Электронная библиотека » Михаил Яснов » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 1 сентября 2015, 20:30


Автор книги: Михаил Яснов


Жанр: Детские стихи, Детские книги


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 21 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Отступление пятое
Каждый из нас может припомнить немало столкновений с цензурой и попыток оболванивания, урезания и переосмысления его стихов разного рода «рецензентами»

У меня тоже были случаи – сегодня они кажутся идиотскими и смешными, – когда начальственный цензор пытался вторгнуться не только в творческий процесс, но подчинить своим представлениям о литературе и жизнь автора.

Несколько примеров.

В конце 70-х – начале 80-х годов чудесная и дружеская по отношению к авторам атмосфера сложилась в «Колобке» – многие, конечно, помнят этот журнал с гибкими пластинками, журнал не только для чтения, но и для «слушания». И я, и многие мои друзья и коллеги с радостью в нём печатались: стихи, сказки, многочисленные переводы, весёлые рисунки – всё на его страницах было интересно и познавательно!



Приезжая в Москву, я первым делом, как правило, отправлялся именно в «Колобок» в надежде получить заряд оптимизма для всех дальнейших, увы, достаточно сложных отношений ленинградского провинциала со столичными издательствами.

В один из таких визитов я обнаружил в редакции взволнованных редакторов, которые сообщили, что в журнале «Крокодил» готовится разгромная рецензия на публикации «Колобка» – не исключено, что после них журнал «прикроют». А одним из поводов для скандала послужило моё стихотворение «Песенка про летний дождь», героями которого были милые и безобидные существа – Услик, Сослик, Паукан и Кисанькая Мокренька. Сюжеты литературных скандалов до безобразия одинаковы: кому-то из высокопоставленных детей попался в руки номер «Колобка» с этой моей публикацией, а дальше по инстанции было доложено самому Михаилу Андреевичу Суслову о том, что про него напечатано чёрт-те что в детском журнале (Сослик!). Кстати, сегодня песенка на эти стихи звучит как звонок во многих мобильных телефонах.

К счастью, всё тогда обошлось. Хуже было с внутренними рецензентами. Один из них в своём погромном опусе так упорно настаивал на том, что в моих детских стихах постоянно присутствует «мотив поедания одного героя другим», что это сыграло роковую роль в моей книжке, готовившейся в издательстве «Малыш» – книжка так и не вышла.

А вот ещё одна незабвенная история. В детском разделе журнала «Аврора» как-то появилось моё крохотное стихотворение под названием «Я помогаю на кухне». Звучало оно так:

 
Ну-ка, мясо, в мясорубку!
Ну-ка, мясо, в мясорубку!
Ну-ка, мясо, в мясорубку
Шагом… марш!
Стой! Кто идёт?
Фарш!
 

И надо же было такому случиться, что это стихотворение оказалось опубликованным сразу же после того, как советские войска были введены в Афганистан! Поэтому тогдашнему первому секретарю нашей писательской организации не стоило большого труда обрушиться на меня за эти стихи с трибуны очередного писательского собрания – аргументация была примерно такая же, как немного позднее по поводу стихов Олега Григорьева: надо разобраться с детскими поэтами, которые пишут стихи по заказам западных спецслужб! Но когда эти стихи были прочитаны с высокой трибуны, зал разразился таким неподдельным хохотом, что вся аргументация пошла насмарку.

Но самый забавный эпизод произошёл уже в наши дни.

В 1981 году в «Лениздате» готовилась к выпуску маленькая антология стихов молодых поэтов. Я тогда ещё ходил в молодых литераторах, получил приглашение поучаствовать в книге, и несколько моих «взрослых» стихотворений были отобраны для публикации – в том числе стихотворение «Пиршество», повествующее о том, как геологи (а мне по юности посчастливилось несколько сезонов провести с геологами в «поле») возвращаются из экспедиции на базу, и какое по этому поводу происходит пиршество. Стихотворение кончалось на мажорной ноте:

 
…Покуда томится во мраке углов
Пропахшая глиной рабочая обувь,
Покуда портянки вокруг сапогов
Лежат словно жёны вокруг эфиопов,
Покуда на смертном десертном одре
В подливу щурята уставили бельма, –
Фламандская кисть отмокает в ведре
С тройною ухой из наваристой нельмы!
 

