольны тем, что ужинают в своем узком кругу, однако гордились тем, что могут сказать: «Мы ужинали у маркизы де Сен-Лу», тем более что иногда удавалось зазвать виконтессу де Марсант, у которой, с ее черепаховым веером с перьями, был действительно вид великосветской дамы, а она была заинтересована в наследстве. Она лишь изредка принималась расхваливать скромных людей, которых замечаешь, только когда подаешь им знак, когда изящнейшим и высокомерным кивком желаешь привлечь вникание таких прекрасных слушателей, как Котар или Бонтан. Может быть, из-за моей бальбекской подружки, может быть, из-за тети, с которой я любил встречаться в этом кругу, мне хотелось числиться в этом разряде людей. Но Жильберта, для которой я был теперь прежде всего другом ее мужа и Германтов, считала, что эти вечера не достойны того, чтобы я их посещал. «Я была очень рада вас видеть, – когда я уходил, говорила она, – но приходите лучше послезавтра – вы увидите мою тетю Германт, госпожу де Пуа; сегодня были мамины подруги – чтобы доставить ей удовольствие». Но продолжалось это недолго, очень скоро все резко изменилось. Произошло ли это потому, что общественная жизнь Жильберты должна была изобиловать теми же контрастами, что и жизнь Свана? Во всяком случае, Жильберта совсем недавно стала маркизой де Сен-Лу (а немного погодя – герцогиней Германтской), и, достигнув всего самого блестящего и трудного, она полагала, что имя Германт к ней пристало, как темно-коричневая эмаль, что, кого бы она ни посещала, она будет для всех герцогиней Германтской (но это было заблуждение, потому что цена титула, как и цена кошелька, поднимается, когда на него спрос, и опускается, когда его предлагают). Словом, присоединяясь к мнению того опереточного персонажа, который заявлял: «Полагаю, что мое имя избавляет меня от того, чтобы о нем распространяться», Жильберта начала открыто выказывать презрение к тому, чего она так добивалась, заявляла, что все обитатели Сен-Жерменского предместья – идиоты, у которых невозможно бывать, и, перейдя от слов к делу, перестала к ним ездить. Те, что познакомились с ней в этот период, слышали, как эта герцогиня Германтская остроумно, всласть потешается над герцогами, и наблюдали нечто более показательное: то, что ее поступки не расходились с ее насмешками. Они не допытывались, благодаря какой случайности мадмуазель Сван превратилась в мадмуазель де Форшвиль, мадмуазель де Форшвиль – в маркизу де Сен-Лу, а потом и в герцогиню Германтскую. Быть может, они не задумывались и над тем, что результаты этой случайности в не меньшей степени, чем причины, помогают объяснить дальнейшее поведение Жильберты, почему визиты разночинцев воспринимаются не так, как в то время, когда Жильберту называли еще «мадмуазель Сван», а иначе, когда она стала дамой, которой все говорят: «ваша светлость», опостылевшие же ей герцогини называют ее «кузиной». Люди охотно пренебрегают целью, которой им не удалось достичь, или же целью, которая достигнута. Вскоре гостиная новоявленной маркизы де Сен-Лу приняла свой окончательный вид (во всяком случае, с точки зрения светской; мы еще увидим, какие бури будут там свирепствовать). Вид этой гостиной удивлял вот чем. Все еще помнили, что самые торжественные, самые изысканные приемы в Париже, не уступавшие приемам у принцессы Германтской, были приемы у виконтессы де Марсант, матери Сен-Лу. В последнее время гостиная Одетты, не пользовавшаяся такой славой, тем не менее была столь же ослепительна, роскошна и элегантна. Сен-Лу, счастливый тем, что, благодаря большому состоянию жены, у него теперь есть все, чего только можно пожелать для своего благоденствия, думал лишь о том, чтобы спокойно провести вечер после хорошего ужина, на который приходили музыканты услаждать его слух прекрасной музыкой. Этот молодой человек, одно время казавшийся таким гордым, таким честолюбивым, приглашал побыть среди всей этой роскоши своих приятелей, которых не приняла бы его мать. Жильберта претворяла в жизнь слова Свана: «Качество не имеет для меня большого значения – я опасаюсь количества». Сен-Лу, благоговевший перед женой и потому, что он ее любил, и потому, что этой необычайной роскошью он был обязан ей, ни в чем ей не противоречил, тем более что их вкусы сходились. У них были самые красивые лошади, самая красивая яхта, но хозяева брали с собой только двух гостей. В Париже к ним ежевечерне приходили поужинать трое-четверо друзей, но не больше. Таким образом, в силу непредвиденного и, однако, естественного упадка, каждая из двух огромных материнских вольер была заменена тихим гнездом.
