Текст книги "Зеркало для героев"
Автор книги: Майкл Гелприн
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 31 (всего у книги 31 страниц)
♂ Дурная примета
Майк Гелприн
Я вишу на стене, в гостиной. На двух гвоздях, в багетной раме, под стеклом. За долгие годы я немного выцвел, но лишь самую малость, чуть-чуть.
– Это Ларон Эйхенбаум, – представляла меня гостям Това. – Мой муж. Он был настоящей звездой. По классу скрипки. Первый сольный концерт. И последний. В ноябре сорок первого. Пропал. Без вести.
Она так и не вышла больше замуж, моя красавица Това, моя единственная. Она тоже под стеклом, в траурной рамке, на сервантной полке напротив. Туда Тову поставил Ося, через день после того, как её унесли на кладбище.
– Это папа, – представлял меня гостям Ося, – он ушёл добровольцем на фронт. В августе сорок первого, с выпускного курса консерватории. Меня тогда ещё не было на свете. В ноябре пропал без вести, мы не знаем, где его могила.
Этого не знает никто, потому что могилы у меня нет. Я истлел в поле, под Тихвином, там, где Тарас меня расстрелял.
– Как живой, – говорили Осе, глядя на меня, гости. – Потрясающая фотография. Знаете, ваш отец совсем не похож на еврея.
Прибалтийские евреи зачастую блондины или русоволосые, так что я и вправду не похож. Ох, извиняюсь за слова, «был не похож», конечно же. В последнее время я частенько путаюсь во временах. Но мне простительно – повисите с моё на стене. И не просто так повисите, а «как живой». Не дай вам Бог, извиняюсь за слова.
– Мама очень любила его, – объяснял гостям Ося. – Она хотела, чтобы я тоже стал скрипачом.
Он не стал скрипачом, наш с Товой единственный сын, зачатый в первую брачную ночь, за два дня до начала войны. Он стал средней руки лабухом, потому что уродился робким и слабохарактерным, а восемнадцати лет от роду взял и влюбился. Один раз и на всю оставшуюся жизнь.
– Дурная примета, – говорила, поджимая губы, Това. – Скверная примета, когда мальчик любит девочку, которая любит всех подряд. Скажи, Ларон? Был бы ты живой, ты бы этого не допустил.
Я был не живой, а всего лишь «как живой», поэтому допустил. Она была шумная, вульгарная и жестокая, эта Двойра, дочка рыночной торговки с одесского Привоза и фартового домушника с Молдаванки. Она сносно играла на фортепьяно и пела, почти не фальшивя. Она курила вонючие папиросы, пила дешёвое вино, безбожно штукатурила морду и давала кому ни попадя, потому что была слаба на передок. Она приводила домой гоев, когда Ося мотался по гастролям, а Това отхаркивала последствия блокадной чахотки в санаториях. Она никого не любила, эта Двойра, она любила только деньги, когда их много. Она была стервой и курвой, извиняюсь за слова.
Она родила Осе детей, и я всё простил. Простил, даже когда Двойра умотала с заезжим саксофонистом и забыла вернуться, оставив Осю с двухгодовалым Яником и шестимесячной Яночкой на руках.
– Это дедушка, – говорила Яночка, представляя меня одноклассницам. – Его звали Ларон Менделевич Эйхенбаум. Правда, странно? Курносый и голубоглазый блондин с таким именем.
– Почему странно? – удивлялись не слишком поднаторевшие в еврейском вопросе школьницы. – Катька вон тоже блондинка, и нос у неё картошкой. И у Верки. И у Сани Зайчикова.
– Дуры вы, – авторитетно заявлял Яник. – Одно дело Зайчиковы, совсем другое – Эйхенбаумы. Скажи, дедушка?
Они все пошли в Тову – наш сын, внук и внучка. Они так же, как она, поджимали губы при разговоре, верили в дурные приметы и по всякому поводу советовались со мной. Не лучшая привычка, извиняюсь за слова – держать совет с покойником, будь он хоть трижды восходящей звездой по классу скрипки. А ещё они все уродились горбоносыми, черноволосыми и кареглазыми, и опознать в них евреев можно было с первого взгляда.
