Текст книги "Кусочек жизни"
Автор книги: Надежда Тэффи
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 34 страниц)
Чудо весны
Светлый праздник в санатории доктора Лувье был отмечен жареной курицей и волованами с ветчиной.
После завтрака больные прифрантились и стали ждать гостей.
К вечеру от пережитых волнений и непривычных запрещенных угощений, принесенных потихоньку посетителями, больные разнервничались. Сердито затрещали звонки, выкидывая номера комнат, забегали сиделки с горячей ромашкой и грелками, и заворчал успокоительный басок доктора.
– Зачем все они терзают меня своей любовью! – томной курицей кудахтала в номере пятом испанка с воображаемой болезнью печени. – Зачем мне эти букеты, эти конфеты? Ведь они же знают, что я умираю. Позовите доктора, пусть он даст мне яду и прекратит мои мучения.
В номере десятом рантьерша мадам Калю запустила стаканом в кроткую и бестолковую свою сиделку Мари. Ее, мадам Калю, никто не навестил, да она и не разрешила ни мужу, ни детям показываться ей на глаза. А злилась она оттого, что вопли испанки ее раздражали.
Она, собственно говоря, не была больна. Она спаслась в санаторию от домашнего хаоса.
– Не надо сердиться! – кротко уговаривала ее Мари. – Надо быть паинькой, надо кушать суп, чтобы скорее поправиться и ехать домой, где бедный маленький муж скучает о своей маленькой женке и детки плачут о своей мамочке.
Мадам Калю вспомнила о своем муже, плешивом подлеце, содержавшем на ее счет актрисенку из “Ревю”, вспомнила сына, подделавшего под векселями ее подпись, дочь, сбежавшую к пузатому банкиру, и бросилась с кулаками на кроткую Мари.
Но больше всего досталось в этот вечер русской сиделке, безответной и робкой Лизе. Вверенный ей здоровенный больной, греческий генерал, во-первых, объелся страсбургским паштетом, а во-вторых, поругался с женой. Вручая этот самый паштет, жена сказала ему, что он вислоухий дурак и притворщик и что на те деньги, которые он тратит на лечение, она могла бы поехать в Монте-Карло.
Генерал вопил, что он умирает и требовал морфия.
Лиза успокаивала его как могла, но он стучал на нее кулаком.
– Вы старая дева! Безнадежная старая дева и, конечно, в ваших глазах спокойствие важнее всего. А я полон сил и обречен на гибель!
Почему он обречен на гибель, он и сам не знал. Не знала и Лиза и, отвернувшись, заплакала.
И слезы ее подействовали на него магически. Он сразу развеселился, забыл о морфии и попросил касторки.
У него была особого рода неврастения: при виде какой-нибудь неприятности, приключавшейся с другими, меланхолия его мгновенно сменялась отличнейшим настроением. Когда однажды в его присутствии горничная свалилась с лестницы и сломала себе ногу, он весь день весело посвистывал и даже собирался организовать домашний спектакль.
Да. Странные болезни бывают на белом свете…
Ночью Лиза долго не ложилась, вздыхала, разбирала старые открытки с болгарскими видами, исписанные русскими буквами. Потом сняла со стены фотографию лысого бородатого господина и долго вопросительно на нее смотрела.
На другое утро, прибрав своих больных, она спустилась вниз.
Толстая кроткая Мари спешно допивала свой кофе.
– Я сейчас иду на станцию, – сказала она. – Нужно получить пакет.
Лиза вышла за ней на крыльцо.
– Я, пожалуй, сбегаю с вами, – сказала она, слегка ежась от свежего, сильного весеннего воздуха.
– Вы простудитесь, – сказала Мари. – Накиньте что-нибудь.
– Нет, так отлично!
Пасха была ранняя.
Деревья в ясном холодном небе купали тонкие свои, чуть розовеющие, наливающиеся соками прутики.
Длинная, сухая прошлогодняя трава порошила сквозной щетинкой плотный, ядовито-зеленый газон.
Облака кудрявились, как на наивной картинке в детской книжке, И все было такое новое, непрочное, и неизвестно было, останется ли, окрепнет ли в настоящую весну, или только мелькнет обещанием и снова уйдет в отходящую зиму.
