Текст книги "Титус Гроан"
Автор книги: Мервин Пик
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 26 (всего у книги 37 страниц)
ДВОЙНЯШКАМ НЕЙМЕТСЯ
Спустя неделю после похорон Саурдуста, а говоря совсем уже точно, спустя неделю после похорон того немногого, что было некогда Саурдустом, – а также телячьего черепа с лентами – Стирпайк вновь посетил Тетушек, намереваясь выбрать для себя анфиладу покоев, расположенных на одном с ними этаже Южного крыла. После пожара в сестрицах обозначилось не только неуемное тщеславие, но еще и назойливость. Им не терпелось знать, когда же – раз уж они выполнили порученное им в соответствии с планом, – когда им будет воздано должное? Почему Южное крыло все еще не исполнилось пышности и величия? Почему коридоры его столь пыльны и пустынны? Где обещанные троны? Где золотые короны? При каждом своем появлении в их покоях Стирпайк снова и снова выслушивал эти вопросы и с каждым разом ему приходилось прилагать все больше усилий, чтобы угомонить сестриц, втолковывая им, что годы их горестей подходят к концу.
Наружно они оставались бесстрастными, лица Тетушек ни единым движением не выдавали того, что творилось в одинаковых их телах, но Стирпайк уже научился по почти неуследимому шевелению косных пальцев сестер определять вчерне, какая работа совершается в их головах, как сильно взволнованы чувства. Что-то жуткое чудилось в согласном колебании этих белых перстов, знаменующем точный миг, в который мозги Двойняшек с одинаковой скоростью и одинаковой поступью устремляются по одной и той же узкой мыслительной стезе.
Заманчивые посулы, кои Стирпайк использовал в виде приманки для безжалостно расставленной им ловушки, оказали на них воздействие более глубокое, нежели он предвидел. Представление о себе, как о правительницах Южного крыла, господствовало ныне в их головах – собственно, оно заполнило эти головы, не оставив места для каких бы то ни было иных соображений. Со стороны внешней, оно проявлялось в их разговорах, сводившихся к бубнению на эту тему и ни на какую другую. Упоенье успехом сообщило их пальцам новую свободу движений, хоть лица сестер так и остались не более выразительными, чем напудренные могильные плиты. Стирпайку же приходилось теперь пожинать плоды собственного хитроумия, позволившего внушить Двойняшкам мысль о том, какие они находчивые да отважные, сколь мастерски способны они, и только они одни, спалить библиотеку. В то время необходимость требовала, чтобы он пробудил в сестрицах самомнение и тщеславие, теперь же качества эти раздувались, подобно опухоли, справляться с которой ему становилось все труднее. И тем не менее, юноше удавалось так или иначе убеждать Тетушек, что в предприятиях такого размаха, как восхождение на поджидающую их сдвоенную вершину, поспешность есть вещь неразумная. К подобным целям надлежит продвигаться с расстановкой, изобретательностью и осмотрительностью. Положение их должно улучшаться постепенно – чередою мелких побед, каждая из которых, не привлекая к себе внимания, будет мало-помалу возвышать их, покамест Замок не обнаружит, что Южное крыло просияло давно заслуженной славой. Двойняшек, ожидавших, что они возвысятся за одну ночь, снедало горькое разочарование, и хоть доводы Стирпайка, клонившиеся к тому, что власть и сила, когда она их осенит, должна покоиться на крепком фундаменте, представлялись им основательными – пока он говорил, – но стоило сестрам остаться одним, как обеих немедля обуревала досада, и с каждым приходом Стирпайка они опять начинали талдычить о своих огорчениях.
В вечер, о котором идет у нас речь, Стирпайк, едва войдя к сестрицам и услышав их инфантильные пени, прервал оные восклицанием:
– Мы начинаем!