Редактор книги вызвала меня и сказала: «Посмотри замечание нашего главного!» И рядом с предпоследней строфой я увидел примечательную надпись: «Эфиоп нынче не тот. Строфу снять!». Строфу благополучно сняли – потом, со временем, я её естественно вернул на место, и эпизод так бы и остался как забавная примета эпохи, но…

Прошло ровно двадцать лет – и в одном московском детском издательстве решили переиздать мою «Азбуку с превращениями», в которой юному читателю приготовлены маленькие капканы: то надо букву заменить, то слог, чтобы вернуть стихотворению правильный смысл. В один прекрасный день звонит мне из Москвы редактор книги и говорит: «Всё в порядке, книга одобрена, будем её печатать, Только вот тут рядом со стихотворением на букву “К” (а это стихотворение “Командир”, звучащее так:

 
Погоны, медали – всё нравится мне,
Но больше всего – конура на ремне…
 

Здесь злосчастную “конуру”, как я предполагал, следовало заменить на уместную “кобуру”) – наш главный написал: “Армия нынче не та. Строфу снять!”». И снова пришлось искать замену этому двустишию – всё бы ничего, но феноменальное повторение одной и той же, практически, фразы в устах разных людей и с промежутком в два десятилетия свидетельствует о том, как живуч, оказывается, дух цензуры… На всех его хватит!

Вспоминаю слова Эдуарда Успенского – вот уж кто мог бы рассказать о своих цензурных баталиях: «Чем жёстче в государстве цензура, тем больше появится хороших детских писателей. Ведь литератор должен найти щёлочку в асфальте, чтобы вырасти где-то в другом месте. Потому обэриуты и пришли все вместе в детскую литературу».

Человек зоны
Олег Григорьев

Четверть века назад в самиздатовском журнале «Сумерки»[62]62
  Сумерки. Л., 1989. № 5. С. 38.


[Закрыть]
 – это была одна из редких прижизненных публикаций поэта – мне попались на глаза палиндромы Олега Григорьева: среди его многочисленных и многообразных миниатюр десяток одностиший был и, кажется, остался единственным.

Палиндром, даже виртуозный, как правило, не более чем нехитрая игра в звуки. И только непостижимое фонетическое прозрение автора наполняет его подчас чуть ли не мистическим содержанием.



А. Квятковский, автор популярного «Поэтического словаря», приводит византийское палиндромное изречение, означающее в переводе: «Омывайте не только лицо, но и ваши грехи»[63]63
  Квятковский А. Поэтический словарь. М., 1966. С. 190.


[Закрыть]
. Подобно этим словам, вырезанным на мраморной купели древнего храма, почти все палиндромы Олега Григорьева могли бы стать эпиграфами к его жизни: «Нам боли мил обман», «Индо мы в дым одни», «Лёг на одре в тень нетвёрдо ангел», «Город устал от судорог» и, наконец, «Я и ты – боль злобытия».

Жизнь Олега Григорьева можно было бы назвать «злобытием», хотя, возможно, он сам с этим не согласился бы. При всей макаберности, его стихи оставляют в душе куда больше улыбки и света, чем горечи. Это была жизнь, как палиндром, перевёртышная.

И шла она одновременно в двух направлениях: вниз и вверх.

Григорьев родился 6 декабря 1943 года в Вологодской области. Дед его по матери был репрессирован. «Мать работала аптекарем в органах НКВД, эвакуировалась вместе с заключёнными. Первое, что увидел Олег Григорьев, была “зона”»[64]64
  Шубинский В. Очень хотелось бы обрадоваться… // Олег Григорьев. Стихи. Рисунки. СПб., 1993. С. 225.


[Закрыть]
. Отец вернулся с фронта – но запил. Мать Олега с двумя детьми вернулась в Ленинград, в котором и прошла вся жизнь будущего поэта и где он умер 30 апреля 1992 года.