И это ярко раскрашенное небо, и обещающие жизнь розовеющие цветочки, и то, что она так по-молодому, легкомысленно, выбежала в одном платье, все это вдруг ударило Лизу весенним вином прямо в сердце. Желтое лицо ее порозовело, страдальческие морщинки около рта разгладились, и вялые губы улыбнулись бессмысленно-счастливо.
– Я всегда такая! Мне всё всё равно! – звонко сказала она и удало тряхнула головой.
Мари с удивлением поглядела на нее. Она служила в санатории всего второй месяц и мало встречалась с Лизой.
– Да, вы, русские, совсем особенные, – сказала она. – Оттого все в вас и влюбляются.
Лиза засмеялась задорно и весело.
– Ну, знаете ли, влюбляются действительно, но далеко не во всех.
Было в ее тоне что-то многозначительное. Так как-то вышло, без всякого умысла, потому что она вовсе не на себя намекала.
Весенний воздух пьянил, веселил. Проходя мимо сложенных вдоль дороги бревен, Лиза вскочила на поваленную толстую липу и, балансируя руками, пробежала и спрыгнула.
– Какая вы ловкая! – ахнула Мари. – Как молоденькая!
Лиза обернулась. Ее лицо раскраснелось, волосы выбились из-под косынки.
Проходивший мимо почтальон закричал:
– Браво! Браво!
Лиза бросила ему лукавый взгляд.
– Ах, какая же вы, шалунья! – восторженно удивлялась Мари. – Я всегда думала, что вы такая тихонькая, а вы такой чертенок. Наверное, все больные от вас без ума!
– Ну уж и все! – кокетливо улыбалась Лиза. – Далеко не все. Почтальон! Постойте. Нет ли у вас письма на имя мадемуазель Лиз Корнофф?
Почтальон, посматривая на нее блестящим глазком и пошевеливая усами, стал рыться в сумке.
– А уж он и рад, что вы с ним болтаете! – шептала Мари, радостно волнуясь.
– Мадемуазель Кор-нофф. Так? – спросил почтальон и подал Лизе открытку.
Лиза взглянула на розового зайца, несущего в лапках синее яйцо с золотыми буквами “Х. В.”. Марка была болгарская, но письма она без очков прочесть не могла. Да это и не было важно. Важно было, что после почти трехмесячного перерыва она получила поздравление, что она не забыта и что все то, что она начинала считать умершим, потерянным навсегда, еще жило, и обещало, и звало.
Она сунула открытку в карман передника и весело засмеялась. А когда подняла глаза, увидела прямо перед собой молодое вишневое деревцо, словно в каком-то буйствующем восторге всего себя излившее в целый гимн белых цветов. Маленькое, хрупкое и выбрызнуло столько красивой радости прямо к небу, к солнцу, к сердцу.
– От “него”? – спросила Мари, указывая глазами на торчащую из кармана открытку.
Лиза засмеялась и пренебрежительно махнула рукой.
– Старая история! Не хочет понять, что мне моя свобода дороже всего. Мы вместе служили в госпитале. Он – врач. Должен был тоже приехать во Францию, но задержался и, конечно, в отчаянии.
– А вы? – спросила Мари, сделав заранее сочувствующее лицо.
– Я?
Лиза передернула плечами и засмеялась.
– Я, дорогая моя, люблю свободу.
И, обнажив широкой улыбкой свои длинные желтые зубы, пропела фальшивым голоском:
– Это из “Кармен”!
– Какая вы удивительная! А скажите, этот ваш греческий генерал, наверное, тоже к вам неравнодушен?
Лиза презрительно пожала плечами.
– Неужели вы думаете, что я стану обращать внимание на чувства такого ничтожного человека?
“Удивительная женщина! – думала добродушная Мари. – И не красива и не молода, а вот умеет же сводить с ума! Ах, мужчины, мужчины, кто поймет, что вам нужно?”
А Лиза бежала походкой смелой и быстрой, какой никогда у себя не знала, и смеялась, удивляясь, как она до сих пор не видела, что жизнь так легка и чудесна.
Вернулись в санаторию немножко усталые, и горничная сразу крикнула Лизе:
– Бегите скорее к вашему генералу. Он так ругается, что с ним сладу нет.
