Текст книги "Страсти по гармонии (сборник)"
Автор книги: Михаил Волков
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)
9
На кухне сидели все те же и все так же. Блины уже кончились, и Эдик выглядел умиротворенным. Лена закутавшись в полутень, рассеянно следила оттуда за Севиными манипуляциями. Толик бережно протирал вазу эпохи Мин белой тряпочкой с синими буквами, подозрительно напоминавшей мои новые, ни разу еще не надеванные фирменные адидасовские носки. Соня разливала густой пахучий чай – напиток, употребляя который мы всегда ощущали известную неловкость, на мой взгляд, излишнюю: табак, например, тоже растение – так что ж теперь, не курить? Телевизор по-прежнему работал без звука. На экране давешний старик или другой, похожий на него как две капли воды, сидел возле костра, над которым висел большой котел, и неторопливо вещал в подставленный микрофон. Перевод внизу экрана гласил: «Вот как градусов станет сто, так вода и закипит. Это у нас уже спокон веку так – и при отцах наших было, и при дедах, и мы тоже ничего менять не собираемся». Я поставил пиво на стол и плюхнулся на диван.
– Благородный юноша, – торжественно произнес Эдик.
– Ты спас нас от жажды. Проси чего хочешь. Остерегаясь, конечно, выходить за пределы нашего альтруизма.
– Не извольте беспокоится, – ответил я. – Лучше умереть поздно, чем никогда.
Толик критически оглядел вазу, спрятал мой носок в карман халата и туманно изрек:
– Смерть не страшна, с ней не раз он встречался в степи.
Сева закончил ковыряться в приборе и осторожно вставил его в розетку. Оттуда раздался треск и полетели искры. Свет на кухне погас.
– Отлично! – с чувством сказал Сева и подергал прибор. Тот не поддавался. – Черт, приварило искрой.
– Я когда-то видел мультфильм «Бытовой электросекс», – задумчиво сообщил Эдик, наливая пиво в стакан. – Там были два персонажа: штепсель и электрическая розетка. Они весь фильм искрометно трахались, отчего во всем доме постоянно гас свет. Ты случайно не его продолжение сейчас снимаешь?
– Как-то я в Крыму познакомился с одним художником-мультипликатором, – Толик сладко потянулся, покосившись на Лену. – И была в нашей компании одна сдвинутая девица. Она к нему прицепилась: почему, дескать, в мультфильмах персонажи часто падают с каких-то там этажей, по ним машины ездят и так далее. Мол, им должно быть больно и все такое. Мол, зрителям это травмирует психику, а детям – в особенности. Ну, он ее успокоил. Не волнуйся, говорит, наиболее сложные и опасные трюки выполняют дублеры. Мы их рисуем вместо основных персонажей. Она, кажется, поверила.
– Классная идея. Сева, ты, часом, не дублера главного героя собрал?
– Понимал бы что в технике. Это прибор для тестирования розеток. Он прогнозирует замыкание с точностью до двух часов.
– У-у-у, а я-то думал – с точностью до секунды, – протянул Толик. – Втыкаешь его в розетку – и все. Замыкание. Вот как сейчас.
– Дубина ты, – констатировал Сева, видимо, забыв, что в нашем лексиконе это не является ругательством. Он вышел за дверь, пощелкал там, и через несколько секунд загорелся свет. – Стоеросовая, – уточнил он, вернувшись.
– Сам дрова, – охотно откликнулся Толик, не сводя глаз с Лены. – На работе ты тоже пробки жжешь? Тебя там, небось, уже вся аппаратура узнает и боится?
Сева – человек чрезвычайно мирный, но в электронике он настоящий гений, и с этим нельзя не считаться. Однажды он купил себе ботинки. Через неделю у левого оторвалась подошва, и Сева пошел в магазин их менять. Владелец обувного магазина, толстый и волосатый иракский еврей, менять ботинки наотрез отказался, заявив, что при правильной эксплуатации ботинки не рвутся, а если это все же случилось, значит, он, Сева, не так ходит. Сева не стал качать права, а вернулся домой и целый вечер провозился у себя в комнате с какими-то микросхемами и проводочками. В результате он собрал маленькую пластиковую коробочку и на следующий день незаметно прикрепил ее у входа в магазин. С тех пор покупатели почти перестали туда заходить, и через месяц магазин закрылся.
Фирма, где работает Сева, занимается компьютеризированными системами идентификации людей. Одни системы устанавливаются в местах, где вход разрешен только по пропускам, и призваны заменить обычные магнитные карточки, которые, как уже выяснилось, довольно легко подделать. Системами другого типа предполагается оборудовать вокзалы, аэропорты и прочие общественные места, с целью отлова разыскиваемых преступников и террористов.
– Тебе хи-хи, а у нас проблема на проблеме, – проворчал Сева, отдирая прибор от розетки.
– И в чем они заключаются? – поинтересовался Эдик.
– В распознавании. Казалось бы, мы все такие разные, такие индивидуальные – а вот поди объясни компьютеру, в чем эта разница. Мы для него, как для нас кузнечики. Первые сканеры с трудом шведа от эфиопа отличали. Теперь, конечно приборы куда точнее стали: абрис лица, рисунок ушной раковины – это для них детский лепет. Сейчас учитывают десятки параметров. И, при всем при том, срабатывает такая штука в тридцати случаях из ста.
– Что, небось, накладные усы ее с толку сбивают?
– Ну, усы и борода для системы – ерунда... – тут Сева запнулся, удивленный своим внезапным вкладом в мировую поэзию, но быстро освоился и обвел нас взглядом, исполненным достоинства. – Различные конфигурации усов и бород есть в базе данных, и специальная программа их сама накладывает и убирает при сравнении. А вот конфета за щекой, например, искажает внешность так, что система пасует. Даже с помощью обычного грима можно ее обмануть. В конце концов, мы вообще отказались от визуальных методов.
– А если по составу мочи? Он ведь химически индивидуален, а? – спросил Эдик без тени улыбки.
– Точно! – обрадовался Толик. – Писаешь в баночку и предъявляешь на входе. А если групповой пропуск заказывали, то все делают в общую канистру. Класс!
– Уринографом мы тоже занимались, – после долгой паузы поведал Сева. – Наша группа его разрабатывала. На выставках демонстрировали, ажиотаж был полный. А покупать никто не хочет. Одна государственная структура купила и все. Конечно, недостатки есть, кто спорит. Процесс идентификации, например, до четырех минут занимает, если у мужчин. А у женщин до семи.
Позади меня сдавленно хрюкнул Толик. Судя по отзвуку, прямо в вазу эпохи Мин.
– Послушай, а как же те системы, что уже существуют? – поинтересовалась Соня. – Ну, эти, которые определяют по отпечатку пальца или по рисунку сетчатки? У нас в фирме такая стоит.
– Устарели они, Сонечка. И ненадежные. Палец можно у кого надо отрезать, глаз можно вырвать, – Сева осторожно потрогал правый глаз. – А вот мы сейчас делаем такую штуку, которую обмануть невозможно. Ментограф. Опознает по ментограмме. Уже почти готов. Осталось с одной хренотенью разобраться, и будешь читать о нас в газетах.
– По ментограмме – это как? – спросил Толик.
– Ну, по излучению мозга.
– А он разве излучает?
– А как же. Излучает в электромагнитном диапазоне, только очень слабо (тут Эдик загадочно улыбнулся, и его длинный нос описал какую-то сложную кривую). Сам прибор похож на ящик с дыркой. Ты в эту дырку думаешь, а специальный датчик считывает частоты излучения мозга. Как выяснилось, они строго индивидуальны. И запоминает их. Это и есть ментограмма. А когда потребуется тебя опознать, ты снова думаешь в дырку, а он сравнивает твою теперешнюю ментограмму с образцом, хранящимся в памяти. И если совпадет, то ты – это ты.
– А если не совпадет, то я – это не я. Понятно. А о чем надо в эту дырку думать?