Восклицая, Стирпайк, дабы заставить их замолчать, высоко воздел левую руку. В правой он держал свернутые трубкой бумаги. Двойняшки стояли бок о бок, чуть вытянув головы вперед, соприкасаясь бедрами и плечами. Когда громкий, хоть и неразборчивый ропот их стих, Стирпайк продолжил:
– Я заказал для вас троны. Изготавливаться оные будут в тайне, а поскольку я настоял, чтобы их сковали из чистейшего золота, работа эта займет определенное время. Здесь у меня эскизы, которые прислал мне золотых дел мастер, непревзойденный доныне в своем художестве. Выбор, о мои светлости, за вами. Впрочем, в выборе вашем я не сомневаюсь, ибо хоть каждый из тронов и представляет собой совершеннейшее творение искусства, но ваш вкус, ваше чувство пропорций, ваша способность вникать в самомалейшие тонкости, внушают мне уверенность в том, что вы изберете троны, не имеющие себе равных между престолами мира.
Разумеется, эскизы Стирпайк выполнил сам, потратив на них больше времени, чем собирался, ибо стоило ему приступить к работе, как он ею увлекся, и если бы Доктор или сестра его заглянули в комнату юноши в ранние часы этого утра, они обнаружили бы его склонившимся над столом, над разложенными аккуратными рядками циркулями, угольниками и транспортирами, – обнаружили бы с головою ушедшим в работу, с холодной точностью ведущим вдоль линейки превосходно заточенным карандашом.
Итак, Стирпайк с проворным тщанием – ибо к плодам своих трудов он всегда относился с заботой – развернул эскизы перед вытаращившими глаза Тетушками. Руки его отличались сегодня особенной чистой, ногти на странно заостренных пальцах были немного длиннее обычного.
Кора с Клариссой мгновенно оказались по бокам от него. Лица их не выражали ничего вообще. Все, что можно было обнаружить на них, принадлежало анатомии и только ей. Троны смотрели на Тетушек, Тетушки смотрели на троны.
– Я не имею сомнений по части выбора вашего, ибо ничего подобного в истории золотых престолов доселе видано не было. Выбирайте, ваши светлости – выбирайте! – сказал Стирпайк.
Кора с Клариссой одновременно ткнули пальцами в самый большой из трех тронов. Он и на листе-то уместился с трудом.
– О, как вы правы! – вскричал Стирпайк. – Как же вы правы! Да, это единственно верный выбор. Завтра я повидаюсь с мастером и извещу его о вашем решении.
– Хочу, чтобы мой был готов поскорее, – сказала Кларисса.
– Я тоже, – сказала Кора, – как можно скорее.
– Я полагал, что все уже объяснил вам, – сказал Стирпайк, беря их под локотки и устанавливая перед собой, – я полагал, что объяснил вам: троны из кованого золота так вдруг не делаются. Над ними работает мастер, художник. Разве вам хочется, чтобы величие ваше пало жертвою пары кустарных, нелепых сидений ярко-желтого цвета? Разве хотите вы снова стать посмешищем Замка – и лишь потому, что вам не достало терпения? Или вам нужно, чтобы Гертруда и все остальные взирали на вас снизу вверх, разинув рты и завидуя, когда вы воссядете, возвысясь над всеми, точно порфироносные королевы, коими вы безусловно являетесь?.. У вас все непременно должно быть самого лучшего качества. Вы поручили мне возвысить вас до положения, каковое причитается вам по праву. Так предоставьте же все мне. Когда придет час, мы нанесем решающий удар. Пока же пусть покои ваши остаются для Горменгаста как бы невидимыми.
– Да, – сказала Кора. – Я тоже так думаю. Они должны быть невиданными. Наши покои.
– Да, – сказала Кларисса. – Потому что мы сами такие. Покои должны быть такими, как мы.
Она умолкла, но рта не закрыла, казалось, нижняя ее челюсть вдруг умерла.
– Потому что кроме нас тут и нет никаких достойных людей. И об этом никто забывать не должен, верно, Кора?
– Никто, – согласилась Кора. – Ни один человек.
– Вот именно, – подхватил Стирпайк, – и первейший долг ваш состоит в том, чтобы обновить Горницу Корней.
И он вперился в них настоятельным взглядом.
– Корни необходимо подкрасить. Даже самый малый из них, потому что в Горменгасте нет больше комнаты, столь удивительно заполненной корнями. Вашими корнями. Корнями вашего дерева.
К удивлению юноши, Двойняшки его не слушали. Они стояли перед ним, и каждая держала другую за долгие, круглые, точно бочонки, бока.