Лизе очень хотелось сбегать к себе за очками, чтобы узнать наконец, о чем чудесном сообщает ей розовый заяц. Но медлить она не посмела и пошла в комнату номер девятый, затхлую, прокуренную, где злой человек, с одутлым лицом долго ругал ее старой ведьмой, жабой и дармоедкой.
Шторы в комнате были опущены, и небо за ними умерло.
Потом привезли новую больную, потом приехал профессор…
Лиза уже не улыбалась. Она только тихонько дотрагивалась до кармана, где лежала открытка, и тихо сладостно вздыхала. Все небо, все чудо весны было теперь здесь, в этом маленьком кусочке тонкого картона.
И только вечером, после обеда, быстро взбежав по лесенке в свою комнату и закрыв дверь на задвижку, она блаженно вздохнула:
– Ну, вот! Наконец-то!
Надела очки, села в кресло, чтобы можно было потом долго-долго думать…
Милый знакомый почерк… И как много написано! Ого! Не так-то, видно, скоро можно меня забыть!
“Дорогая Лизавета Петровна, – писал знакомый почерк, – простите за долгое молчание. Причины к тому были важные. Не удивляйтесь новости: я на старости лет женился, да еще на молоденькой. Но когда познакомитесь с моей женой, то поймете меня и не осудите, такая она прелестная. Она вас знает по моим рассказам и уже полюбила.
Искренне преданный Вам
Н. Облуков.
P. S. Ее зовут Любовь Александровна. Н. О.”.
Карп
Погода сегодня веселая, праздничная, телефонная трубка звенит беспечными голосами, зовущими, приглашающими и укоряющими, а я сижу дома, простуженная, сонная и сердитая, сижу у письменного стола, по которому разложены листы для спешной работы.
Я не рассчитывала простудиться и сидеть дома и отпустила свою Франсину. Она прибежала только на несколько минут, наспех разбила чашку и перед уходом вразумительно растолковала мне, что завтрак мой, собственно говоря, готов, потому что на плите стоит кастрюлька с приготовленным “курбуйон”, а на столе лежит рыба – “une belle carpe”, и надо только эту рыбу положить в кастрюльку на четверть часа – и все будет готово.[74]74
Прекрасный карп (фр.).
[Закрыть]
Я все отлично поняла и, когда настало время завтракать, пошла в кухню.
И все было так, как Франсина мне растолковала: на плите стояла кастрюлька, в которой плавали луковица и петрушка, а на столе лежала толстая рыба с темной спиной и бледным животом. Крупная чешуя красиво золотилась. Это, конечно, очень хорошо, что она красиво золотилась, но ведь для того, чтобы рыбу сварить, надо эту чешую содрать, что Франсина, очевидно, забыла сделать.
Я дотронулась до рыбы кончиком пальца, и вдруг она дернула хвостом. Она была живая!
Я налила воды в стакан и плеснула ей на жабры.
Она вздрогнула и ударила хвостом по столу.
Какой ужас!
Что же мне с ней делать? Скрести ее ножом, когда она, как собака, виляет хвостом?
Я налила воды в миску и осторожно столкнула в нее рыбу. Для этой операции я обвернула руку полотенцем, таким отвратительным было для меня прикосновение к этой твари, потому что она живая. Странно – именно потому, что живая.
Рыба шлепнулась на дно, пустила пузыри, чуть-чуть шевельнула жабрами, но лежала на боку. Очевидно, ее дела были плохи.
Но вот жабры шевельнулись сильнее. Открылся круглый хрящеватый рот, широко, словно рыба запела. Рот этот был чуть-чуть розоватый.
Ей тесно в миске. Нужно найти что-нибудь попросторнее.
Стала обыскивать бабье хозяйство моей Франсины. Нашла за шкапом какой-то металлический таз, для стирки, что ли. Налила в него воды и осторожно перелила миску с рыбой.
Рыба всколыхнулась, шлепнула хвостом, обдала меня всю водой, повернулась спиной кверху и поплыла вокруг таза, тычась носом в стенки.
Нужно ее накормить.
Покрошила ей хлеба.
Взглянула на часы, заметила, что провозилась больше часа. А на столе работа, и голова болит, и хочется есть.
– Послушайте вы, рыба! Это очень хорошо, что вы воспрянули духом, но ведь я есть хочу!