– Вот это как раз и есть та самая хренотень. Оказывается, думать надо точно о том же самом и точно так же, как и при записи образца. В том же настроении, с тех же позиций. А у людей же все постоянно меняется, по крайней мере, настроение. И мы пока еще толком не знаем, что с этим делать. Хотя идеи кое-какие есть.
– Здорово! Значит, в Кнессете, например ваша штука не будет работать? У наших депутатов позиция меняется еще чаще, чем настроение. И выражение глаз тоже, в зависимости от того, под следствием он или еще нет.
– В Кнессете своя специфика, это верно. Но там не все такие пессимисты, как ты, и они готовы идти на разумный риск. Помнишь, я говорил, что один покупатель на уринограф все же нашелся.
Толик заржал, как кентавр, и уронил вазу. Эдик немыслимым движением вывинтился из-за стола и подхватил ее у самого пола. У Сони тоже оказалась неплохая реакция: она успела ахнуть. Я выразил Эдику свое восхищение с помощью большого пальца правой руки, одновременно Толику – порицание с помощью среднего пальца левой, вышел из кухни, вернулся в свою комнату, сел к столу и стал думать. Мне было о чем подумать. Хотя бы о том, что Лена непроизвольно дернулась в сторону падающей вазы, как будто хотела поймать ее, но сдержалась. И все было бы ничего, если бы она не дернулась на полсекунды раньше, чем ваза начала падать.
Если бы такое проделал Эдик, я бы не слишком удивился, но в данном случае мои размышления быстро зашли в тупик, поскольку я не знал, как именно следует думать о таких вещах, оставаясь при этом в границах реального, да и где проходят эти самые границы, я тоже представлял себе весьма приблизительно. Зато очень скоро осознал, что, помимо только что случившегося, меня беспокоят еще два обстоятельства: откуда, черт возьми, я помню то, чего вчера не было, и куда, дьявол подери, девалось то, что вчера было? Я вдруг понял, что понятия не имею, откуда здесь взялась Лена, а мои воспоминания о вчерашнем с ней знакомстве, судя по всему, являются ложными. Я покрылся холодным потом и попытался представить себе всю цепочку вчерашних событий, приведших к нынешней ситуации.
В моей памяти это произошло в три часа дня. Она стояла на углу улиц Каплан и Леонардо да Винчи в центре Тель-Авива, неподалеку от двух с четвертью небоскребов (небоскребов, естественно, по местным меркам), последний из которых если и достроят когда-нибудь, то, видимо, уже после Третьего Храма. Маленькая, стройная, светлые волосы до плеч, джинсики с вышивкой, сверху что-то белое, облегающее, без рукавов. С ней был огромный букет бледно-розовых гладиолусов. Букет выглядел на редкость одушевленным и самостоятельным: создавалось впечатление, что он и девушка прогуливаются на пару. Держала она его бережно, но цепко, переплетя тонкие пальцы с длинными стеблями. Медленно погружала лицо в ароматное пространство между покачивающимися чашечками, глаза полузакрыты, губы полуоткрыты… Она сама его себе купила, догадался я. Кстати, кто знает, откуда пошел обычай дарить женщинам цветы? Готов спорить, что никто. А у меня на этот счет есть кое-какие интересные идеи.
Я подошел поближе. У меня с собой была веточка вербы, которую только-только стали продавать в Израиле, буквально в нескольких магазинах, в качестве северной экзотики. Я начал покупать ее под впечатлением Севиного рассказа о том, как в России у него был с одной вербой бурный роман, с клятвами и сценами ревности, закончившийся довольно печально: она ушла от него к другому и, по слухам, жаловалась ему на Севину якобы скупость и сексуальную неразборчивость. Тем не менее, я часто ношу с собой веточку вербы, с которой, кстати, очень удобно быстренько перепихнуться в укромном месте, если вдруг приспичит. Так вот, я вытащил из кармана эту самую вербу и, поглаживая ее пушистой кисточкой щеку, приблизился к девушке и слегка поклонился.
– У вас прекрасный букет, – сказал я галантно. – И замечательный вкус.
– Спасибо. Вам, правда, нравится? – она подняла на меня глаза и едва заметно порозовела.
– Очень. Давно он у вас? Букет, я имею в виду.
– Уже часа два. Я его купила возле дома. Я не люблю гулять одна, без цветов.
– А где он, ваш дом?
– Там, – она указала в сторону улицы Ибн-Гвироль. – Я как раз иду туда.
Нечего и говорить, что я увязался ее провожать. По дороге завязался разговор с шутками, намеками, прощупыванием, но я уже понимал, что она – наша. И она, судя по всему, тоже поняла, кто я.
Теперь, прокручивая в голове эту встречу, я припомнил некоторые несообразности в окружающей обстановке: блеклые, как в старых фильмах, цвета, машины все, как одна, серые, почти нет людей вокруг, а те, что есть, застыли неподвижно, как манекены, одетые к тому же не по сезону тепло, солнце висит прямо над центром «Азриэли», где оно никогда не бывает, да и вся видимая панорама скорее двух-, нежели трехмерна. Интересно, как я этого всего тогда не заметил? Впрочем, когда «тогда»? Если это ложное воспоминание, иллюзия – значит, никакого «тогда» не было. Точнее, было, но совсем другое, а о том, что произошло со мной вчера на самом деле, я не имею ни малейшего представления. Кто-то от меня это спрятал, приложив, очевидно, немалые усилия (не хотелось бы думать, что кому-то подобные фокусы удаются без усилий). А после этого у нас в квартире оказалась эта странная Лена. И все это вместе похоже на тщательно продуманную комбинацию по внедрению в нашу среду... кого? Кому, ради всего святого, потребовалось внедряться к нам таким диким способом? Полиции? ФСБ? Иранским шпионам? А главное, зачем?! Полная чушь! И попахивает мистикой.
Тут я вспомнил, что по вопросам, связанным с мистикой, у меня есть к кому обратиться, и немного успокоился. Надо всего лишь пойти на кухню и под каким-нибудь предлогом вызвать оттуда Эдика. Так, чтобы Лена не догадалась, зачем он мне нужен. А нужен он мне... нужен он мне... м-м-м... Вот! Он мне нужен, чтобы отдать ему приглашение к Жоржу на свадьбу. Тем более, что Эдик, по его собственному недавнему утверждению, получает удовольствие от подобных мероприятий. Не знаю правда, что он имел в виду, так как в устах Эдика слово «удовольствие» приобретает какой-то особый смысл. Равно как и все остальные слова.
10
В кухне было накурено и безлюдно. Телевизор работал, как бизнесмен, – исключительно для себя. Шла передача под названием «А вот и мы!». В студии за столом сидела, смущаясь, молодая супружеская пара, репатриировавшаяся из Аргентины, а разбитной ведущий страстно доказывал им, что вся латиноамериканская культура зиждется на еврейской, и даже песня «Бесаме мучо» в оригинале была написана на идиш и называлась «Киш мир ин тухас». Я открыл окно. По квартире пронесся сквознячок. Дверь в левину комнату приоткрылась с противным скрипом, и оттуда донесся разговор. Я подошел, вежливо стукнул пару раз и, не дожидаясь приглашения, вошел.
Лева в полосатом халате возлежал на разворошенной кровати в позе опытного римского патриция и разглагольствовал, поглаживая еще теплую со сна березовую дубинку. Лена скромно сидела на стуле в позе прилежной ученицы. Эдик устроился в низком широком кресле, в своей любимой позе, колени едва не выше головы. Он коротко глянул на меня, повел носом в том смысле, что, мол, все в порядке, присаживайся, и снова уставился на Леву.