Эти два союза меньше, чем кому-либо еще, доставили удовольствие мадмуазель д'Олорон: заболев брюшным тифом, она в день венчания с трудом добралась до храма и через месяц с лишним скончалась.
Благорасположение де Шарлю после замужества его приемной дочери перешло на юного маркиза де Говожо. Сходство вкусов маркиза и барона, раз оно не помешало де Шарлю одобрить его женитьбу на мадмуазель д'Олорон, естественно, оказало влияние на то, чтобы барон еще больше его оценил после того, как он стал вдовцом. Нельзя сказать, чтобы маркиз был лишен другого свойства, благодаря которому он мог быть другом-приятелем де Шарлю.
Это качество не мешало вводить его в узкий круг и делало его особенно удобным для игры в вист. Юный маркиз был необыкновенно умен; о нем говорили в Фетерне, где он был еще мальчиком, что он «весь пошел в бабушкину родню»: такой же восторженный, такой же музыкальный. Он воссоздавал некоторые особенности бабушки, но тут уж скорее действовало желание подражать ей, как подражала ей вся ее семья, чем атавизм. Некоторое время спустя после смерти его жены, получив письмо, подписанное именем, которого я не помнил: «Леонор», я понял, от кого письмо, только когда прочел в конце: «С искренней симпатией». Слово «искренней» прибавляло к имени «Леонор» фамилию «Говожо».
Поезд прибыл на парижский вокзал, а мы с матерью все еще продолжали обсуждать две новости. Чтобы я не устал от дороги, мать приберегла их на вторую половину пути и сообщила их мне только после Милана. Мать довольно скоро вернулась к точке зрения, которая в самом деле была для нее единственной, как и для моей бабушки. Мать сперва сказала себе, что бабушка была бы удивлена, потом – что она огорчилась бы, но это означало, что моя мать не могла допустить, что это необыкновенное событие не доставило бы моей бабушке удовольствия, и потому предпочитала думать, что все к лучшему. Но когда мы приехали домой, мать уже находила слишком эгоистичным сожаление о невозможности заставить бабушку участвовать во всех неожиданных происшествиях, которыми полна жизнь. Ей приятнее было бы предполагать, что для бабушки это не явилось бы неожиданностью, что бабушка все предугадывала. Ей хотелось уловить в происшедших событиях подтверждение дальновидности бабушки, доказательство того, что бабушкин ум был еще более проницательным, ясновидящим, острым, чем мы думали. «Кто знает, не одобрила ли бы твоя бабушка? – сказала мать. – Она была так снисходительна! И потом, знаешь, положение в обществе для нее ничего не значило, для нее это было естественное различие. Ты только вспомни, вспомни, это любопытно: ведь ей же обе понравились. Помнишь ее первый визит к маркизе де Вильпаризи? Она вернулась и сказала, что, по ее мнению, герцог Германтский – человек заурядный, зато как ей понравились Жюпьены! Ну а малышка Сван? Бабушка говорила: «Она очаровательна, и замуж она выйдет удачно, вот увидите». Бедная мама! Если б она могла убедиться, как верно она предсказана! Даже теперь, когда ее нет в живых, она будет давать нам уроки ясновидения, доброты, трезвой оценки вещей». Нам тяжело было сознавать, что бабушка лишена скромных, простых радостей жизни: выразительной интонации актера, любимого блюда, нового романа любимого писателя. Моя мать говорила: «Как бы это ее удивило, как бы это ее позабавило! Каким прелестным письмом она бы ответила! Как ты думаешь, – продолжала мама, – бедный Сван, которому так хотелось, чтобы Жильберту принимали у Германтов, был ли бы он теперь счастлив, что его дочь стала Германт? Под другой фамилией, не под своей, подведена к алтарю как мадмуазель де Форшвиль? Ты убежден, что он был бы счастлив?» – «Да, верно, мне это не пришло в голову». – «Вот почему я не могу радоваться за эту злючку. Как она могла расстаться с именем отца, который так любил ее?» – «Да, ты права. В конце концов лучше, что он об этом не узнал». – «Никогда не угадаешь, мертв или жив человек, обрадуется он или огорчится». – «Кажется, чета Сен-Лу поселится в Тансонвиле. Отцу Свана так хотелось показать свой пруд твоему бедному дедушке! Мог ли он предположить, что его часто будет видеть герцог Германтский, если б он узнал о позорном браке своего сына? Ты много рассказывал Сен-Лу о тансонвильском розовом терновнике, о сирени, об ирисах, тебя он лучше поймет. Он будет их владельцем».