Пошла в столовую, разыскала в буфете корочку сыра, погрызла. Села работать. И все время чувствую, что я в квартире не одна, что поселилось у меня в доме существо, чья-то жизнь, незамысловатая, но все же жизнь, протечет рядом с моею, вошла в мою.
Она мне мешает работать, эта рыба. Я все время невольно прислушивалась – что она там, не плеснула ли…
Куда мне ее деть?
Не могу же я навязать ее себе на всю жизнь. Карпы живучи. Она может протянуть еще лет двести. Недаром поймали в каком-то итальянском пруду карпа с кольцом на жабре, а на кольце надпись: “Рыба эта пущена в воду за полтораста лет до Рождества Христова”. Почему бы и моей не прожить еще несколько сот лет? Перспектива для меня невеселая. Возись с ней двести лет. Вид у нее здоровенный, спина лошадиная. Если на лошадь смотреть сверху из окна – совсем мой карп.
Да и имя у нее самое подходящее – “Карп”. Купецкое имя. Карп Иваныч.
Куда его деть? Подарить Франсине? Так ведь она его съест. Нехорошо. Он теперь вроде как бы свой человек, живет в доме, купается, ест. Выходит, что сама я убить его не могу, но если убьют другие – протестовать не стану. Некрасиво выходит.
Между прочим, я совсем не сентиментальна. Когда один французский университет прислал мне протест против смертной казни, я не подписала его. Решила отложить и подумать. И сколько вздору пришлось тогда выслушать по поводу этих протестов.
– Вы ведь не подадите руку палачу?
– Не знаю. Знаю, что вид человека, который может зарабатывать себе хлеб таким омерзительным ремеслом, наверное, вызвал бы во мне физическое отвращение. Мясник, только что зарезавший быка, тоже не очень аппетитен.
Удивительное явление, это физическое отвращение к убийству. Явление ненатуральное. В природе его нет. Оно привоспитано в течение веков. Отвращение моральное вызывает уже физический рефлекс – тошноту, обморок.
Вот та публика, которая, по свидетельству газет, элегантная и веселая приезжает прямо из кабаков Монмартра смотреть на казнь, та публика, по-моему, очень подозрительна. Не есть ли это сборище потенциальных убийц? Если они не испытывают физического отвращения при виде убийства, то ведь при случае не придется им разрушать самую могучую преграду на страшном пути – преодолевать физическое отвращение.
Что-то как будто плеснуло…
Это он, Карп!
Что я буду с ним делать?
Будь это где-нибудь в деревне, я бы выпустила его на волю, куда-нибудь в речку. А здесь, в Париже, бросить в Сену очень трудно. Это, кажется, даже запрещено, кто их знает. Пришлось бы ночью подхватить карпа под мышку (а он будет хлопать меня хвостом по спине!) и спуститься вниз под мост. Но там всегда присматривает полиция, и, чуть шлепнет карп по воде, мгновенно раздастся свисток, и за моей спиной вырастут две тени в пелеринах.
– Что вы бросили в воду? – спросит одна тень и схватит меня за руку.
– Не трудитесь отпираться, – скажет другая тень и схватит за другую руку.
– Я бросила рыбу, – отвечу я, стуча зубами.
– Рыбу? Она бросила рыбу! – усмехнется первая тень.
– Рыбу вытаскивают из реки, мадам, а не бросают в реку, – скажет другая тень.
– Будьте любезны следовать за нами, – скажут обе вместе.
И вот я в участке.
Меня вводят в отдельную комнату. Садят на стул и направляют прямо в лицо яркий свет лампы с рефлектором. Кто-то сидит с другой стороны лампы. Двое стоят у дверей.
– Вам нет смысла отпираться, – говорит спокойный, уверенный голос. – Ваши сообщники уже арестованы и принесли повинную. Отпираясь, вы только отягощаете свою вину.
Я понимаю, что это хитрость, на которую он хочет меня поймать.
– Но у меня не было никаких сообщников! – лепечу я.
– Так вы утверждаете, что вы совершили преступление одна? – строго спрашивает голос.
– Какое преступление? – в отчаянии восклицаю я.
Он ничего не отвечает на этот вопль. Я слышу только, как шуршит его перо по бумаге.
– Может быть, вы – fille-mére? – снова раздается его голос. – Помните, что чистосердечное признание… Что толкнуло вас на этот ужасный шаг?[75]75
Мать-одиночка (фр.).