В детстве Олег был, как ещё недавно говорили в Ленинграде, «центровым» – жил он с матерью и старшим братом в самом начале бульвара Профсоюзов, в двух шагах от Дворцовой площади, – и все игры проходили в центре города: во время демонстраций, когда ребята забирались под трибуны и мёрзли до посинения, опасаясь попасть в руки милиции, в проходных дворах на Невском или в собственном дворе, где приходилось что ни день драться с хулиганами, завоёвывая своё право на место под солнцем. Каждый из братьев эту борьбу «организовывал» по-своему: старший, Володя, стал боксёром; младший, Алик, – художником и поэтом. Один защищал, другой бытописал.

Олег рано начал рисовать. Но большинство его детских рисунков погибло во время наводнений, когда что ни год вода заливала подвальную комнату, где они тогда жили. Он хотел учиться, но в первый же школьный день у него украли портфель со всеми столь тяжело по тем послевоенным временам собранными учебниками и тетрадями. Он хотел дружить с ребятами – но не знал, как с ними ладить. Он хотел рисовать одно – педагоги заставляли делать совсем другое…

В каких внутренних передрягах рождается художник? Из какого сора растут стихи? С самого начала Олег не умел и не хотел идти в ногу со всеми – ни в жизни, ни в творчестве. В унисон не получалось. Получалось по-своему.

Друзья его юности рассказывают, что он долго не взрослел. Был невысок, моложав, тонкой кости и год за годом говорил, что ему семнадцать лет. Мы познакомились, когда ему уже перевалило за сорок, он был бородат, испит, болен, но на трезвую голову превращался в подростка, с простодушным удивлением и радостью открывавшего знакомый мир. Это был человек, в котором с предельной обострённостью запечатлелась подростковость изначально тонкого и умного, но люмпенизированного, уличного россиянина.

Однажды мы выступали вместе с ним в Доме детской книги. Олег умел подначивать. Вскоре аудитория заговорила с ним на одном языке – и когда дело дошло до традиционных вопросов, кто-то из ребят, подхватив его игровую иронию, спросил у Олега: «Сколько росту вы весите?» На что последовал незамедлительный ответ: «Метр семьдесят килограмм!» Впоследствии я вспомнил эту встречу в стихотворении, посвящённом памяти Олега:

 
– Сколько росту вы весите?
– Метр семьдесят килограмм.
– А куда вы всё время лезете?
– Лезу за пазуху вам.
– А что вы там ищете?
– Камень.
– Он не под мышкой, а в почке.
И что вы там рвёте руками?
– Я собираю цветочки.
– Нельзя разрушать искусство,
душе пустотой грозя!
– Тогда покажите пусто
и дайте мне, что нельзя!
 

В одном из давнишних интервью, посвящённом Григорьеву, поэт Виктор Кривулин рассказал о жизни их, десятилетних, в пионерском лагере и обратил внимание на всем нам хорошо известное явление, которое назвал «детской лагерной психологией». Здесь важны оба эпитета – «детский» и «лагерный»: их сочетание подчёркивает судьбу и стихи Олега Григорьева. Он стал выразителем понятия, до сих пор определяющего идеологию нашей общественной и нравственной жизни: человек зоны.

Григорьев должен был стать художником, но, по его собственным словам, «не отстоял себя как живописца»[65]65
  Понизовский Б. Он всё изначально принимал // Олег Григорьев. Двустишия, четверостишия и многостишия. СПб. – Франкфурт-на-Майне, 1993. С. 111.


[Закрыть]
. В начале 60-х юношу изгнали из СХШ при академии художеств. Изгнали за то, что по-прежнему рисовал не то и не так. За то, что был насмешлив и скандален. За поэму «Евгений Онегин на целине», которую подал вместо сочинения и в которой отвёл душу, издеваясь над целинным «запоем» тех лет. За такие, например, стихи, – рассказывают, что их нашёл однажды в своём кабинете записанными на доске учитель физики:

 
Когда бы с яблони утюг
Упал на голову Ньютона,
То мир лишился бы тогда
Всемирного закона.
 

У Григорьева был особый взгляд, улавливающий смешную и трагичную алогичность жизни. В эти годы, не став живописцем, но сохранив дружбу и духовную связь со многими известными ныне художниками – Г. Устюговым, М. Шемякиным, А. Арефьевым, В. Шагиным, Е. Аносовым, – он стал поэтом.

Писатель Виктор Голявкин вспоминает:

«Мы знали друг друга с давних ученических лет, и многие встречи с ним остались в памяти, как подчёркнутые строчки.