– ...тотальный оптимизм, как известно – признак дурака, – Лева произносил слова так, что за каждое хотелось подержаться. – Из этого многие делают неправильный вывод, что тотальный пессимизм – удел умных людей. Я лично не вижу достойных причин для перманентной грусти, кроме каких-то личных обстоятельств. Человек должен быть способен как на печаль, так и на радость, и ничего в этом плохого нет... Эдик, хорош дурью маяться! Отвернись, я по утрам не летаю! – Эдик довольно ухмыльнулся, но взгляд отвел. Лева пощелкал пальцами, ловя улетевшую мысль. – Э-э-э... о чем я? Ах, да. Беда в другом: как в печали, так и в радости, мы стремимся изменить окружающий нас мир. Разумеется, к лучшему – а как же еще. И не просто стремимся, а изменяем, каждый в своем понимании. Каждый из нас точно знает, чего в этом мире не хватает и каким он должен быть на самом деле. Вот таким, как сейчас, только без войн и комаров. Вот таким, как сейчас, только чтобы никто не болел и у меня был «Мерседес». Вот таким, как сейчас, только чтобы Жанна ушла от Пьера ко мне. И так далее.
– Ты считаешь, что желание улучшить мир, сделать его более совершенным – это ненормально? – тихо спросила Лена.
– Это ужасно! Грех гордыни в его худшем проявлении. Мир, видите ли, несовершенен! А вдруг то, что мы имеем – это вообще единственный возможный вариант? Или не единственный, но оптимальный? Трудно, конечно, поверить, что всего за шесть дней, за которые нам ни дома не построить, ни, тем более, дерева не вырастить, можно соорудить что-то приличное, но раз уж кто-то этот мир соорудил, то уж наверняка не для того, чтобы мы в нем что-то меняли. Да и нет никаких доказательств того, что мир вообще мог бы быть иным. А что, если совершенный мир физически невозможен? Если это так, то, подойдя к порогу совершенства, он должен либо взорваться, либо провалиться в черную дыру, либо еще каким-нибудь способом перейти из материальной формы в идеальную. Учитывая это, глупо так уж расстраиваться из-за каких-то недоделок, благодаря которым мы как раз и живем на свете.
– Ну, это пока предположение. А вдруг все не так уж и плохо? – благодушно осведомился Эдик.
– В каком смысле?
– В таком смысле, что совершенный мир все-таки может иметь физическую структуру. Пока ведь обратное не доказано.
Лева почесал спину концом дубинки.
– Допустим. Но даже в таком случае трудно предположить, что человек, являясь несовершенным творением, смог бы существовать в таком мире. И получается, что своим бытием мы обязаны именно ущербности мира. А это значит, что исправлять что-либо в нем опасно: можно доисправляться до того, что мир станет настолько хорош, что нам в нем уже не будет места. Нас, возможно, наградят медалью за ударный труд, но посмертно. Впрочем, мы, хоть и считаем себя венцом творения, навряд ли способны что-то исправить. Скорее, напакостить.
– И тем самым отдалить собственное уничтожение?
– И тем самым сделать мир слишком плохим для жизни. Другая сторона той же медали.
– Получается, что и улучшать нельзя и ухудшать нельзя?
– Конечно. Нельзя вообще ничего трогать. Иначе можно выйти за пределы своей компетенции и запустить какой-нибудь глобальный процесс, который потом не удастся остановить. Нельзя уподобляться ребенку, забравшемуся по чьему-то недосмотру на пульт управления атомного реактора и нажимающему там всякие кнопочки. Вот изменим какую-нибудь мировую константу и получим такое, что и в страшном сне не приснится. Кто знает, какова была истинная причина Потопа.
– Ну, мировую константу изменить не так-то просто, – заявил Эдик таким тоном, как будто речь шла о некой трудоемкой, но вполне реальной задаче. – А что касается страшных снов, то, по-моему, ты их недооцениваешь.
Вот уж воистину, подумал я.
– Я их еще как дооцениваю – хмуро сказал Лева. – Поскольку не далее как позавчера... – он поежился и неодобрительно взглянул на Эдика, а тот старательно потупился, как второклассник, застигнутый за надуванием презерватива. – В любом случае, я лично за тотальное соблюдение первой заповеди программиста: работает – не трогай.
– Так ведь трогают-то как раз те, кто считает, что не работает, – не унимался Эдик. – А так считают практически все. «И в печали и в радости» – твои слова?
– Мои, мои. Вот мы и вернулись на круги своя. Поэтому и печали и радости я предпочитаю флегму. Уж она-то не способствует излишней активности.
– Так же, как и религия. Истинно верующий никогда не усомнится в том, что мир создан в наилучшем виде. И тем более не захочет исправлять его.
– Захочет, и еще как. Что такое, по-твоему, молитва? Господи, сделай то-то и то-то. И хоть бы кто-нибудь когда-нибудь попросил: «Господи, оставь все как есть!».
– Ну, почему же? Один прямо так и попросил: «Остановись, мгновенье! Ты прекрасно».
– Видишь, всего один. Да и то после общения с дьяволом. А остальные только и знают – даруй одно, забери другое, помилуй этих, накажи тех...
– А мать, молящую о выздоровлении больного ребенка, ты тоже осуждаешь? А заложника, захваченного террористами?
– Нет, конечно. Как я могу осуждать тех, кто использует последнюю надежду спастись или спасти своих близких? Подобные молитвы к попыткам исправления мира не имеют никакого отношения. Я имел в виду других: тех, кто просит Господа привести мир в соответствие с его, просителя, вкусами, а не наоборот.
– Ну, это еще довольно осмотрительно с их стороны. Не сами ведь лезут кнопки нажимать, а обращаются к эксперту.
– Бывает, что и сами. Например, режут друг друга – кто во имя Божье, кто во славу Господню.
– Лева, – вдруг спросила Лена, – ты кем работаешь, если не секрет?
– Какой уж тут секрет. Химиком в косметической фирме. Духи всякие, кремы, помады.
– Ну и как же твоя работа укладываются в твою концепцию бездействия? Это что, разве не попытка улучшить мир?
– Попытка, конечно, – улыбнулся Лева, – но слабенькая. В пределах моей компетенции. Надеюсь, меня за нее простят. А от кнопочек я стараюсь держаться подальше. – Он погладил свою березовую дубинку.
– Да, – сказала Лена, – интересно вы тут рассуждаете. И часто у вас такие дискуссии бывают?
– Регулярно, – заверил я. – Особенно, когда наступает очередь господ философов подметать пол или, скажем, мыть посуду. Вот тут-то самые дебаты и начинаются.
– Понятно. А хотите знать, как оно на самом деле?
– Что на самом деле?
– То, о чем ты говорил. Как соотносятся человек и мир. И для чего мы на самом деле существуем. Основной вопрос бытия, короче говоря.
– Кто же не хочет? А ты что, собираешься нас просветить? – Лева безуспешно постарался скрыть иронию.
– По возможности. По вашей, я имею в виду, – безмятежно отозвалась Лена.
– И откуда дровишки? Где-то что-то вычитала? Или сама додумалась? – кажется, Лева почувствовал себя уязвленным.
– Ни то, ни другое. Об этом тоже узнаете. В свое время.
Лева недоверчиво взглянул на Лену, потом ухмыльнулся и широко повел рукой, как бы приглашая всех желающих принять участие в шутовской дискуссии. Но Эдик внезапно стал очень серьезен. Казалось, они с Левой поменялись ролями. Лена встала со стула и плавно опустилась на ковер, обняв руками колени. Я только сейчас заметил, что она невероятно пластична. Она будто перетекала из одной позы в другую.
– Дело в том, – начала Лена, сканируя нас поочередно своими прозрачными глазами, – что мир не был сотворен за шесть дней. Он вообще еще не сотворен до конца. За шесть дней был создан лишь прототип мира. Демо-версия. Как и любой опытный образец, его требовалось отладить, исправить ошибки, допущенные при проектировании. Для этого был создан специальный инструмент. Этот инструмент – человек.
– Всего лишь инструмент? – грустно усмехнулся Эдик. – Я что-то подобное предполагал.
– Увы! Не венец творения, не пуп Земли и не соль Вселенной, а всего лишь инструмент.
– И что, игра стоила свеч? Устраивать всю это эволюционную катавасию только из-за того, чтобы создать инструмент?
– Никакой эволюции не было. По крайней мере, в нашем понимании.
– А Дарвин?
– Дарвин ошибался. Как и многие другие великие ученые, чьими теориями мы на сегодняшний день пользуемся.
– Значит, они плохие инструменты?
– Не всегда. Инструмент, конечно, может получиться некачественным. Но из Чарльза Дарвина он как раз вышел отличный. Его задача заключалась в том, чтобы придумать и внедрить в головы людей теорию происхождения видов путем эволюции. И Дарвин с ней блестяще справился. Человечеству еще рано знать правду, поэтому ему подсунули дарвинизм.
– Значит, те теории, которые Дарвин опровергал, были верными? Почему тогда тот, кто этим всем управляет, не позаботился в свое время об их искоренении?
– Нет, они тоже неверны. Правильная теория еще не создана. И, надеюсь, не будет создана. Потому что она чудовищно оскорбительна. Как для отдельного человека, так и для всего вида.
– Да уж! Судя по тому, что мы от тебя услышали, почетного для нас в такой теории мало.
– Это еще не все.
– Есть еще что-то? – насторожился Эдик.
– Есть. К сожалению.
– Расскажешь?
– Придется. Хотя особой радости вам эта информация не доставит.
– А какая доставит? Согласно Экклезиасту, степень печали пропорциональна уровню осведомленности.
– Экклезиаст многое понимал и еще больше чувствовал, – вздохнула Лена. – Ладно, поехали дальше. Человек, как мы теперь знаем, это инструмент. Как любой инструмент, он обладает только теми качествами, которые требуются ему для выполнения своей функции. Ничего лишнего. Наш разум, которым мы так привыкли кичиться, – это всего лишь инстинкт, у которого заблокированы почти все чувства, кроме самых примитивных, необходимых для выживания и воспроизводства. Вместо них нам дали так называемое логическое мышление, чтобы мы могли рассчитывать, проектировать и выполнять другую черную работу. Наподобие компьютера. У компьютера ведь нет никаких чувств, но это не мешает нам использовать его для расчетов. А кое-кто считает, что даже помогает.
– А наука? – не выдержал Лева. – Ведь этот примитивный, как ты утверждаешь, разум сумел изобрести науку!
– А что наука? Наука – это всего лишь один из способов познания мира, причем далеко не самый удобный. Перед тобой кладут здоровенное уравнение и говорят: «Смотри, это движение Земли вокруг Солнца». Ты смотришь, но ни Земли, ни Солнца там не видишь, одни лишь чернила да бумагу. А ведь есть еще интуитивный метод, и он гораздо эффективнее. Но людям практически недоступен. Так, по мелочам. Хотя он-то и есть самый древний, и все религиозные обряды, связанные с молитвами и прочими медитациями, основаны именно на нем. Кстати, механизм действия молитвы до сих пор не разгадан. А вот некоторые животные – те самые, которые произошли от человека (а вы что думали – наоборот?) – обладают чувствами в такой степени, какую мы даже представить себе не можем, и способны постигать мир на интуитивном уровне – то есть напрямую, а не через формулы, как мы.
Этот удар Лева перенес стойко. Или же просто не успел осознать, что является низшей ступенью эволюции по отношению к «некоторым» животным. Во всяком случае, он горой стоял за разум:
– А как же музыка, живопись, литература, архитектура? Эти твои животные ни к чему такому неспособны!
– А зачем им все это? Искусство – это суррогат, бледная копия мира, оно нужно лишь тому, кто не в состоянии в полной мере любоваться оригиналом. Что же касается способности людей к художественному творчеству – никак, кстати, не связанной с разумом, – то она дана только немногим из нас, и только потому, что с ее помощью удается иногда значительно улучшить функциональные свойства отдельных экземпляров и целых групп. Что-то вроде смазки, чтобы инструменты не ржавели. И никого во Вселенной, кроме нас, наше творчество не интересует.
Лева выглядел озадаченным. Эдик был весь внимание. Я нервно хихикнул, но этого, к счастью, никто не заметил. Лена продолжала ровным голосом:
– Ты во многом прав, Лева. В совершенном мире человеку действительно не найдется места. Хотя и не потому, что он физически не способен в нем существовать. Просто когда инструмент выполнит свою функцию и доведет мир до совершенства, надобность в нем отпадет. Вот в чем ты ошибаешься, так это в том, что человеку в интересах сохранения своего вида лучше не заниматься улучшением мира. Если инструмент – то есть человек – не станет выполнять то, для чего он был создан, его ликвидируют. Заменят другим.