[Закрыть]
– Нужда, – отвечаю я машинально. – То есть нет. Жалость.
– Убийство из жалости, – говорит голос. – Отлично. Значит, он был безнадежен?
– Ну конечно. У него уже жабры не шевелились.
– Жабры? – переспросил он и прибавил вполголоса. – Какая грубая! Ну-с, подпишите протокол. Завтра с утра будут посланы водолазы обшаривать реку на этом месте.
Да. Они пошлют водолазов, и те найдут то, что всегда находится на дне современных рек: семь правых рук, три бедра, две головы мужских, четыре женских, одну ключицу детскую, одно ухо, один рот и восемь поясниц. Все это предъявят мне для опознания. Меня затошнит, и все станет ясно. И все будет кончено.
Меня посадят в тюрьму. Холливуд пришлет мне предложение крутить фильм. Казино де Пари – сыграть скетч, как я убивала. “Matin” поместит мой портрет, на котором я выйду с бородой и с тремя глазами.
Начнут исследовать мои умственные способности. Найдут, что я вполне сумасшедшая, но за свои поступки ответственна.
Потом меня повезут в суд. Вызовут в качестве свидетельниц всех моих знакомых дам, и, хотя они ничего показать не смогут, их все же заставят под присягой сказать, сколько им лет. И я буду смотреть на их муки и ничем не буду в силах им помочь.
Потом защитник скажет, что я очень раскаиваюсь и, утопив своих жертв, хотела сама броситься в воду, но промахнулась.
– Да, виновна, – прозвенит голос председателя.
Я спокойно выслушаю приговор.
Толпа на улице захочет разорвать меня на части, но правосудие откажется от этих услуг, и ночью, на рассвете, меня разбудят и предложат мне выпить стакан рому. Это мне напомнит разные чествования в русско-цыганском стиле, когда стоишь и через силу глотаешь не по вкусу сухое шампанское, а все кругом, выпуча глаза, припевают: “Пей до дна, пей до дна, пей до дна!”
Я отгоню недостойные воспоминания, откажусь от рома и поеду казниться.
– Палач! – скажу я гордо. – Делайте свое дело.
И ни одна фибра моего лица не дрогнет.
Нарядные дамы из кабаков Монмартра встанут на сиденья автомобиля, чтобы лучше меня разглядеть. Нарядные дамы… Посмотрю-ка и я в последний раз, какие манто теперь носят…
Ну вот, я и умерла. Голова моя с сухим стуком упала в корзинку. А есть все-таки хочется.
Пошла в кухню, нашла хлеб. Нечего сказать – весело.
Карп шевелил плавниками, глотал воду, пускал пузыри и жил полной жизнью. И я, так трагически из-за него погибшая, очевидно, совершенно его не интересовала.
Яркая жизнь
В пять дней был создан мир.
“И увидел Бог, что хорошо” – сказано в Библии.
Увидел, что хорошо, и создал человека.
Зачем? – спрашивается.
Тем не менее создал.
Вот тут и пошло. Бог видит, “что хорошо”, а человек сразу увидел, что неладно. И то нехорошо, и это неправильно, и почему заветы и для чего запреты.
А там – всем известная печальная история с яблоком. Съел человек яблоко, а вину свалил на змея. Он, мол, подстрекал. Прием, проживший многие века и доживший до нашего времени: если человек набедокурил, всегда во всем виноваты приятели.
Но не судьба человека интересует нас сейчас, а именно вопрос – зачем он был создан? Не потому ли, что и мироздание, как всякое художественное произведение, нуждалось в критике?
Конечно, не все в этом мироздании совершенно. Ерунды много. Зачем, например, у какой-нибудь луговой травинки двенадцать разновидностей и все ни к чему. И придет корова, и заберет широким языком, и слопает все двенадцать.
И зачем человеку отросток слепой кишки, который надо как можно скорее удалять?
– Ну-ну! – скажут, – вы рассуждаете легкомысленно. Этот червеобразный отросток свидетельствует о том, что человек когда-то…
Не помню, о чем он свидетельствует, но наверное о какой-нибудь совсем нелестной штуке: о принадлежности к определенному роду обезьян или каких-нибудь южно-азиатских водяных каракатиц. Пусть уж лучше не свидетельствует. Червеобразный! Эдакая гадость! А ведь сотворен.