– Это он нас заставил, – повторяли они. – Он заставил нас сжечь книги нашего дорогого Сепулькревия. Нашего дорогого Сепулькревия книги.
«В ПОЛУСВЕТЕ»
В это самое время Граф с Фуксией сидели на двести футов ниже и на милю в стороне от Тетушек и Стирпайка. Его светлость, прислонившись спиною к сосне и подтянув к подбородку колени, смотрел на дочь с нехорошей улыбкой на изысканно очерченных губах. Ступни Графа покрывали обсыпавшие их со всех сторон холодным, темным, ровным слоем сосновые иглы, кое-где перемежавшиеся увядшей веточкой папоротника или тускловатым грибом, на пепельной шляпке которого уже проступил зимний пот.
Подобие мерцающей мглы наполняло лощину. Небонепроницаемый полог накрыл ее, полог ветвей, переплетенных столь плотно, что даже густейший ливень не в состоянии был пробиться сквозь них, отчего размеренное кап… кап… кап… задержанного ветвями дождя орошало игольный ковер лишь через несколько часов после начала самой сильной грозы. И все же некоторое количество отраженного дневного света проникало и в эту прогалину – главным образом с востока, оттуда, где возвышался голый остов библиотеки. Купа деревьев, стоящих между прогалиной и тропой, что вилась вдоль руин, была не менее плотной, но в глубину имела не больше тридцати-сорока ярдов.
– Сколько полок уже построила ты для отца? – спросил Граф, мертвенно улыбнувшись дочери.
– Семь полок, отец, – ответила Фуксия. Глаза ее были широко раскрыты, руки, свисавшие по сторонам тела, подрагивали.
– Еще три полки, дочь моя, – еще три полки и мы сможем снова расставить книги.
– Да, отец.
Подняв короткую ветку, Фуксия прочертила в иглах три длинных линии, добавив их к семи, уже отделявшим ее от отца.
– Вот так, вот так, – прозвучал меланхолический голос. – Теперь у нас найдется место для сонийских поэтов. А книги ты приготовила, доченька?
Фуксия, не отрывая глаз от отца, резко вскинула голову. Никогда еще не говорил он с нею так – никогда не слышала она в его голосе этих любовных нот. Несмотря на зябкую дрожь, вызываемую в ней его растущим безумием, девочку наполняло сострадание, которого она тоже никогда прежде не знала, но теперь к нему добавилось нечто новое – внезапно вырвавшийся на волю прилив любви к этой согбенной фигуре с покойно лежащими на коленях длинными белыми пальцами, с голосом столь задумчивым и тихим.
– Да, отец, я приготовила книги, – ответила она, – хочешь, я их расставлю по полкам?
Она повернулась к кучке собранных ею сосновых шишек.
– Я готов, – ответил Граф после паузы, заполнившей молчание леса. – Но только одну за одной. Одну за одной. Сегодня мы заполним три полки. Три моих длинных, редкой работы полки.
– Да, отец.
Высокие сосны пропитывали воздух безмолвием.
– Фуксия.
– Что, отец?
– Ты моя дочь.
– Да.
– И есть еще Титус. Он станет графом Горменгаст. Ведь так?
– Да, отец.
– Когда я умру. Но знаю ли я тебя, Фуксия? Знаю ли я тебя?
– Ну, не знаю… хотя, – ответила девочка, и голос ее, как только она ощутила слабость отца, стал тверже, – думаю, мы не очень хорошо знаем друг друга.
И снова волна любви накрыла ее. Безумная улыбка, сообщавшая несообразность любому высказыванию, на какое решался Граф, – ибо говорил он с нежною сдержанностью, – пускай на миг, но перестала пугать ее. За свою недолгую жизнь Фуксия успела увидеть столько причуд самого разного рода, что при всем сверхъестественном ужасе, внушаемом ей этой блуждающей улыбкой, внезапное паденье преград, которые, сколько она себя помнила, лежали меж ними, пересилило все ее страхи. Впервые в жизни она ощутила себя дочерью – ощутила, что у нее есть отец, – ее, собственный. И пусть он сходит с ума, какая разница – нет, это, конечно, плохо, плохо для него. Но все равно – он ее отец.