Во мне еврея не опознали. Ни с первого взгляда, ни с какого. Меня опознал Тараска Попов, нацкадр из удмуртской глуши, отчисленный с первого курса по причине патологической бездарности.
– Жидовьё, – объяснял Тараска сочувствующим. – Что такое ленинградская консерватория? Это когда из десяти человек семь евреев, один жид и две полукровки.
– А ты как же? – озадаченно спрашивали Тараску. – Никак полукровка?
– А я одиннадцатый лишний.
Он оказался в двух рядах от меня в колонне пленных, которых гнали по просёлочной дороге по направлению к оккупированному Тихвину.
– Господин немец, – подался вон из колонны одиннадцатый лишний. – Господин немец, разрешите доложить. Там еврей, вон тот, белобрысый, контуженный. Настоящий жид, господин немец, чистокровный. Прикажите ему снять штаны, сами увидите.
– Юден? – гаркнул, ухватив меня за рукав, очкастый малый со «шмайссером» в руках и трофейной трехлинейкой на ремне через плечо. – Зер гут, – он сорвал трехлинейку и протянул Тарасу. – Шиссен.
В десяти шагах от просёлка одиннадцатый лишний пустил мне в грудь пулю. Я рухнул навзничь и был ещё жив, когда Тараска срывал у меня с шеи менору на золотой цепочке. Ту, что в день свадьбы подарил мне старый Зайдель, Товин отец, потомственный санкт-петербургский ювелир. Менора, золотой семисвечник, залог и символ еврейского счастья, отошёл к Тарасу Попову, бездарному скрипачу из-под Ижевска, сыну ссыльного пламенного революционера и местной испитой потаскухи. Извиняюсь за слова.
– Хорошую вещь повредил, – посетовал Тараска, осмотрев менору с отколотой пулей третьей слева свечой. – У, жидяра!
Он, воровато оглянувшись, упрятал моё еврейское счастье за пазуху, сплюнул на меня и повторным выстрелом в голову добил.
* * *
– Дурная примета, папа, – сказал мой любимый внук Яник моему любимому сыну Осе, – я вчера видел одного гоя.
– Большое дело, – пожал плечами Ося. – Я вижу их много и каждый день.
– Это особенный гой. Он ухлёстывает за Яночкой. У Оси клацнула искусственными зубами вставная челюсть.
– Как это ухлёстывает? – побагровел он. – Что значит ухлёстывает, я спрашиваю?
Ося растерянно посмотрел на меня, потом на Тову. Ни я, прибитый гвоздями к стене, ни Това в траурной рамке не сказали в ответ ничего. Да и что тут можно сказать, даже если есть чем.
– Знакомьтесь, – радостно прощебетала на следующий день Яночка. – Это мой папа Иосиф Ларонович. Это мой старший брат Янкель. А это… – она запнулась. – Василий.
– Василий? – ошеломленно повторил Ося, уставившись на длинного, нескладного и веснушчатого молодчика с соломенными патлами. Вид у «особенного гоя» был самый что ни на есть простецкий. – Очень э-э… очень приятно, – промямлил Ося. – Василий, значит.
Василий смущённо заморгал, шагнул вперёд, затем назад и затоптался на месте. Веснушки покраснели.
– А это дедушка, – представила меня Яночка, – Аарон Менделевич Эйхенбаум. Фотография сделана на его первом сольном концерте. И последнем. Дедушка добровольцем ушёл на фронт и пропал там без вести.
Василий проморгался, шмыгнул курносым, под стать моему, шнобелем и изрёк:
– Как живой.
Наступила пауза. Моя родня явно не знала, что делать дальше.
– А вы, собственно, – нашёлся наконец Ося, – на чём играете?
– Я-то? – удивлённо переспросил Василий. – Я вообще-то, так сказать, ни на чём. Я фрезеровщик.
