Текст книги "По ту сторону кожи (сборник)"
Автор книги: Михаил Бутов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 20 страниц)
– Чтобы публично выводить из суждения суждение, – говорил Иосик, – нужно хотя бы к собственной способности умозаключения относиться трепетно. А мне, в сущности, наплевать…
Как будто именно незаметность была для него важна прежде всего. Иногда Александр Васильевич совершенно верил, что как раз ленивая эдакая щедрость гения (насмешки в это определение он не вкладывал ни в какой мере) и доставляет Иосику наибольшее удовольствие. И было бы этого, пожалуй, вполне достаточно, чтобы считать себя с ним квитым и продолжать в том же духе. Но вместе с тем, хотя на каждое новое предложение встретиться и поболтать (а Александр Васильевич неизменно называл это только так, опасаясь другим каким-нибудь словом придать делу серьезность, которая сразу же расставит акценты по-иному) Иосик откликался все с той же готовностью, а к вопросам своего авторства относился вроде бы по-прежнему пренебрежительно, – все-таки ни единого раза сам он не высказался ни за, ни против публикования своих мыслей под чужим именем. И оттого начинал Александр Васильевич все сильнее подозревать, что видит Тарквинер и другую какую-то, непонятную выгоду в той неустойчивости ситуации, из-за которой хотелось не перечитывать уже по несколько раз, как раньше, каждую свою газету, отчеркивая неловкие обороты и радуясь удачам, но позаботиться о том, чтобы она, по возможности, вовсе не попадалась на глаза. А значит, мог наступить момент, когда положение Александра Васильевича станет весьма щекотливым. Но сколько ни давал он себе зароков раз и навсегда переломить такой ход вещей, стоило начать писать – и подступала непреодолимая тоска по той удивительной полноте, что возникала в их с Тарквинером разговорах. Александр Васильевич сдавался опять, спешил в магазин за коньяком, и на кухне снова возникал Иосик, меркантильности по-прежнему не проявлявший. Правда, поскольку виделись теперь чаще, стал чаще занимать деньги. Но и отдавал, при случае, обязательно.
В соседней комнате Маша уговаривала подруг на последнюю чашку чая.
– На ход ноги, – смеялась она. – Это у моего папахена есть приятель, а у него такая присказка. Значит – на прощание.
Фразочка, кстати, тоже была – от Иосика.
Он попытался припомнить в деталях свою последнюю встречу с Тарквинером. Тот забежал в редакцию просто так, на минуту, поскольку оказался рядом и имел – а чего ему их не иметь, чем он вообще обременен в жизни? – лишние пятнадцать минут. За эти четверть часа он по обыкновению все перевернул на столе, заглянул во все папки и даже письма повытаскивал из конвертов. И в конце концов ту, небезразличную для Александра Васильевича, рукопись каким-то образом угадал точно. Александр Васильевич жаловался, что последнее время – совсем ничего, одна бодяга. А Иосик уже копался в папке, переворачивал листы. Спросил:
– Это тоже?
– Что – тоже?
– Тоже бодяга?
А почему бы и нет, подумал тогда Александр Васильевич, пускай почитает, может, и скажет потом что-нибудь утешительное. Здесь по крайней мере я уж точно ничем не буду ему обязан… Но едва лишь за Тарквинером закрылась дверь, уже понял, что безвозвратно сам себе проговорился. И уже нельзя было не признать, что утешительными сейчас стали бы только те едкие, как перенасыщенный хлором воздух, сравнения, какие умел подбирать Иосик, если ставил вещам диагноз окончательный и не оставлявший иллюзий.
Предстоящие час или полтора прогулки с собакой могли бы дать ему возможность привести в порядок свои мысли. Имело смысл хоть в общих чертах набросать заранее основные положения будущей рецензии – тогда на улице он обдумывал бы их более систематично. Но, исписав страницу пронумерованными короткими фразами, почти сплошь состоявшими из существительных, и удостоверившись заново, что ни одну из них не способен закончить иначе, чем вопросительным знаком, он скомкал лист и отправил в ведро из-под стирального порошка, которое держал у стола в качестве корзины для бумаг; снова придвинул к себе телефон и набрал номер.