После работы в мастерской я приходил в общежитие, ложился на кровать и писал короткие рассказы.

Олег Григорьев часто приходил послушать мои рассказы (тогда все друг к другу ходили). Он удивлялся, восторгался и сам писал стихи…

Настроение его стиха, как правило, неординарно. А я считаю, писатель или поэт с того и начинается, что мыслит не в общепринятом русле. По крайней мере, для нашего времени так было лучше (может быть, это мнение не навсегда).

Олег Григорьев задал новое направление художественной мысли».

Виктор Голявкин оказался среди тех немногих писателей (можно с уверенностью назвать ещё Сергея Вольфа и Глеба Горбовского), кто так или иначе оказал влияние на молодого Григорьева. Своё «направление художественной мысли» он выпестовал сам в той уникальной атмосфере внутреннего протеста, которым были заражены и заряжены в те годы молодые умы. Протест приводил к разным последствиям, нередко – с официальной точки зрения – антисоциальным.

Так начиналась маргинальность – пьянство, отсидка в «Крестах», ссылка, вытеснение из литературной взрослой жизни в детскую, из детской – в непечатание, бытовая несовместимость с миром, пьянство, психушка, снова «Кресты», бездомность, пьянство, ранняя и нелепая смерть… А с другой стороны – дружество 60-х годов, широкий и открытый многим круг, художники и поэты, элитарная слава «особого» стихотворца и популярность детского поэта, дно жизни, ставшее источником высокой поэзии…

60-е – 80-е годы, на которые пришлась творческая жизнь Григорьева, выпестовали в нашем обществе резкий, отчётливый тип внутреннего эмигранта, в душе своей чуждого всего официального, презирающего строй и власть, но не идущего на прямую конфронтацию с ними, а предпочитающего занять свою, по возможности, отдалённую и отделённую от них нишу. Культура улиц и кухонь, культура тайного протеста, ёрничанья, насмешки, анекдота стала фактически культурой народа, его живым фольклором. Сам маргинальный образ жизни оказался наделён глубоким и серьёзным смыслом – достаточным, чтобы возникла новая литература.

Судьба Григорьева типична для российского поэтического быта. Бедолага, пьяница, головная боль милиции и восторг кликушествующих алкашей, почти бездомный, разбрасывающий стихи по своим временным пристанищам, – он был человеком светлого ума, образованным, поразительно органичным. В трезвые минуты – обаятельный, умный, ироничный собеседник; в пьяные – чудовище, сжигающее свою жизнь и доводящее до исступления окружающих. Эта горючая смесь высот бытия и дна быта пропитала его стихи, сделала их ни на что не похожими, превратила грязные, стыдные, но такие реальные окраины жизни в факт подлинной поэзии. Удивительно, но это относится не только к взрослым его стихам, но и к произведениям для детей.

Судьба Григорьева окружена легендами, россказнями самого разудалого толка. И сам поэт, и его вечное многолюдное окружение с застольной лёгкостью плодили мифологию.

Говорят, в первый раз Олег угодил в «Кресты» после драки с неким знатоком русского языка, который полез в бутылку, услышав, что встречный обратился к его знакомой, назвав её то ли «голубушкой», то ли «сестрёнкой». Говорят, что когда литературное начальство подняло скандал по поводу его детской книги «Витамин роста», один из главных московских писателей сказал: «Мы ещё разберёмся с детскими книгами, которые выпущены по заказу зарубежных спецслужб». Говорят, что и вторично в «Кресты» он угодил потому, что был бельмом на глазу у докучливого участкового и в одну из очередных проверок сломал козырёк его фуражки. И в первый, и во второй раз причиной задержания стало пресловутое «сопротивление властям при аресте за хулиганство…»

Человек уличной культуры любит и лелеет уличный миф. Так легендаризировались знаменитые в недавнем прошлом места ленинградских поэтических сходок. Поди теперь, разбирайся, сколько там было нечистоплотности и отроческих предательств! Однако редкие таланты, прошедшие сквозь эту среду и выдюжившие её, донесли до сегодняшнего дня романтическую сказку, в которую легко и жадно верится. Смутный быт Григорьева тоже со временем выветрится из памяти его друзей и современников, а хмельная невыносимость естественно заместится органичностью и оригинальностью его поэтической натуры.