– Дурная примета, – едва слышно пробормотал себе под нос Яник, и вновь наступила пауза.
– Значит, так, – решительно прервала её Яночка. – Мы с Васей вчера подали заявление в ЗАГС.
– Как? – ошеломлённо выдавил из себя Ося. – Как ты сказала, доченька? Куда подали?
– В ЗАГС.
Это был позор. Большой позор и несчастье. У нас в роду были музыканты, поэты, художники, ювелиры, шахматисты, врачи. У нас были сапожники, портные, мясники, булочники и зеленщики. У нас никогда, понимаете, никогда не было ни единого фрезеровщика. И никогда не было ни единого, чёрт бы его побрал, Василия, извиняюсь за слова.
Мой робкий слабохарактерный сын Ося, наливаясь дурной кровью, шагнул вперёд.
– Никогда, – в тон моим мыслям просипел он. – Никогда в нашей семье…
– Папа, прекрати! – звонко крикнула Яночка.
Ося прекратил. Он мог бы сказать, что его дочь учится на третьем курсе консерватории по классу виолончели и ей не подобает брачный союз с неучем и простофилей. Он мог бы сказать, что его отец перевернётся в гробу от подобного мезальянса. Но он вспомнил, что неизвестно, есть ли у меня этот гроб, и не сказал ничего.
– Вася хороший, добрый, у него золотые руки, – пролепетала Яночка. – А ещё у него нет ни единого родственника, Вася круглая сирота, детдомовский. Зато теперь у него есть я. И потом… У нас с ним скоро будет ребёнок.
* * *
По утрам Вася, отфыркиваясь, тягал гантели, фальшиво напевал «не кочегары мы, не плотники» и шумно справлял свои дела в туалете. По вечерам он поглощал немереное количество клёцок, гефилте фиш и прочей еврейской пищи, которую вышедшая в декрет Яночка выучилась ему готовить. Заедал мацой и усаживался к телевизору смотреть хоккей.
– Азох ой вей, – бранился набравшийся еврейских словечек Вася, когда очередные «наши» пропускали очередную плюху. – Шлимазлы, киш мир ин тохас.
По весне Яночка родила Васе близняшек.
– Това и Двойра, – с гордостью представил неотличимых друг от дружки новорожденных счастливый отец. – Това и Двойра Васильевны.
– Васильевны… – эхом отозвался ошеломлённый Ося.
– Ну да, – расцвёл Вася. – Правда, они замечательные?
– Скажи, дедушка, – подалась ко мне сияющая Яночка.
«Клянусь, они замечательные, – не сказал я. – Даже несмотря, что Васильевны».
– Папа, нам надо поговорить, – подступилась к Осе Яночка полгода спустя. – Мы с Васей собираемся подать заявление.
– Опять заявление, – проворчал Ося. – Вы, похоже, только и знаете, что их подавать. И куда?
– В ОВИР.
– Куда-куда?
– В ОВИР, – неуверенно пролепетала Яночка. – Мы с Васей решили.
– На предмет выезда на историческую родину, в государство Израиль, – оторвавшись от хоккея, уточнил Вася.
– Что-о?! На какую ещё родину?
– На историческую родину моих детей.
– Вы что, рехнулись? – побагровел Ося. – Какой, к чертям, Израиль? Что вы там будете делать?!
– Не «вы», а «мы», – поправила Яночка. – Мы все будем там жить.
– На какие шиши?
– Папа, – укоризненно проговорил Вася. – Вы что же, думаете, на исторической родине не нужны фрезеровщики? Я собираюсь принять гиюр. Скажите, дедушка? – обернулся он ко мне.
Я не хотел ни в какой Израиль. Я прожил… Извиняюсь за слова. Я не прожил здесь, на стене, четыре десятка лет. Я не сказал ничего. Я лишь осознал, что у меня стало одним родственником больше. К многочисленным Менделям, Зайделям и Янкелям прибавился длинный, веснушчатый, с соломенными патлами особенный гой Василий.
Следующий год моя родня провела в спорах. Спорили каждый вечер, а по выходным сутки напролёт. Приводили неопровержимые аргументы в пользу отъезда и не менее неопровержимые против, а за поддержкой апеллировали ко мне. Я молчал. Мне нечего было сказать. За меня сказала Това. Ночью, накануне которой была достигнута договорённость паковать чемоданы, Това упала с сервантной полки траурной рамкой вниз.
– Дурная примета, – ахнул наутро пробуждающийся с петухами Вася. – Мы никуда не едем. Бабушка против.
Тем же вечером в знак семейного примирения Яник с Васей надрались. До изумления, извиняюсь за слова. Вернувшийся с кабацкого выступления Ося уже через полчаса догнал обоих.
– В Израиле в-виолончелистки нужны? – икал, поджимая губы, Яник. – Бабушка права: н-не нужны. А п-пожилые скрипачи? Там своих как собак нерезаных. А м-музыкальные критики? Я вас умоляю.
– По большому счёту, – уныло соглашался Вася, – фрезеровщики там тоже на фиг никому не нужны. А те, что на иврите ни бум-бум – тем более.
Вася привычно включил телевизор.
– И хоккея там нет, – резюмировал он. – Какой там может быть, скажите, хоккей? Правда, дедушка?
Я, как обычно, не сказал ничего. И не только потому, что не имел чем. Хоккея сейчас не показывали и у нас. Вместо него показывали Тараску. На фоне сложенных в штабеля мертвецов.
– Не все военные преступники понесли заслуженное наказание, – сообщил голос за кадром. – Некоторым удалось скрыться, как, например, надзирателю Могилевского концентрационного лагеря по кличке Скрипач. Вы сейчас видите его фотографию в кадре. Скрипач виновен в смерти сотен…
Я не слушал. Я смотрел Тараске в глаза.
«Гнида ты, Скрипач, – не сказал я. – Будь ты, извиняюсь за слова, проклят».
Два года спустя подошла Васина очередь на кооператив в новостройках, и паковать чемоданы таки пришлось.
– Ну что вы, папа, – привычно переминаясь с ноги на ногу и держа Тову на левом плече, а Двойру на правом, утешал всплакнувшего тестя Вася. – Мы будем часто видеться. Девяткино это не какой-нибудь там Тель-Авив. Правда, дедушка?
«Правда, – не сказал я. – С новосельем вас, дети. Маззл тов».
* * *
Мне было очень тяжело целых три года, потому что из Девяткино, хотя оно и не Тель-Авив, мои внуки и правнуки приезжали не слишком часто. Я по-прежнему висел на стене в гостиной, понемногу выцветая, и вместо хоккея, к которому привык, смотрел на затеявшего перестройку унылого Горбачёва с родимым пятном во всю лысину. А потом у нас появилась Сонечка.
Она была миниатюрная, говорливая и непоседливая, с копной вороных кудряшек, разлетающихся на бегу. Она носилась по квартире безостановочно, будто кто её подгонял, и даже за фортепьяно не могла усидеть дольше пяти минут. Она щебетала без умолку и непрестанно наводила порядок – даже пыль с меня стирала по пять раз на дню. Так продолжалось до тех пор, пока она не родила Янику Машеньку.
Впервые увидев свою третью правнучку, я обомлел под стеклом. Она была… Она была курносая и голубоглазая, с ямочками на щеках и светлым пушком на макушке. Она была вся в меня.
– Это что же, еврейская девочка? – засомневался при виде Машеньки Ося.
– Она ещё потемнеет, папа, – утешил пританцовывающий вокруг новорожденной Яник. – Чёрный цвет доминантен. Правда, дедушка?
«Неправда, – не сказал я. – В нашем с тобой случае это неправда. Она не потемнеет».