– Ты, старик? – сказал Иосик. – Я, понимаешь, скачу из-под душа…
Он действительно долго добирался, и Александр Васильевич уже перестал ждать ответа, решил, что, как и предполагалось, опоздал. Но на ум ему пришло обстоятельство, упущенное прежде, и, забыв трубку прижатой к щеке, он принялся усиленно вспоминать, делился ли с Иосиком еще тогда, давно, своими мыслями касательно повести, и, следовательно, может ли Тарквинер понять сейчас настоящую подоплеку его интереса куда лучше, чем того бы хотелось.
– Я забрал рукопись, – сказал Александр Васильевич. – Ты мог бы меня дождаться.
– Извини, спешил. Я, между прочим, и сейчас спешу. А у меня мыло с лысины капает.
– Хорошо, я перезвоню завтра.
– Да ничего страшного. Слушай вот байку отличную. Вполне исторический анекдотец. Помнишь Оскинда?
Александр Васильевич не ответил. Такая тоска безмерная вдруг свела ему скулы, что во рту сделалось кисло, будто отходила заморозка, сделанная у дантиста.
– Да не может быть, – сказал Иосик. – Он еще в ресторанной комиссии состоял у вас в Союзе. Лысый такой, как колхозное поле.
– Я не хожу в ресторан, – сказал Александр Васильевич. – Раз в жизни всего был.
– И правильно. Нечего там делать. Так вот, про Оскинда. Есть у Оскинда отпрыск – пятнадцатилетний спиногрыз и большой любитель животных. А сам Оскинд живет от семьи отдельно, в собственной однокомнатной квартире в соседнем доме. И однажды отпрыск притащил ему туда кошечку. Кошечка хорошенькая, чистенькая, мех с серебром. Оскинд ее полюбил. Но, естественно, не мог допустить, чтобы гадила она где попало. Даже нормальный тазик с песочком его не устроил: все равно ведь лежит, пахнет. Так что он приучил ее прямо в унитаз ходить. И ничего, получилось. Стала она садиться, как положено, на краешек, поднимает хвост – и порядок. Но вот тут-то Оскинд и перегнул палку. Вздумал науськать ее еще и воду за собой спускать. А кошка взяла и рехнулась от такого количества избыточной информации! Зациклилась на спускании воды. Теперь круглые сутки сидит на бачке и жмет на рычаг. Оскинд чего уже только не делал: он же спать по ночам не может – все время ведь водопад! Пробовал дверь закрывать в туалет – так кошка сумасшедшая-сумасшедшая, а не дура, знает, как своего добиться: сразу же валит на ковер. Воду выключать – она тогда просто рычагом лязгает непрерывно. Еще хуже. Делать нечего, надо ставить новый унитаз – с педалью там или чтобы ручку вверх нужно было дергать. Но у него же гарнитур, единство колера! И расцветка редкая – не подберешь. Теперь занимает деньги – всю сантехнику собрался менять.
– Ты хотя бы прочитал? – спросил Александр Васильевич.
– А тебе что, не понравилась история? Это настораживающий симптом. Я тебе скажу, старик, – ты последнее время неважно выглядишь. Знаешь?
– Знаю, – сказал Александр Васильевич.
– Вот. Съездил бы куда-нибудь. В путешествие. Пора уже беречь себя. А прочесть – прочел. В метро еще, в тот же день.
– Двести страниц?
– Да таскался куда-то к черту на рога. Еще ждал там…
– И что? Заинтересовало?
– Ну-у, – протянул Тарквинер. – Не то чтобы… То есть сама по себе, может, и нет. Но задуматься – дала повод.
– И какие выводы?
– Выводы? Такой, например: мы вступили уже в возраст, когда собственные болячки куда больше интересуют, чем поиск новых талантов. Подходит?
– Я, наверное, тебе не объяснил, – сказал Александр Васильевич. – Насчет этой штуки получилась спорная ситуация в журнале. И я оказался обязан решать. А как-то не уверен. Но и душителем не хотелось бы выглядеть. Твоему глазу я всегда доверял…
– Подожди, – сказал Иосик, – халат хотя бы накину.
Он помнит, подумал Александр Васильевич. И он не сказал и уже не скажет того, что я надеялся услышать. Значит, нужно сворачивать эту беседу. Спросить, пожалуй, когда вернуть пластинку, – и заканчивать.
– А ты никогда не задавался вопросом, – вернулся Иосик, – вот, с одной стороны, никто уже, в общем-то, не оспаривает тезис, что текст необходимо отпустить на свободу и предоставить ему самому конструировать свои смыслы, так ведь? Именно такой постулат определяет во многом наши критерии и методы оцеки. А с другой – проблематика литературы на сегодняшний день практически выродилась в изобретение существованию этого текста оправданий. Связано это? Мне вот все больше представляется, что напрямую. Нам казалось, что свобода – это вроде некоего горизонта. Вершина, до которой мы добрались, более-менее уютно обустроились, а теперь рьяно блюдем законы, якобы необходимые, чтобы на ней удержаться. А на самом-то деле свобода – понятие, ускользающее от определения. И обладающее поэтому свойством выхолащиваться и терять постепенно всяческое содержание, если не наполнять им его каждый раз заново, причем всегда новым.
– Я только не вижу, – попробовал вклиниться Александр Васильевич, – какое отношение…
– Постой! Ну действительно: свобода выбора, свобода секса, свобода печати – это я способен еще понять. Но просто свобода, свобода вообще – что такое? У меня нет ответа. В сущности, мы давно уже имеем во главе угла пустоту. Но даже если догадываемся об этом – так или иначе гордимся. Пусть пустота – зато последняя, зато дальше нет уже вроде ступеньки, чтобы шагнуть. Что может быть выше свободы, верно? А достигшее ее искусство, естественно, обуславливаться уже может только самим собой. Сим победиши. Если на нашей памяти кто и осмеливался думать иначе, и даже если в моду такие входили – все одно, всегда выглядели смешно, потому что корнями сидели всегда во вчера. А мы это самое вчера вроде бы и не отвергали даже, а попросту подчинили и сняли как подчиненное. Ну, как линия, что ли, точку. Так вот, знаешь, не исключено, что этот твой парень – это что-то такое, что точно так же готовится теперь снять нас. Он ведь именно и нащупал – ступеньку. Описал вполне убедительно. Называется – призванность. И как только призванность своего мужика он ничтоже сумняшеся берет за данное – все, из-под наших оценок он уже ушел. То есть ты пойми: я имею в виду вовсе не достоинства этой именно повестухи – наверное, там любой сумел бы отыскать достаточно, к чему придраться. Дело в самом пространстве, где он осмеливается существовать. Теперь у него на измерение больше. И, в общем-то, совершенно безразлично поэтому, как он смотрится с нашей колокольни. Есть опасность, что с нее в лучшем случае проекции какие-нибудь будут видны – сиречь тени обыкновенные. А тени, как тебе известно, бывает, обманывают.
И тут Александр Васильевич сразу как-то обмяк в своем кресле, а слова – что собеседника, что свои – доноситься до него стали будто издалека. То, чему – конечно, он знал это – рано или поздно назначено было сегодня случиться, произошло теперь. И продолжение разговора быть уже могло только пустым сотрясением воздуха. Тем более что как бы и не в расплывчатом его предмете заключалось главное. Только инерция заставляла еще Александра Васильевича механически защищаться.
– Чушь какая-то… Велеречивая чушь. Даже если я поверю, что он действительно что-то такое там совершил, после чего я уже не могу его понимать… А концовка провисшая? А все эти персонажи, которые никак соединиться не могут: не то что с другими – даже с собственными поступками?..