Кроме дара критики, дан еще человеку дар фантазии. Критика осуждает, фантазия творит на свой лад. Поправить что-нибудь фактически, конечно, фантазия не может. И все “фактическое” большею частью так скучно и несовершенно, что принимать его в голом виде часто бывает неприятно, как нечто художественно не удачное.
И вот есть на свете натуры, которые этих нудных бытовых фактов принять не могут, не могут принять и считаться с ними не желают. Факт, по их мнению, может так же ошибиться, как и человек.
И вот они, эти люди, эстетически быта не воспринимающие, поправляют его своей фантазией (тоже для чего-то им дарованной, не хуже червеобразного отростка), и дальше живет в них этот быт, живет и распространяется уже в исправленном виде.
В просторечьи называется это – враньем.
Все вышеизложенное есть только предисловие к повести о Валентине Петровне. Повести краткой, охватывающей всего только один день ее богатой событиями жизни.
Итак – живет на свете Валентина Петровна. Живет, как все мы, и шатко и валко. Это внешне. Но на самом деле жизнь ее богата содержанием, пестра и разнообразна.
Внешняя сторона ее жизни такова: ей пятьдесят пять лет (это ведь тоже относится к внешней стороне), одета она скверно, с чужого плеча, волосы у нее какие-то пестрые, лицо мятое, но выражение глаз вдохновенное.
Живет она в комнате у вдовы Парфеновой, вяжущей светры на продажу. За комнату платит не очень аккуратно, но это, с ее точки зрения, пустяки. (Парфенова с этим взглядом не согласна, но пока что решила терпеть.) Занятие Валентины Петровны – продавать светры Парфеновой, шить кошельки, рисовать пошетки – словом, что подвернется. Иногда, когда работы много, она просиживает по три-четыре дня, не выходя из дому, но – пожаловаться не может – впечатлений все-таки получает массу.
Или:
– Без вас приходил почтальон, – говорит она Парфеновой. – Я не знаю, любил ли этот человек когда-нибудь, но я прочла на его энергичном лице столько самоотвержения и готовности бороться за личное счастье, какие редко приходилось мне встречать. Я долго думала о нем и, вероятно, воспоминание о нем глубоко врежется в мою душу на всю жизнь.
– Без вас угольщик принес уголь. Знаете, меня поразили необычайно ритмические движения всего его корпуса. В нем чувствуется незаурядно талантливая натура, и пойди он по другому пути – как знать, может быть, из него вышел бы второй Ван-Дик?
Если же Валентина Петровна выходит на улицу, то достаточно ей дойти до угловой булочной, чтоб жизнь ее наполнилась впечатлениями на два дня. Она непременно встретит какую-нибудь девушку с итальянскими глазами, рваную, но, конечно, из высшего общества, встретит девчонку, дочку зеленщицы, которая, наверное, была в детстве украдена у высокопоставленных родителей, о чем свидетельствует ее необычайного благородства нос.
Она встретит в молочной совершенно незнакомого господина, который посмотрит на нее так, как будто хочет сказать: “От меня не скрыта ваша душа. Вы нежны и одиноки, и я понимаю красоту вашей печали”.
– И откуда все это у вас берется? – удивляется вдова Парфенова.
Если же Валентине Петровне доводится провести вечер в гостях, то рассказов хватает на месяц. Одна поездка чего стоила.
– Вчера в трамвае ехал какой-то военный, поскольку я могу судить по благородству его выправки. Он так странно смотрел на меня, и т. д.
– Удивительно! – говорит Парфенова. – Как это вы ухитряетесь всегда кого-нибудь подцепить! Я вот каждый день в трамвае езжу и, кроме блох, ничего подцепить не могу.
В тот день, в который начинается наша повесть, Валентина Петровна отнесла светр к Поповым. Там ее пригласили выпить чашку чая. У Поповых были гости. Рассказывали о каком-то Быкове, который изменяет жене.
– Ну, она скоро утешится, – вставил кто-то. – Ей, кажется, нравится какой-то французский художник.
– Не думаю, – заметил другой. – Она такая размазня.
После этого Валентина Петровна распрощалась и поехала в трамвае к Шуриным.
Народу в вагон набилось много. Ей пришлось стоять. И вот какой-то господин поднялся и уступил ей место.