– Это прадедушка, – представляла меня одноклассницам восьмилетняя Машенька, – Ларон Менделевич Эйхенбаум. Он мог стать выдающимся скрипачом, но ушёл добровольцем на фронт и пропал там. Прадедушка на этой фотографии как живой. Мы с ним очень похожи. Мама с папой говорят, что одно лицо.
– Одно лицо, – подтверждала притихшая и присмиревшая после родов Сонечка. – Дедушкины гены возродились в третьем поколении. Так бывает.
Так бывает. Машенька была не просто похожа на меня внешне. Она оказалась ещё и талантливой. Талантливой, как никто больше. В пятнадцать лет она вышла на сцену Оперного театра с первым своим сольным концертом. Она играла Мендельсона, Моцарта и Брамса, а когда раскланялась, профессура консерватории по классу скрипки вынесла единогласный вердикт: «Восходящая звезда. Виртуоз».
Я был счастлив. Так, как только может быть счастлив покойник, семьдесят лет назад расстрелянный у просёлочной дороги под Тихвином. Моя третья правнучка подарила мне ещё одну жизнь. Она стала моим воплощением, моим вторым «я» на нашей, извиняюсь за слова, яростно прекрасной и отчаянно грешной Земле.
К восемнадцати Машенька объездила с концертами всю Европу, за два следующих года – весь мир. В день своего двадцатилетия она давала концерт для скрипки с оркестром на сцене санкт-петербургской Капеллы. А вечером у нас ожидался семейный ужин. В тесном кругу, для своих.
Сонечкиными стараниями праздничный стол ломился от блюд, а неотличимые друг от дружки Това и Двойра таскали с кухни всё новые и новые. Успевшие в ожидании именинницы ополовинить бутылку сорокоградусной Вася и Яник пели вразнобой «не кочегары мы, не плотники». Старенький Ося скрипучим голоском подтягивал. Наводила последний марафет располневшая Яночка. А потом… Потом отворилась входная дверь, и в гостиную впорхнула Машенька. Светловолосая и голубоглазая, с ямочками на щеках. Но я не смотрел на неё, не смотрел на своё новое воплощение на Земле. Потому что в дверях застыл рослый плечистый красавец с вороными волосами до плеч. Он был в смокинге, и красная бабочка кровавым росчерком перерезала белоснежную рубаху.
– Знакомьтесь, – зазвенел Машенькин голос. – Это мой папа, Янкель Иосифович Эйхенбаум. Мама, Софья Борисовна. Дедушка…
Она перечисляла родню, но я не слышал – у меня разрывалось от боли отсутствующее сердце, потому что я уже понимал, знал уже, что…
– А это Тарас Попов, – пробились сквозь стекло новые слова, – мой друг. Он дирижировал оркестром сегодня. Он очень талантливый, но это не главное. Час назад Тарас сделал мне предложение.
Наступила пауза. Сквозь стекло я смотрел на застывшую на сервантной полке Тову в траурной рамке, и мне казалось, что Това плачет.
– А это прадедушка, – представила меня Машенька. – Аарон Менделевич Эйхенбаум. Взгляни: он на фотографии как живой. Я пошла в него, прадедушкины гены возродились в третьем поколении.
– Я тоже похож на покойного прадеда, – пробасил рослый красавец Тарас Попов. – Меня и назвали в его честь. У нас есть семейная реликвия – менора, которую подарил прадеду на фронте его смертельно раненый еврейский друг. В ней не хватает одной свечи, там, куда угодила пуля. Мой дед носил её, потом отец, теперь я. Менора дарит нашему роду счастье. Сегодня оно досталось мне.
В этот миг сердце, которого у меня не было, расшиблось о стекло. Я рванулся с гвоздей, выдрал их из стены и обрушился вниз. Багетная рама, приложившись о край стола, раскололась. Я упал на пол плашмя, разбрызгав по сторонам осколки. Опрокинувшийся графин томатным соком залил мне грудь и кровавым языком лизнул лицо.
– Не бывать, – услышал я последние в своей второй, уходящей жизни слова. – Не бывать! Дедушка против.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.