Текст книги "По ту сторону кожи (сборник)"
Автор книги: Михаил Бутов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 20 страниц)
Груда бревен представляла собой, оказывается, помещичью усадьбу середины девятнадцатого века (помещиков он назвал, но я, конечно, забыл). Здесь однажды побывал композитор Римский-Корсаков. И кому-то признавался, о чем упомянуто в соответствующих мемуарах, что пение бочевских крестьян произвело на него сильное впечатление и отозвалось впоследствии в каком-то из его сочинений. Мне до сих пор хочется как-нибудь засесть, провести исследование, выяснить фамилию помещиков, мемуариста, название произведения с эхом бочевских песен.
«Нет, – улыбнулся он, – здесь не такая уж глушь. Это видимость. Дорога бойкая. Автобус приходит. Раз в трое суток».
Повисла пауза. То есть и я, и он – я чувствовал – были бы не против продолжить разговор. Так бывает, случайных людей вдруг сразу, сама собой, объединяет очевидная аура взаимной симпатии. Но это уже потребовало бы выхода из нашей мимолетной ситуации. То есть, задержись я еще на чуть-чуть, он бы наверняка пригласил меня, всех нас, выпить чаю, пообедать, а это несколько часов, а впереди еще семь сотен километров, нужно подумать о ребенке, не ночевать же здесь, в конце концов, жена в любом случае не согласится… Я попрощался. Пожал ему руку. Он спросил: «Вам ничего не нужно? Вода? У нас хорошая вода…» Но мне не нужна была вода, минералкой мы запаслись, а выливать ее, наполнять пластиковые пузыри новой… – все равно вода в машине нагреется мгновенно, сделается противной, и станет безразлично, из какого там чистого она родника.
Я вернулся к своим с ощущением, будто упускаю что-то важное, но вместе с тем и в радостном возбуждении. Как ни выспренно это звучит, но мне действительно казалось, что я прикоснулся сейчас к подлинной России, которую, как известно, не понять и не измерить (собственно, такого рода многозначительные слова мне приходят на ум исключительно в подобные – и очень редкие – катарсические моменты). Я восторженно рассказывал про анархистов: вот такого – анархистов с флагом на сенокосе в деревне, куда транспорт добирается раз в трое суток, – точно нигде больше не встретишь, вот оно – русское! Никиту, конечно, более всего заинтересовал флаг. Но сколько он ни выглядывал его, высунувшись в открытое окно, когда мы уже тронулись с места и маленькое Бочево уплывало назад, так и не увидел. Не хватает, видно, потребного ветра, чтобы черное знамя анархии взметнулось над Русью. Мы ехали теперь по удивительной красоты местам, дорога то разрезала дремучий – но уже скорее среднерусский, чем северный, – хвойный лес, то вылетала на высокие луга, и впереди раскрывались такие панорамы, что захватывало дух. В следующие полтора часа навстречу нам попались только двое детей на велосипедах. Судя по всему, мы с бочевским хозяином по-разному представляли себе, что такое бойкая трасса и оживленное движение.
Я рулил и выдумывал ему судьбу: кто он, что с ним случилось, почему удалился из города, откуда у одинокого пожилого человека приемная дочь? Пытался сочинить ситуацию, при которой я мог бы еще когда-нибудь в Бочево вернуться. Мы молчали. Жена отколупывала от штанин присохшую грязь. Прошло уже довольно много времени, которое в нашем случае можно было мерить что минутами, что километрами. И тут Никита спросил:
– А кто такие анархисты?
– Ну, – сказал я не особенно задумываясь, потому что для меня это давно стало вроде игры: отвечать бойкими короткими определениями на «наивные» детские вопросы типа «что такое политика?», «я тоже когда-нибудь умру?» и «откуда берутся дети?», – анархисты – такие люди, которые не признают государственной власти, считают государство злом, считают, что жизнь общества должна быть организована без государства.
– Папа, а ты анархист?
Тут я снял ладонь с рычага передач и почесал в потылице. Прикинул, как бы все это объяснить десятилетнему ребенку, и решил ничего специально не адаптировать. Поймет. А не поймет – не страшно.
– Тут вот какая штука, – сказал я. – Поскольку я уже взрослый дядька, должен рассуждать здраво, имею представление об истории человечества, умом я понимаю, что без государства никак не обойтись. Государство, каким бы оно ни было, все же так или иначе выполняет некоторые совершенно необходимые для существования людей функции. Пожалуй, главная из них – государству люди передают право на насилие, отказываясь от насилия сами, и это мудро, потому что иначе люди истребили бы друг друга или были постоянно заняты кровной местью и у них не хватало бы времени на другие дела. Ты вполне можешь считать, что государство возникает из страха. Потому что вне какого-то людского объединения одинокий обречен перед лицом любых двух, сговорившихся, чтобы совершить насилие, отнять чужое. А где объединение – там обязательно власть, потому что так или иначе кто-то должен принимать решения, хотя бы руководить массой людей, даже если решения принимаются по принципу «кто кого перекричит». Кто-то должен осуществлять судебную процедуру, определять и наказывать преступников. Наконец, вести войско, когда война. Вот тебе уже и зачаток государства. Но кроме того, государство – это форма, в которой людские сообщества, народы проявляют себя в истории. Вот были когда-то кочевые племена, бродили себе на небольших пространствах в степях, ну, соседей беспокоили, но ни на что особое не претендовали, сейчас бы о них никто и не вспомнил. А потом появился у них Чингисхан, ему хотелось исторической роли, хотелось завоевать мир – и сразу понадобились и правильная организация армии, и многоуровневая система начальников, и сложный механизм сбора податей, и соблюдение строгих общих порядков. А сейчас, даже если речь не идет о военном завоевании, стремятся, например, к экономическому преобладанию над другими странами, а это тоже требует и сложной внешней политики, и целенаправленного принятия законов, чтобы создать для своих благоприятные условия. И оборонять себя, свою страну, разумеется, нужно всегда. Так что без государственной власти, получается, никак не обойтись. Значит, я не анархист. Но это одна сторона медали. А с другой стороны…
– Ты руль все-таки держи, – сказала жена. – Не размахивай руками.
– А с другой стороны, мой собственный опыт власти, жизни под властью, опыт моих родителей, дедушки с бабушкой – все это совершенно чудовищно. Я даже с чужих слов не могу сказать о власти ничего доброго. Да, и в нашей стране власть, государство тоже обороняло, судило и прочее – иначе бы вовсе не было государством. Только делалось это всегда невероятно вывернутым образом. Как бы и не тебя защищали, поддерживали, а что-то исключительно свое собственное посредством тебя, и впору было одновременно от самой власти искать защиты – а где? У нас обычное дело не моргнув глазом поломать судьбы, а то и просто уничтожить десятки тысяч людей ради миража, который впоследствии просто развеивается, исчезает. Или ради самодостаточной идеи государства, когда оно уже не из кого, не для кого, а объявляется высшей ценностью само по себе, и ему требуется приносить жертвы. Или, что циничнее всего, ради весьма приземленных, властных и денежных интересов очень небольшой группки людей, которая начинает считать, что она-то и есть государство, уже не сомневается в своем неотъемлемом праве устраивать жизнь только под себя. Поэтому у нас можно запросто угробить несколько сотен солдат в военной операции, спланированной генералом-идиотом, и его даже не пожурят, ведь эти конкретные солдаты не являются частью государственной идеи, новых пригонят, они попросту никого не интересуют. Точно так же, как никого не интересуют жители какой-нибудь деревни, на месте которой сильным мира сего вздумается возвести загородные виллы: мы пришли – убирайтесь вон. С солдатами так было вообще всегда: и в Отечественную войну, и в Афганистане, и в Чечне. Это позор – а выдается за доблесть. И жить у нас всегда было как-то бессмысленно тяжело: жизнь действительно трудная работа, но здесь как будто нарочно заставляли и заставляют пробираться словно в вате, и чтобы голову не поднял, под постоянным давлением, о котором даже молодость не позволяла забыть, если не уходить совсем в партизаны, а уж когда ответственность возникает, появляется семья… Все, чего удается достигнуть, все, что у нас с тобой есть сейчас: вот машина нас везет, в квартире мы живем в Москве, и даже наше хорошее настроение от чудесного летнего вечера, от красивых мест – это странным образом получается не благодаря государству, а вопреки ему, это то, что по какому-то недосмотру не сумели у нас отобрать. Прежде мне казалось, что и не сумеют, выстоим, а теперь я постарел, наверное. И немудрено, что с нашим государством мне очень трудно, почти невозможно представить себе какое-нибудь общее дело – непременно выйдет, что мне придется действовать в чужую пользу, не в общую, именно в чужую, а я так не согласен. И персонажей, которые это государство олицетворяют, я физически не выношу, видеть мне их противно – что прежних изуверов, что нынешних бездарных паразитов. В анархизме нет никакого положительного начала, на его идеях ничего не построишь. Но это задорный, иногда, наверное, трагический, освобожденный от гнета реальности протест против того, что мне омерзительно. И что бы я там ни знал, ни думал, моя душа не может на такой протест не отозваться. Так что какой-то частью души я – да, анархист.
Я, собственно, не был уверен, что Никита до сих пор меня слушает, понимал, что говорю больше сам с собой и сам себе жалуюсь, и приготовился, что сейчас он в своей ошеломляющей манере задаст вопрос о футболе или компьютерных играх. Но он притих на заднем сиденье, смотрел в окно. Дорога переваливала гору, и синий лес внизу стал виден на десятки километров. Я спросил, уже в шутку:
– Ну а ты-то как считаешь? Телевизор ты дома не выключаешь, он тебе постоянно что-то сообщает, у тебя достаточно информации, чтобы иметь свое мнение. Ты анархист?
Никита думал долго. А потом честно ответил:
– Я не знаю.
Два рассказа об оружии
I
Каждое лето я проводил месяц-полтора на даче у деда с бабушкой под Загорском, бывшим и нынешним Сергиевым Посадом (переименованным при советской власти в честь большевика Загорского, а получилось советское название таким традиционным, русским, и для меня приросло к городу навсегда). Я проводил бы там с удовольствием и все три, если бы мои родители по оставшимся мне неведомыми резонам не отправляли меня на часть лета в скучные и бесчеловечные пионерские лагеря, совершенно бессмысленные даже в плане социальной адаптации: для уяснения факта, что среди людей всякого возраста встречаются подонки, а господствующая система воспитания абсурдна и чудовищна, мне хватало и обыкновенной районной школы.
Дача, дачная жизнь, в которой я мгновенно и намертво срастался со старым, тяжелым, трофейным еще немецким велосипедом (причем дамским, без верхней перекладины в раме, вместо нее уходил от руля вниз, к зубчатке и педалям, эдакий лебединый изгиб, и какое-то время сохранялась даже проволочная сетка, предназначенная оберегать подол платья от попадания меж спицами заднего колеса, – но никто не обращал на это внимания, и насмешек со стороны своих дачных приятелей я не запомнил), представляла собой мир со своей особой географией. Понятия «близко» – «далеко» здесь не связывались с реальными расстояниями – скорее с освоенностью маршрутов. Например, уже после третьего класса меня стали отправлять на велосипеде за продуктами в город, за пять километров, и я катил себе по старому Угличскому шоссе вместе с автобусами и грузовиками – это считалось близко, так близко, что даже при своих самостоятельных туда отлучках (накопив, например, два рубля, чтобы купить немецкий набор для склеивания модели самолета из пластмассовых деталей) я не обязан был никому давать отчета. И – на таком же расстоянии, но в другом направлении – железнодорожный разъезд, за которым начинался самый грибной в округе лес. И торфяное озеро, куда шагать было полтора часа. Там ловилось на удочку совершенно то же самое, что и в двух наших дачных прудах, разделенных земляной плотиной. То есть бесконечные бычки-ратаны, пожравшие, уничтожившие на корню в Подмосковье всю остальную прудовую рыбу. У нас сохранились только уклейки-верхоплавки (под домашним названием «сикильдявки») и совсем уже редкие, особенно премудрые большие караси, сумевшие, видно, перетерпеть беду в таинственных придонных убежищах: этих никто никогда не добывал, их видели по весне, когда сходил лед и два-три задохнувшихся зимой плавали брюхом вверх или показывая золотые еще бока с красными перьями в мутной, глинистой воде. (Пруды у нас вообще были грязные, однако весь поселок в жаркие дни радостно в них плескался. После того как я, еще в юности, впервые съездил на Север, повидал там реки и озера, сама мысль, что можно по доброй воле вот сюда погрузиться, стала для меня дикой.)
На «торфянке», однако, можно было вытащить, особенно если удить не с берега, а зайти в сапогах или босиком подальше, за осоку и камыши, – ну и при везении, конечно, – ратанов уже довольно крупных, размером со взрослого черноморского бычка.
Это все близко. А вместе с тем автобус номер 42 с пунктом назначения «Реммаш» (в детстве я полагал, что в этом загадочном и далеком месте ремонтируют комбайны, теперь знаю, что располагалось оно от нас в пятнадцати километрах и там утилизовали радиоактивные отходы) в пятницу вечером высаживал мою мать, приехавшую из города, сразу за шлагбаумом переезда, недалеко от отворота грунтовки, которая вела параллельно железнодорожному полотну (одноколейное кольцо вокруг Москвы, участок Яхрома – Бужаниново) к нашему поселку. Затем трогался от остановки, удалялся в направлении села Деулино (где некогда был заключен мир с поляками, положивший конец Смутному времени, и где без малого четыреста лет спустя я буду крестить своего сына), переваливал за холм, исчезал из вида – и словно тут же растворялся в пространствах настолько недостижимых, что уже все равно как несуществующих. В ту сторону никто из нашей семьи никогда не ходил, не ездил.
То есть само Деулино еще было реальным. Его деревенские постройки, разрушенную церковь, стандартные коровники можно было увидеть, если закатить на велосипеде немного дальше, чем обычно, чуть выступив из границ нашего ареала. Но за Деулином как будто сразу начинались такие же синие леса, какие видны были на самом горизонте по разным направлениям, по ту сторону обширных возделанных полей, на которых произрастали, если судить по аналогии с нашими, соседними, гречиха, рожь или овес, густо пересеянный васильками; и представлялись мне эти леса неким пределом, каймой, концом окультуренной земли, полагалось им быть непроходимыми, дремучими. А что может быть нужно человеку в дремучем лесу? Разве что грибы.
Наша семья тогда не была бедной. Еще будет, успеет, и не в период перемен, а в самое что ни на есть советское время. То есть на жизнь – на еду, мороженое и кино – денег хватало, на одежду уже с трудом, а такие предметы, как автомобиль, к нам по определению не имели отношения; о приобретении автомобиля никто даже не задумывался, с тем же успехом можно было прицениваться к картине «Три богатыря» в Третьяковке – нам такие вещи просто не полагались.
За все мое детство средств и куража хватило на единственную поездку: рейсовым автобусом в Переславль-Залесский. Ехать на «Икарусе» в «самолетном» кресле было мне впервой, но наш маршрут я никак не связывал с теми дальними ландшафтами, которые привык наблюдать от дачных участков (а ведь определение «Залесский» могло бы и навести меня на соответствующие мысли). В целом путешествие оказалось довольно утомительным (хотя человек советской эпохи был покрепче нынешнего), и было трудно себе представить, что можно вот так, пересаживаясь из автобуса в автобус, тащиться куда-то, чтобы набрать моховиков или подосиновиков. Но те немногие из числа наших соседей (наверное, уже начальники, хотя мой дед в «Мосэнерго» тоже служил отнюдь не грузчиком), у кого машина имелась, порой совершали дальние вылазки. Ездили они на загадочные «бетонки» – стратегические дороги, не обозначенные на бывших в продаже картах (опять-таки кольцо вокруг Москвы, и таких колец было несколько; сейчас все они, конечно, рассекречены, получили номера и асфальтовое покрытие, а тогда, судя по названию, были, наверное, сложены из плит – но точно не знаю, сам не видел). Возвращаясь, соседи вели разговоры о грибах, и только о них, и это укрепляло мое представление, что края там дикие, ничего человеческого нет.
Сам я не очень-то рвался исследовать неведомые территории. Что мне было в них? Мне хватало того, что под рукой и насквозь знакомо, мне нравилось в десятитысячный раз, из лета в лето, преодолевать на велосипеде те же самые кочки, невысыхающую лужу; стоя на берегу пруда, гонять прутиком пиявку в воде или смотреть, как на трубчатом стебле сорванного одуванчика выступает белый сок – мы считали его ядовитым. И место, которое мы сразу окрестили «полигоном», открыл не я, а парни, уже почти старшеклассники, с соседней улицы. Я вызвался пойти с ними, когда подслушал их разговор и узнал, что они собираются туда опять. Хотя мне не верилось, что описанное ими действительно может существовать, любопытно было узнать, что там на самом деле. И наконец, мне нравилась одна девица, года на два меня старше, из их компании, и хотелось покрутиться возле нее.
В общем, они меня взяли, и мы отправились на велосипедах. У девчонки (то ли Лена ее звали, то ли Лариса, но точно, например, не Валя, потому что девочка по имени Валя мне бы гарантированно не понравилась, неромантичным казалось мне это имя) своего велосипеда не было, и кто-то вез ее на багажнике. Но когда пересекли шоссе и покатили по трясучей грунтовке, сидеть ей на железном багажнике стало тяжело, и все спешились. Нам нужно было на другую сторону большого поля. В принципе не так уж далеко от городского молокозавода и от новой окраины Загорска, который как раз в эти годы начал разрастаться за счет типичных спальных районов, но опять-таки – территория не наша, «дальняя», и бог знает, на каких злобных местных можно было нарваться, если окажешься здесь в одиночку, вдвоем. Запросто настучат по физиономии и оставят без велосипеда – единственное, что у тебя можно отобрать.
Неширокая полоса кустарника отделяла от первого поля другое, куда меньше. Даже не поле, а просторный, почти круглый луг, поросший желтой травой. Кусты повсюду окаймляли его, а с одной стороны переходили уже в густые заросли, распространявшиеся далеко, и там угадывался длинный овраг. И на самом лугу, и в кустах тут и там были разбросаны ржавые, иногда пробитые оболочки самых разных крупнокалиберных боеприпасов.
Я до сих пор не могу придумать, из какой такой сюрреалистической дыры в небе они просыпались. Не могу вообразить организацию, которая устроила подобную свалку, – именно в силу разномастности того, что мы там находили. К тому же на свалке естественно валить все более-менее в кучу, а здесь как будто равномерно разбрасывали на довольно обширном пространстве.
Первое, на что я наткнулся, была пустая внутри, но самая настоящая авиационная бомба, толстяк, размером с бочонок, с широкими стабилизаторами (в нашем понимании именно так должна была выглядеть бомба атомная). Ржавчина изъела ее стенки до толщины ватмана. Чуть подальше обнаружился массивный снаряд с рваной дырой в боку, и такую сталь коррозии было уже не прогрызть. Я попытался поднять его, поставить на попа – моих ладоней не хватило для обхвата. В нижней части снаряда шел ободок с косой нарезкой. Дальше я уже не помню в деталях, но сохранилось впечатление, что на каждом шагу попадалось что-то новое. Каплеобразные – наверное, минометные – с хвостовым оперением на узком конце. Авиабомбы совершенно такого вида, как показывали в фильмах. Нечто, напоминавшее торпеду. Снова снаряды, другие бомбы, разных линий, изящные и кургузые. Длинные трубки, тоже с оперением, похожие на ракеты катюши или «Град». До сих пор настоящее оружие нам случалось видеть только в музеях. И сейчас у меня было странное ощущение, будто здесь что-то не так. Эти оболочки, их формы словно специально угодливо оправдывали все мои ожидания, воплощали все разнообразие, какое я только мог себе представить. Они были слишком уж точно такими, какими и должны были быть. Я никогда еще не испытывал столь отчетливого чувства приближения к тайне. Именно к самой тайне, не к ее разгадке.
К тому времени я уже приобрел вкус к замкнутым пустошам, ко всякого рода выделенным, обособленным участкам земли (совершенно, кстати, исчезнувший с годами, ныне я всему предпочитаю поля среднерусской полосы). В Москве наш дом тогда еще был едва ли не последним в черте города. Дальше шел лесок, куда частенько забредали лоси, затем территория Кремлевской больницы, а потом – уже все, окружная дорога. Автобусом в пятнадцать минут можно было добраться до вполне загородной местности: с деревенской застройкой, приусадебными садами – и песчаными карьерами, разработка которых велась еле-еле или не велась больше совсем, они зарастали. В теплые месяцы (даже мокрые, грязные, весной или осенью) по этим карьерам, особенно заброшенным, я мог бродить часами – после чего состояние моей одежды вызывало у матери истерики.
Кроме того, совсем рядом с домом, прямо за Рублевским шоссе, имелось у меня заветное болотце с островами, укрытое со всех сторон деревьями, – почему-то никто, кроме меня, его так и не освоил до самого моего подросткового возраста, когда – видимо, с моей же подачи – старшеклассники близлежащих школ стали собираться там, чтобы покурить и выпить портвейна. В болоте можно было поймать тритонов. Особенно роскошных весной, когда у них брачный период: у самцов отрастает гребень с оранжевой каймой, а по хвосту протягивается яркая голубая полоса с перламутровым отливом. Домой я их не носил, но на месте с интересом разглядывал, а одного поменял соседу-приятелю на французский музыкальный журнал. Подмывало что-нибудь им отрезать и пронаблюдать, как это будет регенерироваться; слава богу, я так и не отважился на этот опыт. Еще притягивали меня большие свалки (но туда было долго ехать и трудно попасть), а по соседству пара каких-то очень медленных строек, где рабочие появлялись редко и сторожа никогда не покидали своего вагончика.
Я вовсе не был (несмотря на бурный расцвет в нашем районе довольно жесткой шпаны, которой становилось все больше по мере пересаживания на городскую почву, в новостройки, прежних обитателей снесенных на окраинах и в ближайшем пригороде деревень) затюканным испуганным ребенком, чурающимся общества сверстников, страшащимся попасться кому-либо на глаза. Но каким-то образом я действительно полюбил одиночество. Я даже не могу вспомнить, чем я себя занимал в эти часы болотного сидения или экскурсий на карьеры – какую игру себе изобрел, что надеялся отыскать, о чем думал. Сейчас мне кажется – в этих местах я постоянно пребывал в некоем благотворном трансе.
Но постепенно я стал делить «свои» места на две группы, по тому, какое действие они оказывали на меня. Первые – созданные естеством, природой, вроде моего уютного болота с островами. Вторые – так или иначе преобразованные человеком, а потом оставленные им и как бы начавшие жить заново, уже другой жизнью (предельный случай здесь, как я тогда уже догадывался, – все, что связано с радиацией, радиоактивным заражением, но об этом как-нибудь потом). Вторые были «сильнее», в них заключалась для меня особая магия. Впрочем, как оказалось, мое восприятие не было каким-то резко индивидуальным – все это весьма точно передано Тарковским в «Сталкере» (оттого, что Зона осталась там после инопланетян, а не людей, ничего, в сущности, не меняется) и обеспечило фильму успех в значительно большей степени, чем его философско-этическая проблематика.
То есть понятно, что в тринадцать лет я не очень-то увлекался анализом своих ощущений. Я был, как и всякий нормальный ребенок на грани перехода от детства к юности, вполне бессознательным энергетическим вампиром и просто шел туда, куда меня тянуло и где, видимо, я мог напитаться чем-то таким, в чем испытывал потребность. Более того, я и нынче не могу объяснить эту разницу, хотя отслеживаю ее по-прежнему отчетливо.
Оружие всегда таинственно, поскольку связано с двумя большими тайнами – смертью и властью, а некоторым образом еще и с рождением (любопытное подтверждение фрейдистской связи Эроса и Танатоса находим в популярной «ковбойской» реплике кинематографических импотентов: «Мое оружие больше не стреляет»). Надо заметить, что тайну рождения другие две явно перевешивают: во всех исторических музеях мира оружие представлено в куда большем разнообразии, нежели, скажем, акушерские инструменты, да и усилия по постоянному совершенствованию этого оборудования несоизмеримы. Убивать интереснее, чем обрезать пуповину.
Луг со снарядами оказался такой отдельной землей, как будто частью иного мира, каких я до тех пор еще не встречал. Сейчас, глядя назад, я по силе воздействия могу сопоставить его как раз с зонами радиоактивности. Быть может, имело значение, что перед нами не просто оружие, а оружие «мертвое» – смерть возводилась в степень. Хотя, конечно, трудно представить себе ситуацию, в которой мы наткнулись бы на целое поле исправных бесхозных бомб. И восприимчив к этому воздействию оказался не я один.
Мы разбрелись по лугу. Сначала все перекрикивались, бурно реагировали на каждую новую находку и бегали друг к другу обсуждать, для чего та или иная болванка могла быть предназначена. Однако минут через двадцать ржавое оружие буквально высосало нас. Теперь каждый держался сам по себе, мы оказались довольно далеко один от другого, разглядывали, переворачивали железки в каком-то мрачном молчании, переходившем (у меня, по крайней мере) в странное остервенение.
Добравшись до другой стороны луга, я наткнулся там на еще более удивительную вещь. Это был остов, каркас какого-то транспортного средства, не очень большого, вроде командирской машины. Но, если память ничего не искажает, был он подозрительно непрочный, сделан из труб приблизительно такого же диаметра, как стойки повсеместных в те времена панцирных кроватей. Спереди, где раньше был двигатель, белела овальная небольшая, как инвентарный ярлык на казенных стульях, плашка нержавеющего металла с выбитыми буквами “USA”. Не исключено, что это уже мой вымысел, в который я сам поверил с годами, вплоть до зрительного образа, но с тем же успехом я мог бы придумать, что там значилось «Сделано на Марсе», – Америка была для нас не менее потусторонней. Но сам остов точно имел место. Я никого не позвал к нему, не крикнул, не объявил о своем открытии – у меня не осталось сил.
Когда мы наконец снова собрались вместе, то обнаружили, что пропала наша барышня, и, признаться, в первую минуту всерьез испугались: таинственное и бесследное исчезновение вполне уложилось бы в здешний контекст. К счастью, она быстро, хотя и слабо, отозвалась – и мы нашли ее за кустами, возле дороги, у оставленных велосипедов. По ее словам, там, на лугу, у нее мгновенно и очень сильно заболела голова, так что она ушла почти сразу и ждет нас уже давно. Так и так пора было возвращаться.
О нашем подавленном состоянии говорит и то, что ни один из нас ничего не прихватил с собой (а ведь мои спутники были там уже второй раз), хотя совершенно естественным было бы желание все, что только возможно, перетащить к себе на дачи. Но тяжелой ауре этого места предстояло развеяться уже в ближайшее время.
Разумеется, очухавшись, мы пустились рассказывать: друзьям, соседям, родителям.
И через день-два из поселка на «полигон» потянулся поток – сперва детей, подростков, потом стало интересно и старшим. Среди детей пошли, как обычно, фантастические слухи: мол, дальше, в заросшем глухим кустарником овраге, нашли ракету, самолет и даже, каким-то образом, подводную лодку. Я, впрочем, любил читать журнал «Техника – молодежи» и понимал, что подводная лодка в овраге вряд ли могла поместиться (хотя, надо сказать, лет пять тому назад с удивлением услышал, что в те же семидесятые одна вполне помещалась прямо в Москве, где-то на – или в? – Химкинском водохранилище, и по военным праздникам ее демонстрировали народу: всплывала, что ли?). Я на «полигоне» больше не был. Мне все хотелось показать его матери, но она пойти со мной так и не собралась, оружие ее не интересовало. А через некоторое время поход туда сделался предприятием бессмысленным, потому что «полигон» все-таки начал сам переезжать к нам в поселок.
Превратившись в место массового посещения, он, судя по всему, очень быстро растерял свои мрачные чары. Теперь уже оттуда, как и полагается, волокли все подряд, что только можно было унести в руках, увезти на багажнике велосипеда, а то и на тележке. Тащили, конечно, главным образом дети, без всякой практической идеи, просто так, чтоб было. Какое-то время оболочки бомб, мин, снарядов, которые теперь можно было обнаружить валяющимися у забора каждого третьего участка, занимали много нашего внимания, но, разумеется, быстро приелись, вскоре мы вовсе перестали их замечать. И вот тогда на них посмотрели свежим взглядом взрослые хозяйственные дачники.
Сосед напротив вкопал в землю тонкими концами вверх несколько снарядов – отгородил от дороги посадку молодых кустиков смородины, чтобы мальчишки не наезжали на велосипедах. Отец моего приятеля Генки расставил бомбы на изгибах дорожки, ведущей от дома к дощатому нужнику в углу участка, – чтобы в темноте не наступать на грядки. Я видел насыпную цветочную клумбу, аккуратно укрепленную по периметру боеприпасами минометного типа. Вся эта смерть на пенсии расползлась по участкам и попадала в окружение ноготков, флоксов, золотых шаров, клубники и кабачков с патиссонами, крыжовника и огурцов, укропа и редиски. А на следующий год обросла травой, как будто стояла здесь всегда, – и это была уже полная и безоговорочная капитуляция.
На нашей даче прижились увесистый артиллерийский снаряд и авиабомба средних размеров. Никаких полезных функций они не выполняли – просто торчали себе из земли возле старой компостной кучи и металлических бочек с хозяйственной водой. Пережили и бабушку, и деда – никому не приходило в голову избавиться от них, как и от множества иного, скапливающегося на даче за годы, ветхого, ненужного барахла. Их вывезут вместе со строительным мусором, когда разберут старый деревянный дом и будут возводить на его месте кирпичный. Но я к тому времени стану там редким гостем.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.