Господин был довольно молодой, одет простовато, в толстом вязаном кашне, в руках держал два завернутых в бумагу магазинных пакета.
Валентина Петровна, взволнованная и смущенная, разглядывала его.
– Прост, но элегантен, – думала она, – Рыцарь. Это именно тот тип, который нравится женщинам. Если бы эта несчастная Быкова, о которой сегодня рассказывали, встретила такого человека на своем пути, он бы утешил ее. Он рыцарь. А может быть, – и ничего нет удивительного в этом предположении – может быть, это и есть тот француз, который ей нравится. Это было бы ужасно. Я не хочу становиться ей поперек дороги. И сумею себя устранить. Я сейчас же подойду к нему и скажу: “Я знаю, вы художник, вас любит несчастная Быкова, я себя устраняю”. Скажу и спрыгну с площадки, и тихий сумрак огромного города поглотит мои шаги.
– Рю Лурмель! – крикнул кондуктор.
Валентина Петровна выскочила – это была ее остановка, на Лурмель жили Шурины.
О, ужас, о, счастье, и “он” тоже вылез. Он шел за ней, за ней!
С громко бьющимся сердцем она замедлила шаги, обернулась. Нет. Он повернул к бульвару. Но они еще встретятся. Это предопределено.
У Шуриных удивлялись ее бледности. И она не могла молчать.
– Очень странная история. Самый фантастический роман, который когда-либо приходилось читать, – рассказывала она. – Вы меня знаете. Я не кокетка и не красавица. Я держу себя просто и одеваюсь скромно. И не знаю, и не понимаю, тем объяснить то странное внимание, которым я окружена в жизни. Почему любите меня вы, почему обожает Парфенова – это еще я могу понять. Но почему так тянет ко мне совершенно незнакомых мне людей – это порою прямо меня пугает. Уверяю вас – не льстит, а скорее пугает. Мне лично никого и ничего не надо. Пара голубей на подоконнике, полуувядшая роза в бокале, книжка любимого поэта на коленях, легкий ветерок, шевелящий мои кудри, – вот все, что мне нужно. Зачем мне этот вихрь страстей? Зачем эти ненужные мне призывы? Я их не хочу и не хотела. И вот теперь – драма. Вы мои друзья, я скажу вам всю правду. Негодяй Быков бросил свою жену. Страдалица влюбилась во француза-художника. Казалось бы, сама судьба улыбнулась ей. Художник – рыцарь, благородный облик в шерстяном кашне. Он может дать ей счастье. И вот – фатальная встреча. Все равно, как и где. Клянусь вам – я не виновата. Я не завлекала его. И я его не люблю. Я не хочу связывать мою жизнь, и без того такую бурную, с его призрачным существованием. Что мне делать? Я решила уехать, пока не поздно. Деньги – пустяки. Две-три тысячи всегда достать можно. Люди, которым я дорога, всегда придут мне на помощь. Я знаю, вам будет тяжело лишиться меня. Парфеновой тоже. И многим еще. Я как-нибудь проживу, но вы все – что будет с вами?
В эту минуту раздался звонок.
Валентина Петровна, сидевшая у двери в переднюю, вскочила, чтобы пропустить хозяина и вместе с ним вышла в переднюю. Шурин открыл дверь.
– Ах!
Господин из трамвая, он, в толстом шерстяном кашне. Валентина Петровна покачнулась и схватилась за грудь двумя руками,
– Livraison! – сказал господин из трамвая, протягивая пакет.[76]76
Доставка (фр.).
[Закрыть]
– Лиза! Прислали лампу, – закричал Шурин. – Дай посыльному франк на чай.
Валентина Петровна прислонилась к притолоке, чтобы не упасть.
Она видела, как Лиза Шурина дала господину в кашне франк на чай и тот сказал: “Мерси, мадам” и захлопнул за собою дверь.
Ей не хотелось сейчас же рассказывать все Шуриным. Ей хотелось все как следует обдумать, понять, как безумный художник все это придумал и проделал?
А вечером или завтра утром она расскажет всю эту небывалую историю вдове Парфеновой, взяв, конечно, с нее слово, что она никому не проговорится.
– Как интересна, сложна и богата моя жизнь! Как все это жутко и как ярко!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.