– Мои книги… – сказал Граф.
– Они здесь, отец. Можно мне заполнить первую полку?
– Сонийскими поэтами, Фуксия.
– Да.
Она взяла из кучки шишку и поместила ее в самом начале прочерченной на земле линии. Граф внимательно следил за нею.
– Это Андрема, лирик – влюбленный – тот, чье перо трепетало, пока он писал, и постепенно синело, словно ушибленный ноготь. Стихи его, Фуксия, стихи его раскрываются, точно цветы из стекла, и в сердцевине их, между хрупкими лепестками, лежит индиговая заводь, светозарная и бескрайняя, точно рок. Голос его не приглушен – он подобен колоколу, чисто звонящему в ночи нашей беды, но ясность его есть ясность неведомой глуби… глуби… отчего и строки его будут струиться всегда, Фуксия… уплывая все дальше, дальше и дальше, вовек. Это Андрема… Андрема.
Граф, не отрывая глаз от шишки, которую Фуксия поместила в начале первой черты, раскрыл рот пошире и внезапно сосны дрогнули от страшного крика – полувопля, полухохота.
Фуксия закаменела, кровь отхлынула от ее лица. Отец, чей рот так и остался раскрытым, хоть крик уже замер в лесу, стоял теперь на четвереньках. Фуксия пыталась произнести хоть слово, но голос не шел из пересохшего горла. Отец смотрел на нее и наконец губы его сомкнулись и взгляд выразил грустную ласку, которую она узнала так поздно. Обнаружив, что снова способна говорить, Фуксия взяла еще одну шишку и повела рукой, как бы намереваясь положить ее рядом с «Андремой»:
– Мне продолжать, отец?
Но Граф не слышал ее. Глаза его смотрели в разные стороны. Выронив шишку, Фуксия метнулась к нему.
– Что с тобой? – спросила она. – Отец! отец! что с тобой?
– Я не отец тебе, – ответил он. – Или ты не знаешь меня?
Он ухмыльнулся, расширив глаза, в которых словно вспыхнули звезды, и пока они разгорались, пальцы Графа все скрючивались и скрючивались.
– Я житель Кремнистой Башни! – выкрикнул он. – Я смертоносный сыч!
КАМЫШОВАЯ КРЫША
Медленно переступая по бугристой, заросшей тропе, Кида всякую минуту ощущала присутствие слева от себя святотатственного каменного перста, который вот уже семь томительных дней торчал над западным горизонтом. Он походил на привидение, и как бы ни играл на нем солнечный или лунный свет, оставался всегда зловещим, а если правду сказать, злобноватым.
Между горной грядой и тропой, по которой шла Кида, лежала болотистая местность, обильная озерцами, отражавшими пышные небеса, – блеск более тусклый лился оттуда, где заросшие топи, высасывая из неба все краски, вновь выдыхали их в застоявшийся над ними туман. Мерцали камышовые заросли, ибо каждый продолговатый, мечевидный лист их окаймлялся багрецом. Почти невозмущенная гладь озерца пошире отражала не только горящее небо, но и ужасный указующий каменный палец, пронзавший бездыханную воду.
Справа от Киды полого уходил ввысь заросший корявыми деревцами косогор. Самые верхние сучья деревьев оставались еще освещенными, но буйство заката стихало, и свет с каждым мгновением опадал с их ветвей.
Тень Киды тянулась справа от нее, становясь, пока она шла, все менее и менее плотной, между тем, рыжеватая почва выцветала, сменяя красноватый окрас на невзрачные охряные оттенки, а охряные – на теплую серость, которая, что ни миг, лишалась теплоты, покамест тропу перед Кидой не усыпал сплошной пепел.
В последние два дня склон гигантской горы, утыканный нагоняющими монотонную скуку, приникшими к земле жилистыми деревами, тянулся справа от Киды, дыша, так сказать, над ее плечом, нашаривая ее недоразвитыми руками. Ей мнилось, будто она всю жизнь провела средь гнетущих, отупляющих разум деревьев, всю жизнь они с вожделением пялились на нее, сопели над правым плечом, и каждое взмахивало волосистыми лапами, и в каждом таилась своя, присущая только ему угроза, и однако ж во все ее бесконечное странствие деревья оставались неотличимыми в их однообразии одно от другого.