Старинные приятельницы моей матери, так или иначе связанные с Комбре, пришли к ней потолковать о свадьбе Жильберты, от которой они были отнюдь не в восторге. «Вы знаете, кто такая мадмуазель де Форшвиль? Это всего-навсего мадмуазель Сван. А свидетель на свадьбе – «барон» де Шарлю, как он себя величает. Это старик, содержавший ее мать на глазах у Свана, которому это было выгодно». – «Да что вы! Прежде всего Сван был очень богат», – возразила моя мать. «По-видимому, не так уж, раз нуждался в чужих деньгах. Но что же, однако, это за женщина, которая так крепко держит своих бывших любовников? Сумела женить на себе первого, потом – третьего и поднимает из могилы второго, чтобы он был свидетелем у своей дочери, которого она родила от первого или еще от какого-нибудь, – тут можно запутаться в счете. Она теперь сама не разберет. Я говорю: третий, а надо бы сказать: трехсотый. То, что она – такая же Форшвиль, как вы и как я, то это сойдет с незнатным мужем. Только авантюрист может сочетаться браком с этой девицей. Как его? Не то Дюпон, не то Дюран. Если бы в Комбре не было сейчас мэра-радикала, который даже не здоровается со священником, я бы узнала всю подноготную. Понимаете, при оглашении надо было сообщить настоящее имя. Называться маркизом де Сен-Лу – это очень приятно для издателей газет и для того, кто рассылает уведомительные письма. Это никому не досаждает, и если это может доставить удовольствие славным людям, то я не стану им мешать, мне-то что? Я не пойду с визитом к дочери женщины, о которой ходили разные слухи, она может сколько угодно быть маркизой для своих слуг. Но акты гражданского состояния – это уже совсем другое дело. Ах, если бы мой родственник Сазра был еще и теперь товарищем мэра! Я бы ему написала, и он бы мне ответил, на чью фамилию он давал публикацию».
Кстати сказать, я в это время часто виделся с Жильбертой – мы с ней опять подружились. Продолжительность наших привязанностей на протяжении нашей жизни не одинакова. Проходит время, и ты видишь, что между теми же людьми вновь возникают после долгого перерыва (как в политике – бывшие кабинеты министров, как в театре – забытые пьесы) былые дружеские отношения, и завязываются они к обоюдному удовольствию. Через десять лет один уже не испытывает слишком пылкого чувства, а другой не страдает от слишком требовательного деспотизма, проявлявшегося у первого. Остается только согласие. Все, в чем Жильберта отказала бы мне прежде, теперь она предоставляла мне с легкостью – конечно, потому, что я этого больше не добивался. Раньше многое было для нее невозможно, невыносимо, а теперь, даже не обсуждая со мной, почему в ней произошла такая перемена, она всегда была готова прийти ко мне, никогда не спешила уйти. Дело в том, что исчезло препятствие: моя любовь.