Сегодня дороги воспоминания именно о таком Григорьеве – талантливом и обаятельном. Например, о человеке с тонким музыкальным слухом, который мог виртуозно воспроизводить арии из опер, следуя всем тонкостям музыкальной партии. Эти воспоминания ценны ещё и тем, что стих Григорьева антимузыкален, нередко коряв, расхристан – и одновременно фантастически искусен. Это та степень ритмической свободы, которая может быть достигнута только при особом внутреннем чутье, интуиции и абсолютном слухе. Отсюда же – то, о чём, например, вспоминает художник Ольга Флоренская: «Говорили с Олегом о стихах. Он сказал, что в стихотворении, будь оно длинным или коротким, обязательно должна присутствовать “сила удара” (тут он сделал очень энергичный жест руками). Если этого нет, то можно продолжать писать стихотворение до бесконечности. И всё равно оно будет плохим и слабым»[66]66
  Флоренская О. «Чёрные тучи падучи, а белые тучи летучи». Смена, 1998, 1 апреля.


[Закрыть]

Олег Григорьев был человеком разнообразных – странных и страстных – знаний. По словам покойного ныне режиссёра Бориса Понизовского, из вологодской ссылки (по злой иронии судьбы после первой отсидки в «Крестах» его сослали на родину, в Вологодскую область) поэт привёз «изумительную коллекцию бабочек, которую хотела купить Академия наук, но у ссыльного, видите ли, нельзя покупать, так она и пропала»[67]67
  Поэт умер – да здравствует ПОЭТ! – Литератор (газета писателей Санкт-Петербурга), № 22, июнь 1992.


[Закрыть]
. У энтомологов бытует выражение в духе самого Олега: летом они «сачкуют», а зимой «вкалывают». Короткие и яркие стихи Григорьева легко представляются такой богатейшей коллекцией пойманных летучих мгновений жизни, которые он с научной дотошностью «вколол» в машинописные листы.

О. Т. Ковалевская, редактор его третьей и последней прижизненной детской книги «Говорящий ворон», как-то рассказала о своём знакомстве с поэтом. Он не пришёл в издательство в оговоренный по телефону час, и после долгого ожидания Ольга Тимофеевна спустилась по делам на первый этаж, в библиотеку. Там она обнаружила неизвестного человека – он держал в руке птицу со сломанной лапкой и безуспешно дозванивался в ветеринарные лечебницы. Это был Олег Григорьев – подходя к издательству, он нашёл раненого стрижа, зашёл в первую же издательскую дверь и, забыв про всё на свете, стал заниматься его судьбой.

Григорьев был человеком «точечного сознания» и принимал близко к сердцу то, что оказывалось рядом, под рукой. В конце концов стрижу наложили лубок, но дома у Григорьева птица умерла. Так появилось одно из лучших, на мой взгляд, стихотворений «На смерть стрижа»:

 
Хоть у плохого, да поэта
В руках уснула птица эта.
Нельзя на землю нам спускаться,
На землю сел – и не подняться…
 

Чёрный юмор, привычно играющий в кубики смерти, превращающий смерть в игру, тем самым выполняет мощную защитную функцию, предохраняя слушателя, читателя и зрителя от угнетения той реальности, которая ополчается на человека и грозит ему всеми возможными карами. Поэтому смерть – в разных своих ипостасях – любезный гость и в поэтическом мире Григорьева. Она постоянно соседствовала с поэтом в реальной жизни – гибли от алкоголя, кончали с собой, становились жертвами сомнительных несчастных случаев его друзья. Так же и в стихах – многие герои Григорьева ходят по зыбкой грани между жизнью и смертью, легко перемещаясь из одного состояния в другое:

 
Смерть прекрасна и так же легка,
Как выход из куколки мотылька.
 

Это двустишие нередко вспоминают. По частоте элитарного цитирования, связанного с запретностью судьбы или темы, Григорьев пришёл на смену Вознесенскому и Евтушенко 60-х годов и Бродскому 70-х. После известного скандала, связанного с выходом книги Григорьева «Витамин роста», имя поэта стало гонимым, то есть – почётным.