– Его – в смысле всех нас?
– А все мы и есть один. Нам просто кажется, что нас много и мы существуем раздельно. На самом деле все люди – одно целое. Как ветви дерева.
– Ну да, конечно! – подхватил я. – Этнические связи, общий предок. Генеалогическое древо. И так далее.
– Именно, – кивнула Лена. – Генеалогическое древо. Только с одной лишь поправкой: древо не как схема, а как материальный объект.
– В каком смысле? – прищурился Эдик.
– Сейчас объясню. Представьте себе обычное дерево. Вон то, что за окном. Рассечем его мысленно горизонтальной плоскостью где-нибудь на уровне кроны. Срез каждой ветви выглядит примерно как круг или эллипс, в зависимости от того, перпендикулярна она плоскости сечения или пересекает ее под углом. Все эти круги и эллипсы в плоскости кажутся совершенно независимыми друг от друга. А толкнешь один – закачаются и соседние. Объяснить это, оставаясь в плоскости, невозможно. Но стоит посмотреть вниз – и сразу видно, что ветви соединены между собой: тонкие растут из толстых, толстые из ствола, а тот, в свою очередь, из корня. Движение одной ветки заставляет качаться другие. Стоить только заглянуть в третье измерение – и все становится понятно. Если кто-то подрыл... повредил корни дерева, – ее голос дрогнул, – только взгляд в третье измерение поможет нам объяснить, отчего вдруг все ветки одновременно начали засыхать.
– Так ты хочешь сказать, что человечество тоже?.. – начал Эдик и замолчал.
– Да. Человечество устроено аналогичным образом. Разница лишь в том, что люди – это трехмерные срезы некоего всеобщего генеалогического древа, реально существующего в четырехмерном пространстве и имеющего общий ствол и корень. Мы все растем на одном Дереве. И тот, кто способен заглянуть вглубь, в четвертое измерение, может увидеть разом все его ветви, ствол и корни. А также того, кто их подрывает.
Снова мне почудилась какая-то странная вибрация в ее голосе, но голова шла кругом и удивляться было некогда.
– Не спрашивайте меня, зачем понадобилось создавать инструмент такой структуры. Возможно, чтобы им легче было управлять. Или чтобы его легче было уничтожить, когда придет время. Вместо того, чтобы вылавливать нас поодиночке, достаточно обрубить корни. Или заменить... Эдик, что с тобой?
Эдик подался вперед в своем кресле и смотрел на Лену в упор. Лицо его потемнело и стало страшным, глаза сузились, зубы заострились, на лбу выступили вены. Таким я его ни разу еще не видел – ни когда на нас по встречной полосе летел мусоровоз с уснувшим водителем, ни когда пьяные рукоблуды из движения «Дрочи без границ» громили нашу квартиру с криками «Бей дровоебов!» и угрожали нам ручными мастурбаторами. Его глаза полыхнули золотистым пламенем. В следующее мгновение Лена парировала удар. Их взгляды скрестились, высекая искры. Несколько тысяч миллисекунд длилась эта безмолвная дуэль. Оба противника дрожали от напряжения. Потом Лена начала стремительно меняться. Она как будто стала выше ростом. Выступили скулы, кожа слегка позеленела, нос слегка вытянулся, глаза из голубых стали золотыми, зрачки – овальными как у Эдика, только еще более продолговатыми. Волосы выпрямились и почернели, подбородок скрылся под небольшой эспаньолкой. Я впервые видел перед собой амо.
То ли эта трансформация высвободила дополнительную энергию, ранее затрачиваемую на маскировку, то ли повлиял еще какой-то фактор, но тут Лена, наконец, пересилила. Эдик вдруг побледнел, закрыл глаза и медленно, как задетая неловким актером декорация, повалился в свое кресло. Лена погасила взгляд и перевела дух.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.