Я собирался немного позднее поехать на несколько дней в Тансонвиль. Принял я это решение, узнав, что Жильберта несчастна, что Робер обманул ее, но не так, как думали все, как, может быть, предполагала она сама, как, во всяком случае, она об этом рассказывала. В ней говорили самолюбие, желание обмануть других, обмануть самое себя, свойственная обманутым уверенность в том, что им известны все формы предательств, – хотя им известны далеко не все, – тем более что Робер, как настоящий племянник де Шарлю, афишировал свою близость с женщинами, которых он компрометировал и которых все, не исключая Жильберты, считали его любовницами… В свете поговаривали, что он не очень-то церемонится: на вечерах не отходит от какой-нибудь дамы, а потом уводит, предоставляя маркизе де Сен-Лу добираться до дому, как ей заблагорассудится. Того, кто стал бы утверждать, что другая женщина, которую он таким образом компрометировал, на самом деле не его любовница, сочли бы за наивного человека, не видящего дальше своего носа. Но я, к несчастью, был близок к истине, – к истине, причинившей мне острую боль, – благодаря нескольким словам, вырвавшимся у Жюпьена. Как же я был потрясен, когда, за несколько месяцев до отъезда в Тансонвиль, я поехал проведать де Шарлю, у которого обнаружилась внушавшая тревогу сердечная болезнь, и, разговаривая с Жюпьеном, которого я застал одного, увидел любовное послание, адресованное Роберу, подписанное Бобетта и перехваченное маркизой де Сен-Лу! От прежнего фактотума барона я узнал, что лицо, подписывающееся Бобеттой, есть не кто иной, как скрипач-хроникер, который оставил глубокий след в жизни де Шарлю. Жюпьен говорил мне с возмущением: «Этот мальчишка волен поступать, как ему вздумается, он свободен. Но есть область, которой ему не следовало касаться, – это область племянника барона. Тем более что барон любит племянника как родного сына. Скрипач пытался развести супругов. Как ему не стыдно! Бросить барона, как бросил его ничтожный музыкантишка, – это, можно сказать, подло, хотя это дело его совести Но перекинуться на племянника! Так не поступают». Жюпьен бал искренен в своем негодовании; у людей, именуемых аморальными, вспышки гнева на почве морали бывают такими же сильными, как и у других людей, слегка меняется только объект. Кроме того, люди, чье сердце не затронуто, эти люди, осуждая нежелательные связи, неудачные браки, – как будто мы свободны в выборе, – не принимают во внимание совершаемого любовью чудесного превращения, благодаря которому существо, в которое ты влюблен, преображается так цельно и так неповторимо, что «глупость», какую делает человек, женясь на кухарке или же на любовнице своего лучшего друга, является, по существу, единственным поэтичным поступком из всех, какие он совершит за всю свою жизнь.
Мне стало ясно, что между Робером и его женой едва не произошло разрыва (хотя даже Жильберта хорошенько не поняла, в чем тут дело), и только виконтесса де Марсант, любящая мать, тщеславная, философски смотревшая на вещи, все уладила и восстановила мир. Она принадлежала к тем кругам, где беспрерывно учащающееся смешение кровей и обеднение поместий способствуют в области страстей, равно как и в области материальных интересов, процветанию пороков и компромиссов. Она с прежней горячностью защищала г-жу Сван, брак дочери Жюпьена, с прежней энергией устроила брак своего сына с Жильбертой. Может быть, сметанный ею на живую нитку брак Робера с Жильбертой причинил ей меньше горя и стоил ей не таких горьких слез, как заставить его порвать с Рахилью: она боялась, как бы он не связался с другой кокоткой, – а может быть, и с той же, потому что Робер долго не мог забыть Рахиль, – хотя эта новая связь могла стать для него спасением. Теперь я понял, что Робер хотел мне сказать у принцессы Германтской: «Жаль, что у твоей бальбекской подружки нет такого состояния, которое нужно моей матери. Я думаю, мы бы с ней поладили». Он хотел сказать, что она – из Гоморры, а он – из Содома, или, может быть, если он еще и не был из Содома, то ему уже тогда нравились только такие женщины, которые были связаны с другими.