– Вот! – сказал Иосик. – Именно. Не помню латыни: подтверждаешь, опровергая. Нет, ясно, конечно, что автор – пижон порядочный и прописывать вообще почти ничего не считает нужным. Но, с другой стороны, это и работает на него! Смотри, вот видение этому крестьянину – как это можно себе представить? Ну что, серафим ему шестикрылый являлся? Голос из облака? Я вот чему удивился, когда стал об этом думать: проходит-то на самом деле один-единственный вариант! Просто поток ясности. Чтобы никакой указующий перст уже не нужен был потом – все, что должен сделать, просто вытекает с необходимостью из того, что тебе открылось. И что тогда может для него оставаться такого, чего он не знает уже? Зачем ему тогда вся эта вагонная болтовня: еще раз о человеческом страдании, или подлости, или подвиге? Он ведь не старец, не монах, не исповедник, он не отпускает грехов – он посланец! Это находка, наоборот, что все остальные отскакивают там от него, как орехи от стены. И точно так же не может он не знать, что слушать его не станут. В том и суть, что это, собственно, и не меняет уже ничего! Как только мы принимаем существование промысла, и уж тем более если делаем его элементом сюжета, никто уже не мешает тебе полагать, что сам факт появления такого посланца в Таврическом саду куда больше закладывает в будущее, чем все вместе взятые декреты дум, исполкомов, совнаркомов каких-нибудь – все, на что он сумел там или не сумел повлиять. На мой-то вкус тоже не хватило в конце какого-нибудь акцента мощного, эдакой скорбной ноты. Но здесь ведь совершенно не трагедия. Во всяком случае, здесь взгляд с такой точки, что для трагедии не предоставлено места. Здесь торжество и обретение истины. Человек, который был призван и свое – именно свое! – предназначение исполнил. После него и смертью-то бесполезно уже просвечивать. По уму, ему самому насчет смерти все должно быть известно лучше, чем кому-либо еще. Вот о чем повесть, как я понимаю. И подано это в ней ловко – не такими вот, как у нас с тобой, рассусоливаниями, а чаще всего как раз через построение. В котором, на твой взгляд, концы с концами не сходятся. Видишь как!
И это – еврей! – подумал Александр Васильевич. Тебе бы на солее стоять.
– Ну что, – спросил Иосик, – не согласен?
У Александра Васильевича было сильное искушение ответить начистоту. Крикнуть, что насчет истины и торжества может Тарквинер теперь смело относить к себе – раз уж умудряется высекать сейчас своими суждениями не просто контуры очередного мнения, а безнадежно законченные формы собственной Александра Васильевича судьбы. Он удержался. Спросил только:
– Слушай, а почему ты всегда требуешь подтверждений?
Тарквинер явно смешался.
– Пардон. А на что обиды-то? Разговор, вообще-то, не я затеял.
– Да, – сказал Александр Васильевич. – Ничего.
Потом долго молчали, и первым сдался Иосик.
– Ну, ладно, что ли… Может, договорим еще. Как Нина-то?
– Что?
– Глухня, – сказал Тарквинер. – Нина – как дела у нее?
То, что Александр Васильевич замешкался, он истолковал в благоприятную сторону.
– Скажи ей поклон. О Машке не спрашиваю. Что ей, кобыле, сделается…
Александр Васильевич прижал рычаг ладонью.
Ведь странно, подумал он, теперь мне кажется, будто я и раньше догадывался, что слова способны охотиться на людей. Вот так, по всем правилам, с ловушками и засадами. Вчера еще можно было пропустить, не заметив, и эту «призванность» и совсем уже обыкновенный «обман». Но они дожидались своего часа, чтобы появиться вовремя и ударить точно. А теперь заняли места, где-то там, в глубине, давным-давно предуготовленные. И Александр Васильевич подозревал, что ничему другому, кроме их противостояния, места в нем больше уже не будет.
Вроде бы и всего-то… Но сразу как-то совершенно ни к чему стало забывать и дальше так же старательно обо всем, что было сегодня утром и для чего до сих пор он пытался держать закрытыми и сердце, и ум. Теперь его удивляло, почему именно дорогу туда, в поликлинику, запомнил он так подробно. Помятое крыло у автобуса, масть собаки, с которой шла вдоль сквера женщина того типа, что всегда ему нравился, лица людей, сидевших в метро напротив, даже номер санитарной машины у дверей – а ведь ничего еще не было, никакого предчувствия. Ехал оформить пропуск взамен того, что потерял месяц назад. Пользуясь отсутствием очереди, навестил еще участковую, хотел проконсультироваться насчет мочегонного, которое принимал по поводу беспокоившего последнее время внутричерепного давления. Она посоветовала уколы – никотинку, чтобы прочистить сосуды. А потом что-то вспомнила, переворошила на столе бумаги и попросила подождать. Вернулась минут через пять, с другим врачом, стареньким уже мужчиной. И тот представился: онколог.
И сразу все оборвалось у него внутри, замерло и будто съежилось мигом. Только в висках стучало: как, откуда, ведь уже несколько лет он не проходил обследований и не делал рентгеновских снимков?! Александр Васильевич слушал, не слыша, и лишь мгновение спустя заново вспоминал услышанное. А врач говорил:
– Ваша жена – она ходила к своему специалисту… Запоздали анализы… Он передал Марье Дмитриевне, она мне. Я вот сейчас выпишу талончик – и в начале недели попрошу вашу супругу… Удачно, знаете ли, что вы зашли. Мы собирались вызвать ее звонком. Но лучше подготовить несколько… А то, знаете ли, истерики бывают…
Самого несложного, самого плотского, почти фотографического, как на деревенской бумажной иконе, Бога благодарил теперь Александр Васильевич за то, что ладони все-таки не успели вспотеть, что все-таки не успел прийти липкий страх за себя, готовый уже в следующее мгновение накрыть, расслабить колени, вывернуть желудок, – страх, которого именно за свою ошибку ему никогда бы уже себе не простить.
– Пока, конечно, только подозрение, – говорил онколог. – Однако очень серьезное, очень серьезное. Канцер, знаете ли, в этой области обычно локален. Хирургия чаще всего результативна. Химия и облучение вряд ли понадобятся. Метастазы не успевают…
И когда Александр Васильевич встал, все еще не решаясь расстаться со спинкой выкрашенного в белое деревянного стула, даже сейчас напомнившего лазареты пионерлагерей детства, участковая предложила, откуда-то из-за спины:
– Вам… может, спирта чуть-чуть?
А теперь он восстанавливал в памяти и заучивал наизусть каждую сказанную там фразу. И понимал, что вот это и будет хуже всего – слова. Потому и зацепиться не получалось за то даже, что говорил врач о подозрении только или удачных исходах. Глупо верить… Наверняка ведь пытаются всегда смягчить как-то, не оставлять сразу без надежды… Ничего теперь не скажешь просто так. Все время придется, каждую минуту, искать, подбирать и взвешивать. А от нее не укроется и добавит муки. Откуда вообще в русском это нелепое наименование: рак? Глупая калька, бесцветная, как все кальки. Оригинал-то объемнее, нечто совсем другое. Канцер. Сухая нечистота. Слово с перхотью.
И крутилась, крутилась, крутилась навязчивая идея, будто какого-то осмысления должен он теперь требовать от себя, прозрения, выхода к сути вещей. Но вместе с тем как бы и ясно было, что суть эта как раз и раскрылась сейчас совершенно, и ничего иного для прозрения вещи уже не таят в себе. А когда он пытался хоть как-то собраться с мыслями, перед ним тотчас возникала, сбивая, одна и та же картина: сцена из фильма, который они с Ниной смотрели однажды в Доме кино. Кажется, Висконти – он не был уверен, но только это имя и приходило сейчас на ум. Там магнетизер с неживым белым лицом и признаками кровосмесительного вырождения в чертах, манипулируя руками, будто пытался освободиться от приставшего к пальцам теста, уводил за кулису из обставленной для представления залы завороженную женщину, в то время как ее муж, господин солидный и толстый, растерянно приподнимался с кресла, чувствуя, что события уже вышли за рамки того, что можно благочинно называть «опытами», но не решаясь еще вмешаться и начать скандал. Александр Васильевич словно бы всматривался все пристальнее в лицо женщины – пока оно окончательно не превратилось в Нинино. Но странным образом трансформировался под его взглядом и месмерист. Светлые ромбовидные пятна появились на его фраке, фалды завернулись вокруг икр, а гладко зачесанные волосы и бакенбарды образовали оголовье с бубенцами на тряпичных ушах – теперь круглорожий, размалеванный оперный паяц в домино дергано приплясывал на месте, хохотал, разваливая напомаженный рот от уха до уха, манил и Александра Васильевича за собой жестами уже откровенно непристойными.
Он закрыл лицо руками и с силой надавил пальцами на веки.
Вспомнились еще похороны отца. Как нервное напряжение в тот день все время складывало его губы в застывшее подобие улыбки, мертвый оскал. Но, лыбясь на глазах у других, не будешь стоять у гроба. И все его силы и внимание уходили на то, чтобы контролировать себя. Так мучаешься в гостях, если за столом вдруг нападает икота. Потом еще очень долго было ему муторно от мысли, что не удалось проститься достойно.