В 1989 году, на очередном нелепом судебном разбирательстве над Григорьевым, общественным защитником от ленинградской писательской организации выступал поэт и прозаик Александр Алексеевич Крестинский. На моей памяти, А. Крестинский не раз – бывало, что и в одиночку, – защищал Григорьева от ханжества и самодурства советских чиновников. С тем большим уважением и вниманием к словам писателя хотелось бы привести несколько его наблюдений из отклика на книгу Григорьева «Стихи. Рисунки» (СПб., 1993):

«Олег Григорьев – поэт люмпенизированного российского мира, в котором стёрлась граница между зоной и свободой, между тюрьмой и не-тюрьмой, между птицей в клетке и птицей на ветке. Когда захотят изучить и понять процесс нашего нравственного одичания – прочтут Григорьева, и многое станет ясно… Григорьев – эпик в своём отстранении от эмоциональных оценок, в сознательной объективизации того, что описывает. Берётся обыденный, повседневный ужас, облекается в григорьевскую поэтическую конструкцию – и вот он уже почему-то не ужас, а некая форма жизни».

И ещё одно – весьма существенное: «Персонажи стихов Григорьева не имеют имён. И в детстве и во взрослости они кличутся по фамилии. Фамилии подчёркнуто массовые, рядовые, бесцветные: Клыков, Петров, Сизов… В детских стихах эти персонажи олицетворяют нелепый идиотизм школьной жизни. В стихах взрослых – те же Клыков и Сизов, только уже спившиеся, скатившиеся на дно. Казарменность пофамильного обращения отдаёт казённым домом, тусклым запахом прокуренного милицейского участка, тоской судебного зала, тяжёлой духотой непроветренной конуры… Это придаёт стихам неповторимо-советский колорит»[68]68
  Крестинский А. Русские алкоголи. Невское время, 1993, 21 декабря.


[Закрыть]
.

Можно добавить, что созданию этого колорита во многом способствует жанр афористичной миниатюры (идущий от раешника и частушки), чаще всего встречающийся в творчестве Григорьева. Собственно, фольклорность автора и позволяет говорить о нём как о народном поэте не по званию, а по призванию, который уловил и запечатлел уже выветривающуюся мозаику нашей недавней эпохи.

Эта фольклорность «пришла» к поэту буквально сразу. В восемнадцать лет Олег Григорьев написал четверостишие, сейчас известное чуть ли не каждому, – про электрика Петрова, который «намотал на шею провод». Многие удивляются, узнав, что у этого стихотворения есть автор. Знаменитые «бандитские» стихи, садистские куплеты, которые с таким вожделением ещё не так давно пересказывали друг другу мальчишки и девчонки (а вслед за ними и взрослые), на самом деле, имели свою «литературную» предысторию и, судя по всему, во многом пошли от стихов и «страшных» рассказиков Олега Григорьева – особенно после громкого, но неофициального успеха его первой детской книги «Чудаки», вышедшей в 1971 году.

Книгу составили стихи и «страшилки», писавшиеся в 60-е годы. Едва появившись, они становились классикой, поскольку оказались написанными блестящим, афористичным эзоповым языком советского (вернее – антисоветского) подполья:

 
– Ну, как тебе на ветке? –
Спросила птица в клетке.
– На ветке – как и в клетке,
Только прутья редки.
 

Талант Григорьева был в чём-то сродни таланту Аркадия Райкина: поэт немедленно вживался в ту маску, которую надевал, являя миру многообразие столь знакомых нам персонажей – маленьких и взрослых подлецов, трусов, жадин, хулиганов и просто равнодушных. И как нередко бывает с теми, кто пишет и для детей, и для взрослых читателей, у Григорьева немало стихов «промежуточных» – это дети глазами взрослых или взрослые глазами детей, это достаточно неудобная григорьевская поэзия, ибо в обоих случаях его герои оказываются носителями сомнительных нравственных ценностей, а он, автор, не стыдится и не страшится это показать. «Однако если в этическом плане между “детскими” и “взрослыми” стихами разницы нет, в эстетическом плане разница есть, и очень существенная. Многие “детские” стихи с их нормативной лексикой, простодушной интонацией, прозрачной стилистической техникой могут, приобретая аллегорический подтекст, интерпретироваться как “взрослые”. Стихо творение “В клетке”, например, воспринимается взрослым читателем как картина того замкнутого, задавленного тоталитаризмом мира, где каждый чувствует себя узником системы».[69]69
  Береговская Э. Поэт эпохи безвременья Олег Григорьев. Русистика сегодня, 1996. № 1. С. 84.