Послесловие переводчика
Русский восемнадцатый век завещал девятнадцатому закон не буквальной, не дословной, а художественной точности перевода.
Александр Сумароков сформулировал этот закон в нескольких строках:
…скажу, какой похвален перевод:
Имеет в слоге всяк различие народ.
Что очень хорошо на языке французском,
То может в точности быть скаредно на русском.
Девятнадцатый век этот же закон завещал двадцатому.
Пастернак говорил мне:
– Я в своих переводах читателя на саночках прокатил.
Это вовсе не значит, что он облегчал переводимых авторов. Его переводы свободны от ребусов, порождаемых переводом дословным. Читатель должен вживаться, вглядываться и вдумываться в трудности подлинника, но ему ни к чему задумываться над трудностями, привносимыми переводчиком, над загадочными картинками, которые неизбежно возникают в переводе буквальном.
Такое воспитание получил как переводчик художественной литературы и я. Мои учителя внушали мне: «Добивайтесь в искусстве перевода предельной точности, но так, чтобы мысли автора при всей своей глубине были ясны, чтобы его образы вырисовывались перед читателем во всей своей отчетливости».
По-видимому, это учение, которое я впоследствии излагал на лекциях и семинарах моим молодым слушателям, пошло мне впрок. Один из виднейших русских прозаиков двадцатого века Борис Константинович Зайцев в статье «Похвала книге» признается, что только после того, как он прочел «Дон Кихота» в моем переводе, образ странствующего рыцаря стал ему понятен, близок и дорог. Михаил Михайлович Бахтин так отозвался о моем переводе «Гаргантюа и Пантагрюеля» Рабле: в своей книге «Творчество Франсуа Рабле»:
«…благодаря изумительному, почти предельно адекватному переводу Н. М. Любимова Рабле заговорил по-русски, заговорил со всею своею неповторимой раблезианской фамильярностью и непринужденностью, со всею неисчерпаемостью и глубиной своей смеховой образности».
Вениамин Александрович Каверин в «Вечернем дне» пишет:
«Любимов переводит так, что за книгой видна его личность. Нужно быть немного сродни самому Рабле, чтобы за книгой мы увидели автора, его смех и горечь, его душевный размах, его иронию, его веру в человека».
Но – нет правил без исключений. Приступив к переводу «Беглянки» Пруста, я понял, что ключом, каким я отмыкал другие замки, этот замок не отомкнешь. Дело в том, что это – собственно не роман, а черновик романа, черновик, который автор не успел превратить в полноценное художественное произведение. Торопясь дописать его до конца, он не додумывал своих мыслей, и над ними до сих пор тщетно ломают голову специалисты, не дописывал фраз, не дорисовывал портретов и пейзажей или окутывал их непроницаемым туманом.
Представим себе, что мы с художественной точностью взялись бы за перевод какого-либо романа Достоевского на иностранный язык по черновому варианту. Что бы у нас вышло? Мы бы сами запутались и запутали бы читателя. И я, скрепя сердце, избрал доселе не хоженный мною путь: в прошлом веке его называли «вольным переводом». Это не значит, что я что-то дописывал за Пруста, что я прибегал к отсебятине. Упаси Бог! Я лишь опускал то, что мне и комментаторам Пруста так и осталось недопонятым, я отсекал засохшие ветви, без листьев и плодов, я не сходил с прямой дороги на тропинки, которые ведут «в никуда», с которых автор, больной, предчувствовавший свой конец, через одну-две фразы второпях сворачивал сам.
Заботясь об интересах читателя, ты заботишься об интересах автора. Это еще один закон искусства художественного перевода. Вот почему я в первый раз за всю свою более чем полувековую переводческую жизнь прибегнул к тому виду перевода, к какому в иных местах, во имя архитектонической стройности, во имя удобозримости и удобопонятности, обращались великие мастера – Жуковский, Гнедич, Лермонтов, Тютчев.
Н. Любимов
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.