Тогда наконец прорвалось. Наконец-то он действительно понял, что еще немного – и примерять кладбищенские пейзажи начнет к той самой Нине, которая тут же, в двух шагах всего, за стеной, зачем-то подыгрывает совсем чужим детям, болтает и смеется с ними, как могла бы и вчера, будто не отъединена уже, не отрезана, будто не уносится, развоплощаясь, по темному туннелю… И сразу какие-то обрывки разговоров с незапомнившимися людьми затеснились в голове, рассказы, как упустили неделю всего, и стало поздно, поздно…
А он целый день уже – в никуда.
Александр Васильевич вывернул ящики стола. Записных книжек было четыре – удивительно, в какой скромный объем способна уложиться половина жизни. Прямо сейчас обзвонить, немедленно, отыскать всех, кто хоть чем-то в этом может помочь. Чтобы с утра уже – в институт, в центр, куда там… Хотя – суббота. Могут не взять в субботу. Все подготовить, по крайней мере, за эти два дня. И поговорить с ней придется сегодня. У нее за спиной, тайно, ему трудно будет что-нибудь предпринять. Машу, пожалуй, лучше тогда к тетке. Как раз недалеко от одной из этих подруг, а ту встречают возле метро родители – заодно и проводят. Нина должна почувствовать, что это не прихоть, если он объявит, что дочери лучше переночевать не дома.
Он поднялся рывком – так, что кресло опрокинулось и грохнуло за спиной об пол. Голоса, уже переместившиеся в прихожую, разом испуганно стихли. А в следующее мгновение дверь распахнулась навстречу и радостный, возбужденный, готовый к прогулке Жак влетел и уперся, присев, передними лапами ему в живот…
Вернувшись, застав Нину уже спящей прямо с книгой в руках, Александр Васильевич дожидался на кухне, пока довольная Маша отплещется в ванной и удалится наконец к себе. И думал о том, что им нужно было все-таки родить второго ребенка. Они ведь хотели второго. Но Нина ходила на консультации, и врачи отговорили: кажется, с соединительной тканью был там какой-то непорядок; что-то вроде бы и не опасное само по себе, но при беременности грозившее именно опухолью. Решили не рисковать. А теперь только гадать остается, сколько лет удалось выиграть этим отказом: год, два, ничего? Нужно было родить. Кто-то бы в любом случае оставался тогда у Александра Васильевича, кто любил бы его. С Маши – какой спрос. Маше понадобится лет десять теперь, чтобы догадаться, что самостоятельность и пренебрежение – не одно и то же. А Жак дряхлеет заметно. И столько прожил в семье, что вряд ли получится после него заводить нового.
В комнате он не стал зажигать ночник и осторожно разделся на ощупь. Растеряв прежнюю решимость и заново готовя себя к разговору с Ниной завтра утром, когда Маша отправится, как обычно, в бассейн, сейчас он боялся ее разбудить – чувствовал, что не выдержит тогда и скажет сразу. Но она только пробормотала что-то сквозь сон, когда он лег. А Александру Васильевичу предстояло еще одно открытие, последнее в этот долгий день. Что удел обманутого – не отчаяние, но зависть. Что для него будет это завистью ко всякому настоящему обладанию. Значит, и к легкому дару Тарквинера. И к его же чутью, с каким умел тот (о чем, казалось бы, так естественно было судить гордо и свысока), заглядывая далеко вперед, выбирать пути, обещавшие хотя и не все, но достаточно – и всегда малой ценой. К дочери – просто за то, что смерть для нее долго еще будет событием не будущего, но прошлого; что безразличным порядком жизни ей определено примириться однажды и с его уходом, а быструю боль – если испытает ее – скоро сменить на благостное удовлетворение возле могил, навещаемых раз в году. Рано или поздно, если додумывать до конца, почти к любому, наверное, кого или о ком он знает…
Но уже понимал Александр Васильевич, что ни к кому, даже к автору повести, им не написанной, не будет в нем зависти такой, как к ее герою.
Засыпая, он ощутил еще укол стыда за собственное тело, продолжавшее все так же тупо следовать своим монотонным жизненным циклам. И совсем уже ни к месту вспомнил, что за пластинку Иосика так и не поблагодарил.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.