[Закрыть]
Взрослая обращённость детской поэзии Григорьева сделала его широко популярным прежде всего в родительской среде, а парадоксальность поэтического мышления – в детской.

Разговоры об этой парадоксальности зачастую заставляют возвращать Григорьева в школу Хармса, обэриутов. На мой взгляд, это не совсем так. Обэриуты «доводили» литературный абсурд до жизни, утверждая его как реальную эстетическую категорию. Григорьев жизнь доводит до абсурда, обнажая низовую эстетику её реальности.

В чём действительно явно прослеживается связь между Григорьевым и, скажем, Хармсом – так это в их театральности, поэтической буффонаде, в многочисленных сценках, диалогах, в «школьном театре»:

 
– Как вы думаете,
Где лучше тонуть?
В пруду или в болоте?
 
 
– Я думаю, что если тонуть,
Так уж лучше в компоте!
Хоть это и грустно,
Но по крайней мере вкусно!
 

Однако и тут речь идёт о более глубокой традиции, которая заденет и Козьму Пруткова с его высокомудрой афористичностью, и А. С. Шишкова с его «разговорными» детскими опусами, – и уйдёт в фольклор, в лубок, в раешник народного театра.



В 70-е годы с тихи Григорьева, по выражению фольклориста Марины Новицкой, оказались в центре «юношеского фольклорного сознания». Григорьев интуитивно уловил и сформулировал накопившийся в обществе идиотизм («игрой в идиотизм» назвала Лидия Яковлевна Гинзбург художественные поиски митьков, близких по духу к О. Григорьеву) – тот идиотизм, что на разных уровнях стал результатом и выражением тоталитарной государственной системы.

В те же 70-е годы вошли в фольклор герои недавно опубликованных литературных сказок – Незнайка, Чебурашка, крокодил Гена. Тогда же, в 1973 году, впервые появился на телеэкране легендарный Штирлиц.

Многим анекдотам о Штирлице, садистским куплетам и стихам Григорьева в равной степени присущи словесный и смысловой абсурд, «недоумочность» и дебильность героев – всё то, что на самом деле являлось достаточно точным отражением реальности.


Анекдот:

Штирлицу угодила в голову пуля. «Разрывная», – сообразил Штирлиц, раскинув мозгами.


Куплет:

 
Девочка в поле гранату нашла.
«Что это, дядя?» – спросила она.
«Дёрни колечко!» – дядя сказал.
Долго над полем бантик летал.
 

Григорьев:

 
Бомба упала, и город упал.
Над городом гриб поднимается.
Бежит ребёнок, спотыкаясь о черепа,
Которые ему улыбаются.
 

Можно множить и множить эти примеры. На давнее «взрослое» двустишие Григорьева:

 
Шёл я между пилорам,
Дальше шёл я пополам –
 

тут же отзывается детский фольклор:

 
Маленький Петя льдинку колол.
Сзади бесшумно подплыл ледокол.
Нету картинки смешнее на свете:
Справа пол-Пети и слева пол-Пети.
 

И снова далёким эхом возвращается к поэту:

 
На заду кобура болталась,
Сбоку шашка отцовская звякала.
Впереди меня всё хохотало,
А позади всё плакало.
 

Всякий раз удивительно наблюдать как пресловутая григорьевская макаберность отшелушивается от его стихов, оставляя в памяти читателя простодушие и трогательность чистой лирики. Возможно, это происходит ещё и потому, что подо всеми масками угадывается ранимый, бесконечно обманывающийся и в то же время по-детски лукавый и «подначивающий» автор – подросток и чудак. И здесь мы опять оказываемся «внутри» традиции, возвращаясь к «литературному» чудаку – одному из героев детской поэзии 20-х – 30-х годов.