Однообразие это уже начало отзываться сном – лишенным событий и все-таки жутким, – и Киде казалось, что тело и разум ее обступает непроходимая поросль, которая не кончится никогда. Впрочем, в последние два дня слева от Киды хотя бы распахнулись зимние равнины – там, где глазам ее столь долго и столь уныло являлся лишь голый, лишенный растительности отвес теснины, в которой единственным напоминанием о существовании жизни были редкие выступы высоко возносящихся серых скал, дававших недолгий приют черным воронам. Но Кида, влачась по ущелью, не размышляла о них, вглядывавшихся в нее, провожавших ее глазами, вытягивавших опущенные к тощим их животам лысые шеи, задиравших плечи выше голов, крючивших смертоносные когти, коими цеплялись они за неверные их опоры.
Снег лежал пред нею долгим серым ковром, поскольку зимнее солнце никогда не вставало над теснинной тропой, и когда, наконец, тропа увильнула вправо и свет рухнул на Киду, она, протащившись еще немного шагов, упала на колени, словно желая вознести благодарения. Она подняла голову, и белесый свет показался ей благословением свыше.
Устала она несказанно и, продолжая путь, переставляла перед собою ноющие ступни, не вполне сознавая, что делает.
Волосы космами спадали ей на лицо, плотный плащ заляпала грязь, покрыли колючки и ежевичные плети.
Правая рука Киды машинально придерживала на плече лямку котомки, отягощенной уже не едой, еды в ней не осталось, но грузом более странным.
Перед тем как покинуть Нечистые Жилища в ночь, когда любовники ее поубивали друг друга под всевидящим кругом той незабвенной, изобильной луны, Кида, точно завороженная, отыскала дорогу к дому, собрала всю еду, какую сумела найти, а после, двигаясь как сомнамбула, навестила мастерские – сначала Брейгона, после Рантеля, – забрав из каждой по маленькому изваянью. Вслед за тем она вышла в утреннюю пустоту – три часа оставалось еще до рассвета – и пошла, ощущая, как мозг ее разымает бессмысленная, ровная боль, покамест похожий на рваную рану рассвет, не вторгся в ее сознание и она не упала в соленые травы, росшие у кромки болот, и не проспала, никем не увиденная, весь солнечный день, сжимая по изваянию в каждой руке. Все это было давно. Как давно? Кида утратила чувство времени. Она скиталась по разным краям, принимая еду из множества рук в оплату за множество разных работ. Какое-то время она пасла отару взамен пастуха, подцепившего овечью лихорадку да так и умершего с ягненком на руках. Она работала на барже, там была одна женщина, которая ночами мяукала, точно выдра, плавая вдоль тростников. Она плела из прутьев орешника плетни для овечьих загонов и огромные неводы для ловли речной рыбы. Так переходила она из одной земли в другую.
Потом она начала уставать, тошнота одолевала ее на заре, и все же Кида заставляла себя пребывать в движении. И всюду оставались с нею жгущие сердце трофеи – белый орел, желтый олень.
В конце концов работа стала ей невмоготу и сила, в которой она не научена была сомневаться, неумолимо потащила ее назад, к Жилищам.
Под высокой, зазубренной, нагоняющей ужас горой брела она. Все краски заглохли в небе, нечестивый каменный палец стал невидимым, обратившись в намек на мрак во мраке. Закат полыхнул и потух – каждый миг его казался вечным, но переход от алого к пепельному занял не более нескольких демонических мигов.
Теперь Кида шла в темноте, укрывшей все, кроме нескольких ярдов земли перед нею. Она понимала, что нужно поспать, что сила, еще уцелевшая в ней, быстро сходит на нет, но не позволяла себе припасть к земле у подножья горы – и не потому, что не привыкла проводить ночные часы одна, в окружении неприязненных призраков. Последние несколько ночей оказались мучительными, ибо воздух, сжимавший ей тело ледяными руками, был лишен милосердия. Но не это заставляло ее с трудом переставлять ноги, одну за другой, роняя вперед тяжелое тело.
Причина была и не в том, что деревья, теснившиеся за правым плечом, пугали ее, – Кида слишком устала, чтобы воображение еще могло заливать ее разум жутью. Она шла вперед из-за голоса, заговорившего с ней этим утром. Кида так и не поняла, что к ней взывал ее собственный голос – в изнурении, охватившем ее, она не заметила, как губы ее шевелятся, выговаривая странные слова.
Она обернулась, поскольку голос, казалось, прозвучал совсем рядом. «Не останавливайся, – сказал он, – только не этой ночью, ибо тебя ожидает камышовая крыша». Ошеломленная, она прошла всего несколько шагов, когда голос снова раздался в ней: «Старик, Кида, бурый старик. Не позволяй ногам твоим медлить».
Кида не испугалась, ибо существование сверхъестественного никогда не вызывало у Внешних сомнения. Теперь, десять часов спустя, она брела в ночи, и слова эти еще отзывались эхом в ее голове, и когда впереди вдруг вспыхнул, рассыпая красные искры, факел, Кида, застонав от усталости и облегчения, упала в объятия бурого старика.
Что с ней происходило потом, Кида не помнила, но, очнувшись, обнаружила, что лежит на подстилке из сосновых игл, вдыхая их жаркий, сухой, сладкий запах, а вокруг – деревянные стены избушки. Несколько мгновений она не поднимала глаз, хотя слова, услышанные на дороге, вновь зазвучали в ее ушах – Кида знала, что видит, и точно, взглянув, наконец, вверх, различила кровлю, сплетенную из речных камышей, и вспомнила о старике, и перевела взгляд на дверь в стене. Так она лежала, наполовину одурманенная сосновым ароматом, пока дверь не отворилась, медленно, и перед Кидой не предстала невиданная фигура. Словно сама Осень была перед нею или же дуб, отягощенный своею хрусткой, цепкой листвой. Бурый, да, но и переливчатый, точно темное сепиевое стекло, когда его держишь против огня. Косматые волосы и борода старика походили на колтунные травы; кожа имела оттенок песка; одежда спадала фестонами, подобная листьям на свисающей ветке. Все было бурым – симфонией бурого: бурое дерево, бурый ландшафт, бурый старик.
Он подошел к ней, неслышно ступая босыми ногами по земляному полу, вдоль которого ползучие растения рассылали на поиски приключений косвенные плети свои.
Кида приподнялась, опираясь на локоть.
Грубая вершина дуба качнулась, одна из ветвей жестом показала ей: ляг, – и Кида снова откинулась на сосновые иглы. Покой, словно облако, окутал ее, она смотрела на старика и знала, что перед ней существо, наделенное редкостным бескорыстием.
Старик отошел от нее медленной, плавной поступью и растворил ставни квадратного оконца, впустив в избу ровный свет северного неба. Затем он вышел из комнаты, а Кида осталась лежать, в безмятежности, и с каждой минутой мысли ее прояснялись. Постель ее, широкая и низкая, состояла из двух колод, подпиравших длинные доски, всего на фут приподнятые над полом. Киде казалось, что усталое тело ее плывет на волне из игл и каждая мышца вкушает покой. Даже боль в ногах, ободранных в дороге, и та плыла – плывучая боль, безликая, почти милая. Бурый старец накрыл ее тремя шершавыми одеялами, и правая рука Киды, проползая под ними, как бы в попытках понять, насколько это приятно – ползти отдельно от изнуренного тела, наткнулась на что-то твердое. Слишком усталая, чтобы гадать, что это, Кида, пособиравшись с силами, вытащила нащупанную вещицу наружу – то был белый орел.
– Брейгон, – прошептала она, и с этим именем к ней возвратились сотни неотвязчивых мыслей. Пошарив вокруг, Кида отыскала и деревянного оленя. Прижав изваяния к теплым бокам, она ощутила боль воспоминаний, но следом ее охватило новое чувство, родственное тому, какое испытала она, лежа близ Рантеля, и сердце Киды, поначалу неслышно, а там все громче и громче запело, точно лесная птица, и хоть тело женщины внезапно пронизала тошнота, птица все пела, не умолкая.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.