Текст книги "Титус Гроан"
Автор книги: Мервин Пик
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 37 (всего у книги 37 страниц)
Баркентин заговорил, старческий голос его, скрежеща, прорезал теплую морось. Голос этот был слышен повсюду, ибо никто не замечал больше звуков дождя. Ровный шум его длился уже так долго, что стал неслышимым. Остановись он внезапно, наступившая тишь произвела бы впечатленье удара.
Стирпайк всматривался сквозь ветви в Фуксию. Вот с кем будет непросто, впрочем, это всего лишь вопрос тщательного планирования. Главное – не спешить. Шаг за шагом. Характер ее для него не секрет. Простовата – до того простовата, что даже обидно; склонна впадать в неистовство по самым дурацким поводам; своевольна – но при всем при том девчонка она и есть девчонка, напугать ее или улестить ничего ровным счетом не стоит; нелепо верна тем немногим друзьям, что у нее имеются; однако посеять в ней недоверие к ним будет проще простого. Господи, как же все просто! В этом-то вся и загвоздка. Конечно, есть еще Титус, – но для чего и существуют проблемы, как не для того, чтобы их разрешать? Стирпайк причмокнул, посасывая дупло в зубе.
Прюнскваллор в двадцатый раз протер очки. Он всматривался в Стирпайка, всматривавшегося в Фуксию. Баркентина, тараторившего свое катехизмическое соло со всей быстротой, на какую он был способен (старика уже начал донимать ревматизм), Доктор не слушал.
– …и будет вовек свято верен замку отцов своих и землям, к оному прилежащим. И будет в букве и в духе защищать его всеми силами от вторжения чужеродных слов. И будет соблюдать священные ритуалы его, и чтить шлем свой, и в должный срок станет внушать первому отпрыску мужеска пола, порожденному от чресел его, уважение к каждому камню, покамест не соединится он с праотцами своими в гробнице, обратясь в звено нерушимой цепи Гроанов. Да будет так.
Баркентин ладонью отер с лица воду и снова отжал бороду. Затем нашарил под креслом костыль и встал. Свободной рукой он отпихнул в сторону ветку и крикнул вниз:
– Готовы, дармоглоты?
Двое Плотогонов были готовы давно. Они уже переняли Титуса у нянюшки Шлакк и стояли на подтянутом к берегу плоту из веток каштана. Титус, маленький, как куколка, сидел у их ног в самой середке плота. Сепиевые волосы липли к лицу и шее мальчика. В фиалковых глазах различался несильный испуг. Белая рубаха облегала его, являя взглядам все подробности строения некрупного тельца.
Она как будто светилась.
– Отталкивайтесь, чтоб вам пусто было! Отталкивайтесь! – взревел Баркентин. Голос его пропорол поверхность воды с востока на запад.
Раз за разом налегая на шесты, двое мужчин вывели плот на глубину. Переступая по обоим его краям, они после дюжины, примерно, толчков оказались почти в самом центре озера. В кожаном мешке, свисавшем с запястья старшего из двух Плотогонов, лежали: символический камень, ветка плюща и улиточье ожерелье. Оба уже не доставали шестами до дна и потому спрыгнули в воду по бокам от плота и, держась за него, обернулись к берегу. Вслед за тем, по-лягушачьи прядая ногами, они подогнали плот к положенному месту.
– Западнее! – заверещал с берега Баркентин. – Западнее, идиоты!
Пловцы, плеща, переместились к смежным краям плота и вновь забили ногами. Затем подняли головы над исколотой ливнем водой и обратили лица туда, откуда несся голос Баркентина.
– Там и стойте! – проорал этот малоприятный голос. – И спрячьте куда-нибудь ваши паскудные хари!
Двое, еще поплавав, встретились на дальнем от деревьев краю плота, каштановый бортик которого почти целиком заслонил их головы.
Выставив из воды только лица, они, будто пешеходы, перебирали ногами в воде. Титус остался один. Он огляделся, недоумевая. Куда это все подевались? Дождь струился по его телу. Личико Титуса сморщилось, губы задрожали, он едва не расплакался, но передумал и решил вместо этого встать. Плот неподвижно лежал на воде, так что равновесие сохранять было нетрудно.
Баркентин негромко хмыкнул. А что? – неплохо. Собственно говоря, будущему Графу, пока его поименовывают таковым, полагается стоять. В случае Титуса, от этого принципа, естественно, пришлось бы отступить, если б ребенок надумал сидеть либо ползать по плоту.
– Титус Гроан! – крикнул с берега старческий голос. – День настал! Замок ждет твоего владычества. От горизонта до горизонта все здесь твое, все подлежит твоей власти – животное, растение, камень, время без конца, кроме одной только смерти твоей, но и ей не преградить течения столь царственной Крови.
Последнее было знаком для Плотогонов и они, взобравшись на плот, повесили на тонкую, мокрую шею улиточье ожерелье, а когда голос с берега крикнул:
– Ныне! – попытались всучить Титусу камень и ветку плюща.
Но он их не взял.
– Адская кровь и желчные камни! – взревел Баркентин. – В чем дело? Чтобы на вас кожа сгнила! в чем дело? Дайте ему камень и ветку, черти бы вас задрали!
Плотогоны не без труда разжали маленькие пальчики и попытались вложить символы власти в ладони Титуса, но тот отдернул ручонки. Не хочет он их держать.
Баркентин вышел из себя окончательно. Можно подумать, мальчишка что-то соображает. Старик долбанул костылем о помост и гневно сплюнул. Впрочем, никто этого не увидел – не было никого среди мокрых деревьев и на полоске пузырящегося песка, никого, чей взгляд оторвался б от Титуса.
Мужчины на плоту сделать ничего не могли.
– Дураки! дураки! дураки! – долетел сквозь дождь омерзительный голос. – Положите их к его ногам, да сгниют ваши черные кишки! К ногам! A-а, чтоб я сдох, и спрячьте ваши гнусные морды!
Двое, костеря старика, соскользнули в воду. Камень и ветку плюща они оставили на плоту, у ног ребенка.
Баркентин знал, что Вографление надлежит завершить к полудню: так говорилось в старых томах Закона. Счет шел уже на минуты.
Он повел бородатой главой влево и вправо.
– Ваша светлость Гертруда, графиня Горменгаст! Ваша светлость Фуксия Гроан, графиня Горменгаст! Ваши светлости Кора и Кларисса Гроан из Горменгаста! Встаньте!
Старик заковылял по скользкому помосту и остановился в нескольких дюймах от его края. Времени терять не приходилось.
– Теперь Горменгаст будет смотреть! И слушать! Миг настал!
Откашлявшись, он заговорил и не останавливался, поскольку времени почти не осталось. Пока он выкрикивал традиционные слова, ногти его все глубже впивались в дубовую рукоять костыля, кроша ее, лицо все сильней лиловело. Крупные капли пота, покрывшие лоб старика, отливали сиреневым, это кровь, прилившая к лицу, светилась сквозь них.
– На виду у всех! На виду у Южного крыла Замка, на виду у Горы Горменгаст, на виду у священных твоих предшественников по Крови, я, Хранитель Незапамятных Ритуалов, провозглашаю тебя, в сей день Вографления, Графом, единственным законным Графом между небом и землей, от края до края небес – Титус, Семьдесят Седьмой лорд Горменгаст.
Тишина, столь жуткая и неземная, что и примыслить подобную ей было бы невозможно, растеклась и накрыла собою рощи и башни – весь мир. Покой обрушился, как потрясение, потом потрясение миновало, оставив после себя лишь белую пустошь безмолвия. Ибо пока выкрикивались в черной ярости окончательные слова, произошло сразу два события. Дождь перестал, а Титус, опустившись на колени, подполз к краю плота с камнем в одной руке и ветвью плюща в другой. И, к ужасу всех и вся, уронил священные символы в глубины озера.
В хрупком, хрустком молчании, последовавшем за этим поступком, мрачные тучи над головою Титуса разошлись, открыв клочок нежно синего неба, и мальчик поднялся на ноги и, повернувшись к угрюмому скоплению Внешних, опасливыми шажками приблизился к той кромке плота, что смотрела на занятый ими берег озера. Спина мальчика была обращена к матери его, Графине, к Баркентину, ко всем, кто, оцепенев, следил за единственным живым существом, движущимся в фарфоровой тишине.
Если бы хоть на одном из тысячи обступивших озеро деревьев треснула ветка, если бы шишка упала с сосны, мучительное напряжение лопнуло бы и взорвалось. Но ветка не треснула. И шишка не упала.
Странное дитя, лежавшее на руках женщины, что стояла на берегу в стороне от всех, внезапно забилось с неистовством, понять которого она не могла. Дитя потянулось прочь от ее груди, прочь, к озеру, и небо мгновенно просияло лазурью, и Титус, застывший у самого края плота, с такой силой рванул с шеи ожерелье, что оно повисло в его руке. Затем он поднял к небу лицо и испустил одиы-единственный крик, оледенивший толпы, что следили за ним с берегов, ибо в крике его не слышалось ни радости, ни слез – ни страха, ни даже боли не ощущалось в нем, при всей его пронзительности крик был совсем не детским. И закричав, Титус метнул ожерелье над искристой водой, и едва оно затонуло, радуга выгнулась над Горменгастом, и тут еще один голос ответил ему.
Тоненький голос. В совершенном безмолвии он наполнил вселенную – вскрик, подобный единственной пропетой птицею ноте. Он поплыл над водой, удаляясь от Внешних, от женщины, стоявшей на краю своего народа, поплыл, вырвавшись из горла созревшего в чреве Киды младенца – ублюдка, молочной сестрички Титуса, источающей призрачный свет.
И ВНОВЬ ГОСПОДИН РОТТКОДД
Тем временем, в мороси и в лучах солнца пустой, будто безъязыкий колокол, Замок, чья разъеденная временем оболочка то омывалась дождем, то светилась, подчиняясь эфемерным причудам погоды, вздымался в застарелом пренебрежении к непостоянству ветров и небес. Только легкие плевы света и цвета, одна за другой осеняли ее; солнечный луч переплавлялся в лунный; летящий лист сменялся летящей снежинкой; побег просвирника – клыком сосульки. То были лишь преходящие изменения обличил Замка – что ни час, то биением меньше, тенью больше; замерзает малиновка, ящерка нежится на солнце.
Камень громоздился на седой камень. Зияли окна; щиты, свитки, легендарные девизы, меланхоличные в их распаде, выпирали из стершихся барельефов над арками и дверными проемами, под подоконниками створных окон, на стенах башен или контрфорсах. Изгрызенные непогодой головы с пустыми лицами в нездоровых зеленых подтеках, затянутые ползучей порослью, слепо взирали во все четыре стороны света из-под остатков век.
Камень на поседелом камне; и ощущение возносящихся к небу глыб, громоздящих свой вес одна на другую, грузных, но перенявших подобие жизни от тяжких трудов давно ушедших дней. И одновременно недвижных – только воробьи, будто насекомое племя, снуют в запустелых пространствах плюща. Недвижных, как бы парализованных собственным весом – только краткие дуновения жизни вспархивают вкруг них и стихают: падает лист, квакает лягушка во рву или сова на шерстяных своих крыльях уплывает к востоку по неторопливой спирали.
Было ли в этих отвесных каменных акрах нечто, говорившее о неподвижности более сложной, о гудящем безмолвии, залегшем внутри? Мелкие ветерки шебуршились во внешней оболочке замка; листья осыпались или сбивались птичьим крылом; дождь прекращался, капли осыпались с ползучих растений – но за стенами не менялся даже свет, разве что солнце прорывалось в анфиладу запыленных зал Южного крыла. Отрешенность.
Ибо все ушли на «Вографление». Дыхание Замка отлетело к берегам озера. А здесь остались лишь дряхлые каменные легкие. Ни шагов. Ни голосов. Только дерево, камень, дверные проемы, перила, коридоры, альковы, комната за комнатой, зала за залой, простор за простором.
Чудилось, что вот-вот, и некий неодушевленный Предмет стронется с места: сама собой откроется дверь или закрутятся стрелки часов: безмолвие было слишком огромным, слишком насыщенным, чтобы Замок и дальше пребывал в этой титанической атрофии, – напряжение должно же было найти себе выход и внезапно прорваться, буйно, как вода сквозь треснувшую плотину, и тогда щиты послетали бы со ржавых крюков, треснули зеркала, вздыбились доски, и весь замок содрогнулся бы, забив стенами, будто крылами, раскололся и с грохотом пал.
Но ничего не происходило. Каждая зала стыла, раззявив пасть, неспособная закрыть ее. Тяжко распяленные каменные челюсти ныли. Двери зияли пустотой, словно оставленной выломанными из мертвой головы клыками! Ни звука, ничего, напоминающего о человеке.
Какое же движение совершалось в этих гигантских пещерах? Переползанье теней? Только в Южном крыле, там, куда забредало солнце. Какое еще? Ужель никакого?
Лишь жутковатая поступь котов. Лишь беззвучие ошеломленных котов, идущих строем, ненарушаемым строем, белым, как холст, одиноким, как долгий взмах руки. Куда пролегал их путь по просторам заброшенного замка, завороженного каменными пустотами? Из тиши в тишь. Все сгинуло. Жизнь, костный остов, дыхание; сгинули движение и эхо…
Коты текли. Текли бесшумно и неторопливо. Сквозь распахнутые двери текли они на маленьких лапках. Сплошной поток. Белых котов.
Под вознесшимся в тень небосводом шелушащихся херувимов коты перешли на бег. Колонны, сходящиеся в зябкой перспективе, стали для них столбовой дорогой. Трапезная распахнула свои безмолвные пустоши. Коты бежали по каменным плитам. По коридору с растрескавшейся штукатуркой. Одна пустая комната за другой – зала за залой, галерея за галереей, глубина за глубинами – пока акры серой кухни не разлеглись перед ними. Колоды для рубки мяса, печи и вертела стояли, недвижные, как алтари, посвященные мертвым. Далеко внизу под искривленными балками плыли коты белою лентой. В неторопливом течении их не было неуверенности. Хвост белой колонны исчез, и кухня вновь стала голой, как пещера на склоне лунной горы. Холодными лестницами коты поднялись на верхний этаж.
Куда она делась? Сквозь скучный полусвет тысячи зияний бежали они, с глазами, светящимися, как луны. Вверх по витым лестницам и вновь в другие миры, торя тропу в полуденных сумерках. Им не удавалось учуять ни шевеления, ни вибрации – она исчезла.
Но бег их не прерывался. Лига за лигой, спорой, неторопливой пробежкой. Вот промелькнула оловянная комната, за нею бронзовая, следом железная. По обеим сторонам от них скользнуло оружие – скользнули проходы – по обеим сторонам, – но ни единого живого дыхания не смогли они отыскать в Горменгасте.
Дверь в Зал Блистающей Резьбы стояла настежь. Коты вплыли в нее, точно снежно-белая змея со струистым, усеянным желтыми глазками телом. Не помедлив, змея протекла меж изваяний, поднимая с пола сотни облачков пыли. Она достигла гамака под зашторенными окнами, в котором дремал, телесным продолжением тишины и покоя, Смотритель, единственное в замке живое существо, если не считать кошачьей змеи, которая оплыла его и сразу устремилась назад, к двери. Над нею тлели цветные изваяния. Золотой мул – серый, точно гроза, ребенок – пробитая голова с бездонно пурпурными волосами.
Ротткодд дремал, ничего не ведая не только о том, что в его святилище вторглись коты ее светлости, но и о том, что замок под ним пуст, что нынче – день Вографления. Никто не сообщил ему об исчезновении Графа, потому что со времени последнего визита господина Флэя никто не ни разу не добирался до пыльного Зала.
Проснувшись, Ротткодд ощутил голод. Подняв шторы, он обнаружил, что дождь прекратился и, насколько можно судить по положению солнца, стоит уже поздний полдень. А между тем ему ничего не прислали маленьким лифтом из Кухни, лежащей в сорока фатомах под ним. Неслыханно. Мысль о том, что еда может не ждать его при пробуждении, оказалась настолько новой, что какое-то время Ротткодд не был даже уверен – проснулся ли он или все еще спит. Может, ему только снится, будто он вылез из гамака.
Он подергал уходящий в темную шахту шнур. Далеко-далеко внизу раздался чуть слышный звон колокола. Далекий и тонкий металлический звук различался сегодня гораздо яснее, чем когда-либо прежде на его памяти. Можно подумать, будто колокол – единственное, что движется там. Можно подумать, что звону его не с чем поспорить, разве что с жужжанием мухи на оконном стекле – такой он одинокий, отчетливый, бесконечно далекий. Ротткодд подождал, но ничего не произошло. Он еще раз приподнял кончик шнура и выпустил, позволив ему упасть. И снова, точно из города забытых гробниц, донесся звон колокола. Он подождал еще. Все по-прежнему, ничего не случилось.
В глубокой, тяжкой задумчивости Ротткодд направился под мерцанием люстр к редко открывавшемуся окну. Сколь ни был он привычен к безмолвию, в пустоте нынешнего дня чуялось что-то небывалое. Что-то и прикровенное, и настоятельное. И пока он размышлял об этом, его одолевало ощущение непрочности – почти что страха, – словно какому-то нравственному началу, каковое он ни разу не подвергнул сомнению, на котором зиждилось все, во что он когда-либо верил, сквозь которое, как сквозь фильтр, пропускалось всякое иное представление, теперь грозила опасность. Как будто где-то затаилась измена. Нечто нечестивое, грозное, безжалостное в его пренебрежении к фундаментальным предпосылкам самой верности. С чем же тогда прикажете считаться и что почитать имеющим хоть какое-то значение для оценки поступков и мыслей, если основания, на которых воздвигнут дом его веры, рушатся, подвергая опасности священную постройку, коей они служили опорой?
Да не может этого быть. Потому как – что вообще способно здесь измениться? Он почесал подбородок и сурово уставился в окно строгими, стеклянистыми глазами. За ним мерцал под висящими люстрами длинный, заполоненный тенями Зал Блистающей Резьбы. Тут и там отливали зеленью или синевой, багрецом или лимоном – подбородок либо скула, плавник либо копыто. Чуть приметно покачивался гамак.
Что-то разладилось. Даже если бы ему обычным порядком прислали обед, он все едино почувствовал бы – что-то разладилось. Тишина какая-то не такая. Зловещая.
Он вертел свои мысли так и этак, постоянно сбиваясь, и глаза его, блуждавшие по виду, раскрывшемуся из окна, на миг утратили стеклянистость. Несколько влево от него, футах на пятьдесят ниже окна простиралось плато тускловато-коричневой крыши, по краю которой стояли, футах в трех одна от другой, посеревшие от мха башенки. Их насчитывались многие дюжины, и после того, как глаза Ротткодда некоторое время бессмысленно проблуждали по ним, он вдруг дернул головою вперед и взгляд его сразу обрел сосредоточенность, ибо на каждой башенке сидело по коту, и каждый кот вытягивал шею, и каждый, белый, как новехонький плюмаж, вглядывался узкими зеницами во что-то движущееся – движущееся далеко внизу по узкой, песочного цвета дороге, что вела от надворных строений замка в северные леса.
Господин Ротткодд, определив по сходящимся взглядам котов, к какому участку далекой земли надлежит приглядеться, ибо такая неподвижная, алчная сосредоточенность каждого снежного тельца и желтого глаза определенно означала, что там, внизу, происходит нечто на редкость интересное, спустя несколько мгновений обнаружил выползающую из леса игрушечную кавалькаду обитателей каменного замка.
Игрушечных лошадок вели в поводу. Господин Ротткодд, дальнозоркий и едва ли сумевший бы сказать, если б не внутреннее восприятие их числа, сколько пальцев он сам себе показывает, поместив их перед лицом, снял очки. Шествующие в солнечном свете далекие размазанные фигурки, обрели четкие очертания и мгновенно его напугали. Да что же случилось? Но еще задаваясь этим вопросом, он уже уяснил ответ. И ведь никто не вспомнил о том, что и его следовало бы известить! Никто! Горькая пилюля. О нем забыли. Впрочем, он же всегда и хотел, чтобы о нем забыли. А это палка о двух концах.
Он вгляделся попристальнее: да, ошибиться невозможно. Каждая крохотная фигурка различалась в промытом дождем воздухе с хрустальной ясностью. Лошадь с закрепленной на седле колыбелью возглавляла процессию: ребенок, которого он ни разу еще не видел, спал в колыбельке, свесив через край ее одну ручку. Спит в день собственного «Вографления»! Ротткодд покривился. Это Титус. Так значит, Сепулькревий умер, а он ничего и не знал. Все они были у озера; у озера; и там, внизу, неторопливая серая кобыла везет по тропе – Семьдесят Седьмого.
Кобылу вел юноша, Ротткодду не знакомый. Высокие плечи, блестящий под солнцем круглый лоб. Через круп кобылы, за седельной колыбелью, перекинут свисающий почти до земли издырявленный молью, вышитый золотом ковер.
Вместе с Титусом в колыбельке присутствовали – картонная корона, короткий меч в небесно-синих ножнах и книга, пергаментные листы которой он сминал раскинутыми ножками. Титус спал, крепко.
За ним ехала, сидя боком, Графиня, волосы ее походили на булавочные уколы огня. Она неподвижно сидела на переступающей лошади. Следом господин Ротткодд заметил Фуксию. У нее очень прямая спина, руки вяло держат поводья. За нею – Тетушки в своей двуколке, и при всей неповторимости их осанок, господин Ротткодд, сбитый с толку отсутствием пурпурных платьев, узнал их с трудом. Он заметил и тычущего костылем в бок лошади Баркентина, коего принял за покойного отца его, Саурдуста, и одинокую в своей повозке нянюшку Шлакк – руки она прижимала к ротику, а на пони ее восседал конюшенный мальчик. Пешее шествие возглавляли Прюнскваллоры, рука Ирмы продета сквозь руку брата, следом вышагивали Пятидесятник и поэт с клиновидным лицом. Но что за мулоголовый, коренастый мужлан сутулится между ними и куда подевался Флэй? За Пятидесятником, выдерживая почтительное расстояние, рядами и колоннами следовала бесчисленная челядь, которую непрестанно изрыгал далекий лес.
Увидеть после столь долгого времени, как главные лица замка проходят под ним – пусть и издали – это переживание было для Ротткодда в его Зале Блистающей Резьбы и счастливым, и мучительным. Счастливым, поскольку ритуал Горменгаста продолжает исполняться так же набожно и неспешно, как прежде, мучительным – из-за нового для него чувства постоянства перемен, на первый взгляд необъяснимого и неразумного, но однако ж отравлявшего его сознание и заставлявшего сердце биться быстрее. Интуитивное ощущенье опасности, в разных формах и в разной степени уже испытанное теми, кто живет внизу, не возмущало до этого утра пыльной, уединенной атмосферы, в коей господину Ротткодду выпала участь продремать всю его жизнь.
Так Сепулькревий мертв? А новый Граф – ребенок, которому не исполнилось и двух лет? Определенно, самые камни замка могли бы донести сюда весть об этом или Блистающие Изваяния – нашептать ему сей секрет. Из кукольной страны человечков, лошадей, тропинок, деревьев и скал, от проблеска зеленых отражений озера, не превосходящего размером почтовой марки, доносится старческий крик, безжалостный даже на таком расстоянии, и вновь маленькие фигурки продолжают свое продвижение в безмолвии, лишь изредка нарушаемом мелкими звуками – звоном гвоздя, ударяющего в брусчатку, стуком подковы о камень, скрипнувшей комариным голосом уздечки: из своего орлиного гнезда Ротткодд смотрит, как фигуры приближаются к основанию Замка, каждая – с короткой черной тенью, намертво прилипшей к ее пятам. Земля вокруг них кажется свежевыкрашенной или, вернее сказать, – кажется старым пейзажем, омертвевшим и потускневшим, а после покрытым лаком и просиявшим заново каждым фрагментом гигантского полотна, восстановленного в его первоначальной красе и целокупном величии.
Головная кобыла с Титусом, все еще крепко спящим в плетеной корзинке на ее спине, уже приближается к колоссальной тени, отбрасываемой Замком, чудовищным веером растекающейся, подобно угрюмому озеру, от основания каменных стен.
Вереница движущихся фигур выгнулась мягкой дугой, ибо даже сейчас, когда голова шествия уже оказалась под стенами, далекие приозерные рощи все еще продолжали исторгать людей. На миг Ротткодд перевел взгляд на котов, сидевших каждый на своей серой от мха башенке. Он увидел теперь, что они смотрят не просто на вереницу людей, как прежде, но на определенный ее участок, начальный – туда, где едет верхом Графиня. Да и тела их утратили неподвижность. Коты дрожали в солнечном свете, и едва господин Ротткодд отвел свои галечные глазки и вгляделся в фигурки внизу (три наиболее крупных вполне могли б уместиться во рту самого дальнего из котов, находившихся в добрых пятидесяти футах от Смотрителя), как ему пришлось снова перевести их на геральдических котофеев, поскольку из трепещущих тел их вырвался в унисон сиреноподобный, решительно неземной вопль.
Длинный пыльный зал уходил позади господина Ротткодда в неглубокую даль, смертное молчание зала, лишний раз подчеркнутое долетевшим из внешнего мира воплем, словно раздвинуло его, и теперь за спиною Смотрителя как бы простерлась пустыня; а за отдаленной дверью, и под полами лежащих внизу помещений, да и ниже их ползли, извиваясь, вверх немые лестницы, разверзался ушедший в себя замок.
Графиня придержала лошадь, подняла лицо. С миг она обшаривала взглядом нависший над нею отвесный обрыв. Затем сложила губы и испустила одну, словно тростниковой дудочкой спетую ноту, пронзительную и одинокую.
Замшелые башенки мгновенно лишились своих сидельцев. Как белые струи, как водопад, коты низринулись наземь с головокружительной горной выси каменного фасада. Ротткодд, неспособный понять, как это они вдруг растаяли, будто снег, обратившись в ничто, с изумленьем увидел, переведя взгляд с кровельного плоскогорья на землю под ним, малое облако, стремительно пересекающее сорное поле. Замедлив свой бег, облако сгустилось, и лошадь Графини, двинувшаяся медленной трусцой вперед, шла теперь как бы в достигавшем ей до щеток белом тумане, клубившемся вкруг копыт.
Титус проснулся, когда кобылица внесла его в тень Замка. Он встал на колени, черные волосы его, еще влажные от утреннего дождя, змеями обвили ему шею и плечи. Руки мальчика вцепились в передний край колыбели. Мокрая, мерцающая рубаха, оказавшись в рассекаемой кобылицей глубокой, словно бы водянистой мгле, посерела. Крохотные человечки, один за другим поглощаемые тенью, утрачивали игрушечный блеск. В этой сумрачной заводи волосы Графини погасли, словно янтарь. Кошачье облако у ее ног обратилось в дымчато-серый туман. Одна за другой яркие фигурки вступали в тень и тонули в ней.
Ротткодд отвернулся от окна. Изваяния здесь, никуда не подевались. Пыль тоже. Тускло светятся люстры. Тлеют статуи. И однако же, все изменилось. Тот ли это зал, который Ротткодд знал столько лет? Какой-то он уж больно зловещий.
И вот тогда, пока он еще стоял, сжимая в руках перьевую метелку, воздух вокруг него ожил, новая перемена произошла в атмосфере, что-то новое просквозило ее. Где-то что-то разбилось – что-то тяжелое, вроде гигантского глобуса, и хрупкое, как стекло; разбилось вдрызг, ибо воздух стронулся с места, и тяжкий, болезненный груз пустоты с его неотвязчивым гулом в ушах мгновенно исчез. Ротткодд ничего не услышал, но понял: он уже не один. Замок обрел дыхание.
Он вернулся в гамак – странно довольный и странно смущенный. Лег, закинув руку за голову, – другая свесилась за край гамака в самых шнурах которого Ротткодд слышал разумное урчание Замка. Прикрыл веки. Интересно, как умер лорд Сепулькревий? Флэй ничего о его болезни не говорил. Правда, все это было давно. Как давно? С испугом, заставившим его выпучить глаза, он понял вдруг, что тощий человек принес ему известие о рождении Титуса уже больше года назад. Он помнит все так ясно. Как трещали его колени. Его глаз в замочной скважине. Его нервозность. Ведь господин Флэй был последним, кто здесь побывал. Возможно ли, что он уже больше года не видел ни единой живой души?
Глаза господина Ротткодда скользнули по деревянной спине пегой выдры. За год могло произойти все что угодно. И снова его охватила мучительная тревога. Он поерзал в гамаке. Хотя, что вообще может тут произойти? Что тут может произойти? Ротткодд прищелкнул языком.
Замок дышал, далеко внизу под Залом Блистающей Резьбы перемещалось то, вокруг чего вращался теперь Горменгаст. После пустоты, поразившей Ротткодда, все происходящее казалось ему похожим на бунт. И однако же, он не слышал ни единого звука, хотя где-то наверняка распахивались двери, эхо рыскало по проходам, трепетали, мечась по стенам, торопливые огни.
Страсти, воплощенные в людских телах, уже блуждали, надо полагать, по каменному улью. Будут еще и слезы, и странный смех. Тяжкие роды и смерти под тонущими в тенях потолками. И мечты, и ярость, и разочарования.
И скоро полыхнет зеленым пламенем утро. И сама любовь закричит и заплачет, желая воскреснуть! Ибо и завтра настанет день – и Титус вступает в свою родовую твердыню.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.