Выводя на сцену своих многочисленных чудаковатых персонажей, Григорьев показывает: вот стереотип мышления – и вот как он весело разрушается! По счастью, «Чудаки» Григорьева выпали из поля зрения литературных чиновников, а то бы, небось, уже в то время с ним попытались расправиться – как попытались десять лет спустя, когда вышла его вторая книга «Витамин роста». Причиной начальственного гнева был вовсе не «чёрный юмор», как быстренько окрестили его стихи, – чёрный юмор эта братия съела бы и не поморщилась, кабы за ним не стояла живая пародия на то, чему служили верой и правдой апологеты системы. А такое не прощают.

Так поэт оказался дважды изгнанником: сначала он не смог существовать в идеологической системе официальной взрослой поэзии и был вытеснен в детскую. Затем из официальной детской он стал вытесняться в жизнь, существующую вне литературы. Но именно в этой жизни он всегда находил темы и сюжеты лирики – именно там, на дне, и обнажалась вся фальшь общества, его нравственная катастрофа, апология насилия и цинизм воспитательских догм. То самое, что так заразительно отразили «бандитские» стихи. Григорьев вышел из фольклора – и ушёл в фольклор.

При его жизни было всего несколько серьёзных публикаций стихов, обращённых к взрослому читателю, – в журнале «Искусство Ленинграда», в сборнике «Незамеченная земля»; вышел довольно пространный буклет, в основном его коротких стихотворений, составленный Валерием Шубинским и проиллюстрированный Александром Флоренским. Графика Флоренского создаёт вполне адекватный и веселый образ поэтики Григорьева, «доигрывая» тот идиотизм, о котором говорила Л. Я. Гинзбург. Например, в двустишии из поэмы «Футбол»:

 
Чтобы выразить всё сразу,
Кулаком я бью по тазу, –
 

говорится о вполне реальном тазе, с которым записной болельщик пришёл на матч, желая шумом и громом поддержать свою команду. У Флоренского этот таз превращается в известную часть человеческого тела, отчего стихи приобретают комический в своей абсурдности смысл. Подобные графические игрища (в этом смысле характерен большой альбом, выпущенный издательством ИМА-пресс в 1993 году под названием «Митьки и стихи Олега Григорьева») как раз и рассчитаны на ту из особенностей его поэтики, которую можно было бы назвать «превращениями».

В стихах и рисунках Григорьева всё постоянно превращается: человек – в насекомое, птицу, дерево или в какой-нибудь предмет, добро – в зло, воспарение – в падение, даже рифма, благодаря глубине или омонимичности, часто превращается в сюжет стихотворения. Многие его произведения – это просто перечни: деталей, рецептов, фигур, движений, параграфов, школярских выходок, рабочих операций. Примитивистский взгляд художника дотошно вычленяет, что, как, каким образом сделано и устроено. Это простодушный порыв любым путём, пусть в игре, уйти от действительности; причём, как правило, фиксируется уже произошедшее изменение – смешное и нелепое, и это грустная клоунада:

 
Застрял я в стаде свиней,
Залез на одну и сижу,
Да так вот теперь я с ней
И хрюкаю, и визжу.
 

Живые картинки, театр теней – всё достаточно отстранено, достаточно холодно, достаточно бегло. Мгновенная вспышка – и постепенное проявление увиденного и услышанного. Понимаешь, что изначально было не так, что-то сместилось при этом проявлении, произошёл какой-то химический фокус и запечатлелось куда больше, чем было наяву. У Григорьева много «филологических» превращений: как нередко бывает, умная игра в слова становится необходимым фоном, а то и содержанием жизни.

Стихи Григорьева можно назвать высокой поэзией низкого быта. В них действительно много неловкого, того, о чём «не говорят», того, в чём даже себе не признаются. Коллекция, мозаика – назовите как угодно это огромное собрание эпизодов, этюдов, зарисовок постыдного, отвратительного и дебильного. Во всём этом есть налёт «про́клятости» с её эстетикой безобразного. «Про́клятых» поэтов всегда спасала самоирония. В стихах Григорьева очень мало личного, несмотря на множество «я». Нет ликования и гнева, радость и страдание разве что называются. Нет того, о чём писал «проклятый» Жюль Лафорг, имея в виде «проклятого» Тристана Корбьера: «стих под ударом хлыста». Есть, пожалуй, другое: смирение, готовность продемонстрировать во всех подробностях саморазрушение – и:


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации