Электронная библиотека » Надежда Тэффи » » онлайн чтение - страница 15

Текст книги "Кусочек жизни"


  • Текст добавлен: 10 марта 2023, 08:20


Автор книги: Надежда Тэффи


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 15 (всего у книги 34 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Сердцеведки

– А вы, милая моя, давно в гард-малядах?[88]88
  Cиделка (от фр. garde-malade).


[Закрыть]

– Я-то? Я давно. Я еще в России по малядной части работала. А вы?

– А я, милая моя, всю войну проделала. Теперь вот здесь девятый год. Да вот силы уходить стали, устаю.

– Ну, конечно. Еще бы не устать. Разве мы к больному так относимся, как здешние, заграничные? Мы больному всю душу отдаем. Не доешь, не доспишь, все о нем забота, как бы не забыть чего, да как бы помочь. Разве здешние так могут? Они, как заведенная машина. Больной ее ночью окликнет – вскочила, сделала что надо, бух опять в подушку, да и спит. И горя мало. А я разве так могу? Да я, пока мой больной не заснет, я глаз не сомкну. Я и не лягу. Все сижу да прислушиваюсь, как дышит да как стонет. Потому что у меня душа, я не могу. Зато утром эта, здешняя-то, вскочила как встрепанная. Что ей, машине, сделается. Никаких переживаний. А тут еле дыбаешь, голова кружится, сердце бьется, в глазах двоится. И изволь все помнить, да ничего не забыть. Когда какое лекарство, да когда компресс или еще что.

– А они, эти-то, еще записывают. И без того все помнит, так она, подлая, еще и запишет.

– Да мне тут тоже больная говорит: вы бы записали, если не помните. А я ей отвечаю: это уж плохо, если по записке жить. По записке и спутать недолго. Если добросовестно к делу относиться, так надо помнить, а не на записки рассчитывать. Только, конечно, милая моя, один Бог без греха. Случается, что и забудешь что-нибудь. После бессонной-то ночи. Хорошо докторам говорить – попробовали бы сами. А у меня еще такая беда, что ежели плохо сплю – икота на меня нападает и такая, верите ли, звонкая, что не то что больному, а прямо всему дому покою не даю. Мне бы, конечно, лечь да уснуть, все бы угомонилось. Так ведь не могу. Ну как я усну, когда у меня сердце не в покое. А вдруг он позовет, а я и не услышу. Беда! Ну, конечно, и больной к нам сердечнее относится, чем к ним. Чувствует, что человек около него, а не машина. Вот я тут недавно за одним подагриком ухаживала. Всю ночь слушала, как он, бедненький, охает. Жалко ведь, страдалец он. Утром стала его убирать – голова кружится, руки трясутся, да подумайте, ведь нужно же грех какой! – прямо его по больной ноге лягнула. Нога-то у него компрессом завернута, он в кресле откинулся, а ее вперед выставил. И не знаю сама, с чего мне показалось, будто это не то подушка, не то кот завалился и мешает мне поближе с полосканьем просунуться. Ну я второпях, вижу, что больной мой раздражается, – я и лягни его по этой самой ноге. Милая вы моя-a! Он только крякнул. Однако посмотрел на меня – уж и сама не знаю, что у меня за лицо было, только ругать он меня не стал, а говорит так деликатно: хоть бы вы, черт вас распронадери, уехали бы куда-нибудь подальше.

– Пожалел, значит. Понял, что человеку отдых нужен.

– Да, больные они чувствуют, в ком душа, а кто просто машина.

– Конечно, уход важнее лекарства. Что лекарство – накапал, да и готово. А вот уход – его уж не накапаешь. Я не говорю против докторов, как можно. Докторское предписание надо выполнять строго и беспрекословно. Это уж как присяга. Вот в прошлом году позвали меня дежурить к одному умирающему. Вероналом отравился, что ли. Ну и велел мне доктор все время за пульсом следить. Если, говорит, до ста дойдет, сейчас же вот эту ампулку впрысните. А я потом зайду. Ну вот и осталась я с моим больным, считаю пульс, считаю, да вижу, дело неладно – девяносто девять. Ну я жду. Все приготовила, шприц вскипятила, жду. А он все жарит девяносто девять, да и все тут. Не может до ста дотянуть. Смотрю – синеть стал, ногти черные. Ну что мне делать? Раз врач сказал, что ему нужно сто, так какое ж я имею право?

– Ну и что же больной?

– Больной-то? Больной ничего. Больной скончался. Я доктору рассказала про пульс. Он чего-то на меня удивился, а потом говорит: у вас дисциплина, как у павловского солдата. Скомандовал император Павел на смотру “налево крутом марш”, а остановить их забыл. И зашагали солдаты поперек всей России. Где-то уж за Уралом их переняли. Так и вы.

– Доволен, значит, доктор был.

– Ну конечно. Тоже таких дур поискать, которые бы так всю душу отдавали.

– Да уж это так. Особенно, если долго за больным ухаживаешь, так прямо уж он как свой.

– Еще бы. Сколько я им денег передавала.

– Кому?

– Да больным-то. Вот ходила тут за одной старухой два года. Симпатичная была. Француженка из шведок. Ну, первый год за нее родные платили аккуратно, а потом заминка вышла. Говорят: “Мы не рассчитывали, что так долго. Вы наверное ей что-нибудь вредное впрыскиваете, что она не умирает”. Ну и начали к моей больной очень поверхностно относиться. То кофею ей не хватает, то на котлетку денег нет. Ну я, бывало, суну деменажке несколько франчиков. Жаль старуху. Так понемногу все из моего кармана и повыкачали. Привыкаешь к больному, жалеешь. И на что деньги, коль душа неспокойна. А вы сейчас при каком больном?[89]89
  Уборщица (от фр. femme de menage).


[Закрыть]

– Оперированном. Боюсь, не заплатит. Потому что в бреду все что-то у кого-то деньги занимает. А на прошлой неделе проводила своего душечку, генерала Мостокарова. Уехал к дочке в Тунис.

– Долго у него дежурили?

– Долго. Страсть как болен был. Четыре доктора лечили, каждый по своей части. Один от печени, другой от легких, третий от грыжи, четвертый невропатолог, от неопределенных причин. Но однако поправился.

– Семейный?

– Дочка у него от первого брака в Тунисе живет. А с ним жена, из румынок. Здоровенная такая, Каролина Федуловна. Как пушка, так по коридору и катается.

– Дружно жили?

– Очень дружно. Ну он такой чудный человек, веселый, образованный. А Каролина Федуловна дочку его не любила. Если, бывало, письмо от нее придет, всегда скажет: “Что тебе пишет твоя Вампука, невеста африканская?”

– Ну он, конечно, понимал, что она дочку не любит, и ничего ей не рассказывал. Да она и не любопытствовала, потому что все его письма спичечкой распечатывала, а потом прочтет и опять заклеит.

– Мне, говорит, так доктора велели, чтобы ничего волнующего в письмах к нему не попало.

– Я ему об этом не говорила, только он как будто сам догадывался, потому что всегда повертит конверт, “ловко”, – скажет и усмехнется. Ну, конечно, понимал, что это от заботы. Тоже ведь и ей нелегко все это было. Раз как-то заходит она к нам, а он говорит: “Посиди, Кароша, хоть полчасика со мной, я хочу, чтобы Анна Степановна пошла отдохнуть, у нас очень тяжелая ночь была”. А она вздохнула и говорит: “Да, да, ночь была действительно ужасная. Я ведь почти до утра тут за дверью стояла, все прислушивалась, как ты страдаешь, и не смела войти, чтобы тебя не взволновать”. А он так ласково улыбается: “Да, говорит, ангел мой, я слышал, что ты за дверью стоишь. Я даже сказал Анне Степановне: посмотрите, голубушка, кто это там за дверью так тяжело дышит. – Только, ма шер, напрасно ты так утомляешься. В твои лета это вредно. Ты сегодня прямо на десять лет состарилась. Ты себя побереги”.[90]90
  Моя дорогая (от фр. ma chère).


[Закрыть]

Ничего она не сказала, ушла, а потом меня спрашивает: “Правда ли, что он вас просил посмотреть за дверью?”

Ну я, однако, никак вспомнить не могла. Может, и говорил. Тем более, у больного жар, бормочет что-то, не всегда разберешь, что. А может, ему и показалось. При высокой температуре мало ли что может показаться. Только если бы он мне явственно сказал, так, конечно, я бы пошла посмотреть. А с другой стороны, я в эту ночь раз шесть из комнаты выходила. Два раза шприц кипятила да молоко грела, да лимонад готовила, а эту самую Каролину Федуловну не видала. Ну, конечно, может быть, как раз, когда я выходила, тут она, бедненькая, и уходила прилечь. Тяжело ведь с непривычки всю ночь-то на ногах. И больной мой это понимал и сам прекратил. Как-то так вышло, что говорит он ей: “А я сегодня ночью все просил Анну Степановну мне вслух почитать”.

А Каролина Федуловна говорит:

– Как же, как же, я слышала, как она читала.

Он чуть-чуть усмехнулся:

– Как же ты, ма шер, могла это слышать?

Она даже вспыхнула:

– Что же, говорит, ты воображаешь, что я могу спокойно спать, когда ты страдаешь? Да я, может быть, десять раз в ночь встаю и к дверям прокрадываюсь. Да как же я могла не слышать?

А он со спокойным смешком:

– Вот это-то, говорит, меня и удивляет. Дело в том, что я действительно попросил Анну Степановну почитать, а она призналась, что по-французски у нее не очень того, не очень хорошо идет. Так мы это дело и бросили. А ты, говорит, ма шер, больше под дверями не стой, а то у тебя от переутомления галлюцинации начались.

Она чего-то надулась, а чего – я уж и не знаю. Ведь это он о ней же заботился.

Очень он тяжело хворал. А раз, так я даже испугалась – предвиделось ему невесть что.

Входит как-то к нам Каролина Федуловна под вечер, а он и говорит:

– А где же ты это, ма шер, весь день пропадала?

– Да я, говорит, для тебя же ездила. Ты все жалуешься, что тебе воротники у рубашек тесны. Вот я и рыскала по магазинам, искала пошире.

– Ай-ай-ай, это, наверное, ужасно трудно. И что же, нашла?

– Да, говорит, обещали приготовить.

А он улыбается.

– Жаль, жаль, говорит, что тебя не было. Тут твоя приятельница Севрюкова приходила, дожидалась тебя. Вы, мол, условились пойти вместе траурную шляпку примерять. Ну вот так и не дождалась и ушла. Как же ты так, ма шер, назначаешь, а сама уходишь. Это неделикатно.

Я ей мигаю, что, мол, бред, а она не понимает, чего я мигаю. Чего-то рассердилась, фыркнула, повернулась и ушла. А он уткнулся в подушку и, верите ли, прямо заливается, хохочет.

Вечером вышла я в коридор – смотрю, Федуловна в шляпке, уходит куда-то. Увидела меня и говорит:

– Пойду воздухом подышать. Сидишь, сидишь дома. От такой жизни растолстеть можно. А ему все равно, разве он с этим считается. Это такой эгоист.

Я ее утешаю, что, конечно, больной человек, он всегда на своей боли сосредотачивается. Жалко мне ее было.

Ну потом пошел он поправляться, и она повеселела.

– Мы, говорит, теперь с тобой в Италию покатим.

Он все улыбается, однако помалкивает. А потом, как стал выходить, вдруг и сообщает своей Федуловне:

– А я, ма шер, дал Лизочке телеграмму. Послезавтра выезжаю в Тунис. Хочу на внука посмотреть, на моего наследника.

Она так и села.

– А… А я?

– А тебе, говорит, необходимо отдохнуть. Ты за мою болезнь совсем извелась, тебе опасно для жизни такое путешествие делать. Отдохни, отоспись.

Подумайте только, какая забота? А она еще его эгоистом называла. Отоспись, говорит, ма шер. Какой человек чудесный. Она так растрогалась, что два дня проревела. Даже на вокзал не могла поехать проводить.

– Н-да. Вот и пожилые люди, а какие друг к другу нежные. Всю жизнь между людей толчешься, чего только не повидаешь! Все тайны души перед нами открыты. Сердцеведки мы. То-то вот и оно…

Психологический факт

Мне кажется, что я конченый человек.

Я уверен, что ничто мне не поможет, никакие капли, ни даже кратковременный отпуск и поездка на юг.

Я соскочил с зарубки. Я четыре дня пью, а ведь я не пьющий. Я, положим, держу себя как джентльмен и даже не скандалю, но недалеко и до этого.

И как все это случилось, и почему? Я словно потерял себя.

Что же я за человек?

Вот брошу сам на себя посторонний взгляд.

Нормальный я? Конечно, нормальный. Даже более чем нормальный. Я даже чересчур хорошо владел собою. Если случалось, что меня оскорбят, я не только не скандалил, но даже, как чистейший джентльмен, в ответ только улыбался.

Я добр. Я, например, дал Пенину 15 франков, зная, что тот не отдаст, и даже не попрекаю его.

Я не завистлив. Если кто-нибудь счастлив – черт с ним, пусть счастлив, мне наплевать.

Я люблю чтение. Я развитой: я достал “Ниву” за 1892 год и читал ее с увлечением.

Внешность у меня приятная. Лицо полное, спокойное.

Имею службу.

Словом, я – человек.

Что же со мной случилось? Почему мне хочется петь петухом, глушить водку? Конечно, это пройдет. И что же, собственно, случилось? Ведь этого даже рассказать никому нельзя. Это такая психология, от которой меня четыре дня трясет, а как подумаешь, особенно если начнешь рассказывать, то не получается ровно никакой трагедии. Так отчего же я пришел в такое вот состояние? Откуда такой психологический факт?

Теперь спокойно поговорим о ней. Именно спокойно. И тоже бросим на нее взгляд постороннего человека.

На взгляд постороннего человека, она прежде всего ужасно высока ростом. Как у нас на Руси говорилось, “на таких коров вешать”. Изречение народной мудрости, хотя где бывал такой случай, чтобы коров надо было вешать? Когда их вешают? Но довольно. Не хочется тратить время на тяжелые и сумбурные размышления.

Итак – она высока и нескладна. Руки болтаются. Ноги разъезжаются. Удивительные ноги – чем выше, тем тоньше.

Она никогда не смеется. Странное дело, но этот факт я установил только теперь, к финалу нашего бытия, а прежде не то что не замечал (как этого не заметишь?), а как бы не понимал.

Затем нужно отметить, что она некрасива. Не то, что на чей вкус. На всякий вкус. И лицо обиженное, недовольное.

А главное дело – она дура. Тут уж не поспоришь. Тут все явно и определенно.

И представьте себе – ведь и это открылось мне не сразу. Уж, кажется, бьет в глаза – а вот почему-то не поддалось мгновенному определению, и баста. Может быть, оттого, что, не предвидя дальнейшего, не останавливался мыслью на ее личности.

Теперь приступим к повествованию.

Познакомился я с ней у Ефимовых (от них всегда шли на меня всякие пакости). Она пришла и сразу спросила, который час. Ей ответили, что десять. Тогда она сказала:

– Ну, так я у вас могу просидеть ровно полчаса, потому что мне ровно в половине девятого нужно быть в одном месте.

На это Ефимов, засмеявшись, сказал, что уж торопиться нечего, все равно половина девятого прошла уже полтора часа тому назад.

Тогда она обиженным тоном сказала, что будет большая разница, опоздает ли она на два часа или на три.

А Ефимов опять посмеивается.

– Значит, говорит, по-вашему выходит, что, например, к поезду опоздать на пять минут гораздо удобнее, чем на полчаса.

Она даже удивилась.

– Ну конечно.

Я тогда еще не знал, что она дура, и думал, что это она шутит.

Потом вышло так, что мне пришлось проводить ее домой.

По дороге выяснилось, что зовут ее Раиса Константиновна, что муж у нее шофер, а сама она служит в ресторане.

– Семейная жизнь у меня идеальная, – говорила она. – Муж у меня ночной шофер. Я прихожу – его уже нет, а когда он возвращается, меня уже нет. Никогда никаких ссор. Душа в душу.

Я думал, она острит. Нет, лицо серьезное. Говорит, как думает.

Чтобы что-нибудь сказать, спросил, любит ли она синема. А она в ответ:

– Хорошо. Зайдите, пожалуй, за мной в четверг.

Ну что мне делать? Не могу же я ей сказать, что я ее не звал. Невежливо.

Ну и зашел.

С этого и началось.

Ведь какие странные дела бывают на свете! Веду ее, поддерживаю под ручку.

– Вы, говорю, такая очаровательная.

Но ведь надо же что-нибудь говорить.

А она в ответ:

– Я об этом давно догадалась.

– О чем? – удивляюсь я.

– О том, что ты меня любишь.

Так и брякнула. Я даже остановился.

– Кто? – говорю. – То есть кого? – говорю. – Одним словом, что?

А она эдак свысока:

– Не надо так волноваться. Не вы первый, не вы последний, и любовь вообще вполне естественное явление.

Я глаза выпучил, молчу. И, заметьте, все еще не понимаю, что она дура.

А она, между тем, развивает дальше свою мысль и развивает ее в самом неожиданном уклоне, но чрезвычайно серьезно.

– Мы, говорит, мужу ничего не скажем. Может быть, потом, когда твое роковое чувство примет определенную форму. Согласись, что это важно.

Я ухватился обеими руками:

– Вот, вот. Ни за что не надо говорить.

– А я буду для тебя недосягаемой мечтой. Я буду чинить твое белье, читать с тобой стихи. Ты любишь творожники? Я тебе когда-нибудь приготовлю творожники. Наша близость должна быть, как сон золотой.

А я все:

– Вот именно, вот именно.

И, откровенно говоря, эта ее идея насчет штопки мне даже, так сказать, сверкнула своей улыбкой. Я человек одинокий, безалаберный, а такая дамочка, которая сразу проявила женскую заботливость, это в наше время большая редкость. Конечно, она несколько экзальтированно поняла мой комплимент, но раз это вызвало такие замечательные результаты, как приведение в порядок моего гардероба, то можно только радоваться и благодарить судьбу. Конечно, она мне не нравится, но (опять-таки народная мудрость!) – с лица не воду пить, а с фигуры и подавно.

Я ей на прощанье обе ручки поцеловал. И потом ночью, обдумав все это приключение, даже сам себе улыбнулся. В моей одинокой жизни можно только приветствовать появление такой чудесной женщины. Вспомнил и о творожниках. И это ведь недурно. Очень даже недурно.

Решил, значит, что все недурно, и успокоился.

А на другой день прихожу со службы, открываю дверь – а она сидит у меня в номере и сухари принесла.

– Я, говорит, обдумала и решилась. Говори мне “ты”.

– Помилуйте! Да я не достоин.

– Я, говорит, разрешаю.

Вот черт! Да мне вовсе не хочется. Я и уперся:

– Не достоин, и баста.

А она все говорит и говорит. И на самые различные темы. И все такие странные вещи.

– Я, – говорит, – знаю, что ты страдаешь. Но страдания – облагораживают. И смотри на меня как на высшее существо, на твой недосягаемый идеал. Не надо грубых страстей, мы не каннибалы. Поэт сказал: “Только утро любви хорошо”. Вот я принесла сухари. Конечно, у них нет таких сухарей, как у нас, чуевские. У них дрянь. Они даже не понимают. Знаешь, я в тебе больше всего ценю, что ты русский. Французы ведь совершенно не способны на возвышенное чувство. Француз, если женится, так только на два года, а потом измена и развод.

– Ну что вы? С чего вы это взяли? Да я сам знаю много почтенных супругов среди французов.

– Ну, это исключение. Если не разошлись, значит, просто им нравится вместе деньги копить. Разве у них есть какие-нибудь запросы? Все у них ненатуральное. Цветы ненатуральные, огурцы с полено величиной, а укропу и совсем не понимают. А вино! Да вы у них натурального вина ни за какие деньги не достанете. Все подделка.

– Да что вы говорите! – завопил я. – Да Франция на весь мир славится вином. Да во Франции лучшее вино в мире.

– Ах, какой вы наивный! Это все подделка.

– Да с чего вы взяли?

– Мне один человек все это объяснил.

– Француз?

– Ничего не француз. Русский.

– Откуда же он знает?

– Да уж знает.

– Что же он, служит у виноделов, что ли?

– Ничего не у виноделов. Живет у нас на Вожираре.

– Так как же он может судить?

– А почему же не судить? Четыре года в Париже. Наблюдает. Не всем так легко глаза отвести, как, например, вам.

Тут я почувствовал, что меня трясти начинает.

Однако сдерживаюсь и говорю самым светским тоном:

– Да он просто болван, этот ваш русский.

– Что ж, если вам приятно унижать свою кровь…

– Его и унижать не надо. Болван он.

– Ну что ж – целуйтесь с вашими французами. Вам, может быть, и говядина ихняя нравится. А где у них филей? Где огузок? Разве у них наша говядина? Да у ихних быков даже и частей таких нет, как у наших. У нас были черкасские быки. А они о черкасском мясе и понятия не имеют.

Не знаю, в чем тут дело, но меня это почему-то ужасно рассердило. Я не француз, и обижаться мне нечего, а тем более за говядину, но как-то расстроило это меня чрезвычайно.

– Простите, говорю, Раиса Константиновна, но я так выражаться о стране, приютившей нас, не позволю. Я считаю, что это с вашей стороны некрасиво и даже неблагодарно.

А она свое:

– Заступайтесь, заступайтесь! Может быть, вам даже нравится, что у них сметаны нет? Не стесняйтесь, пожалуйста, говорите прямо. Нравится? Вы готовы преклоняться? Вы рады топтать Россию.

И такая она стала омерзительная, длинная, рот перекошенный, лицо бледное.

– Топчите, топчите Россию!

И что тут со мной произошло – сам не знаю. Только схватил я ее за плечи и заорал козлиным голосом:

– Пошла вон, ду-ура!

Я так орал, что соседи в стенку стукнули. Всего меня трясло.

Она еще на лестнице визжала что-то про Россию. Я не слушал. Я топтал ногами ее сухари. И хорошо сделал, потому что, если бы выбежал за ней, я бы с ней прикончил. Потому что во мне в этот миг сидел убийца.

Я был на волосок от гильотины. Потому что как объяснишь французским присяжным русскую дуру?

Этого они понять не смогут. Вот этого французы действительно не могут.

Это им не дано.

Звено

Они друг другу сразу не понравились.

Тушкова нашла Креттер надменной.

Креттер нашла Тушкову вульгарной.

В маленьком пансиончике, где они встретились, – на летнем отдыхе, кроме них, русских не было, и казалось бы вполне естественным познакомиться поближе. Тем более что обе в жаркое время, между завтраком и дневным чаем, сидели на веранде, где, кроме них, никого никогда не было.

Но обе молчали.

Креттер молчала презрительно.

Тушкова – вызывающе.

Обе были приблизительно одних лет – около сорока.

Креттер – дряблая, пухлая, желтая с водянистыми мешками под глазами, с жиденькими волосами, не держащими завивки. Одета была всегда в одну и ту же вязаную серую кофту и клетчатую бурую юбку. Все в ней было унылое и безнадежное.

Служила она в парижском банке и приехала на три недели провести отпуск.

Тушкова была, наоборот, полна сил, надежды и жизнерадостности. Маленькая, крепкая, словно кусок твердого малороссийского сала, аппетитно-хрустящего, как хрящик, вся розовая, довольная собой и приятная. Она работала как портнишка, ходила по домам, раздобывала кое-какие заказы из больших магазинов, чинила, вышивала, штопала. Платья носила яркие, голые и любила напевать себе под нос что-нибудь чувствительное.

Креттер думала про нее:

– Вульгарная, неумная бабища. Такие роняют наш престиж у французов.

Тушкова думала про Креттер короче:

– И зачем только такие живут?

Креттер казалось, что Тушкова нарочно, ей назло, все время что-то вышивает и зашивает, чтобы подчеркнуть, что вот она какая молодая и энергичная и жизнь, мол, бьет в ней ключом.

А Тушкова была уверена, что Креттер перед ней величается своей томной позой в шезлонге и старым номером “Иллюстрасион”, который она держала развернутым все на той же странице.

Особенно остро ненавидели они друг друга за обеденным столом.

Креттер смотрела с омерзением, как Тушкова обгладывает кости и с радостным звериным возбуждением встречает каждое блюдо.

Тушкову тошнило, когда она видела, как Креттер брезгливо срезает жир с ветчины и просит на ужин одно яйцо всмятку.

– Хочет показать свою утонченность. Пусть. Ей же хуже.

Белье на пансиончик стирала русская прачка. Тушкова встречала эту прачку самыми восторженными возгласами, расспрашивала ее о семье, о делах, скроила ей кофту и обещала всяческую протекцию.

Креттер делала вид, что даже не знает, что прачка русская, притворялась, что не слышит дружеских громогласных бесед с ней Тушковой, и обращалась к прачке не иначе, как по-французски. Таким образом, она раз навсегда оградила себя от всякой интимности “со всеми этими подонками эмиграции”.

Собственно говоря, против прачки она ровно ничего не имела, но раз уж Тушкова так с ней носится, то в общую кучу с ней она себя мешать не была намерена.

Время шло. Отпуск Креттер подходил к концу. От скуки и неподвижного лежанья в шезлонге она еще больше пожелтела. От сознания, что отпуск прошел так уныло, она стала еще раздражительнее, и мешки под глазами наливались какой-то желтой водой, и даже серая кофта пожелтела от солнца.

Тушкова тоже должна была скоро вернуться в город, и обе были рады, что избавятся, наконец, “от этой рожи”.

И вот тут, под самый конец, и произошло некое событие, вдруг и бесповоротно повернувшее этих врагов лицом друг к другу, но лицом не враждебным и яростным, а самым дружеским и приятным, так что они не только примирились и подружились, но прямо даже друг без друга часу прожить не смогли бы.

Звено, соединившее их, появилось однажды после завтрака, во время дневного чая. Подъехало звено на такси, из которого было высажено, почти вынесено на руках высоким молодым человеком спортивного типа. Вслед за ними проковыляла маленькая лохматая собачонка.

Звено было еще довольно молодая, но болезненно худая дама, и Тушкова сразу сообразила, что это и есть та больная танцовщица, о приезде которой хозяйка говорила что-то горничной.

Танцовщица не показывалась до самого утра. И в этом было что-то пренебрежительное и обидное для пансионских жителей. Так, по крайней мере, показалось и Тушковой, и Креттер.

Утром горничная вынесла большое новое кресло, которого до сих пор еще никому не давали, обложила кресло подушками, принесла плед, подставила к креслу столик.

Тушкова и Креттер смотрели исподлобья на эти приготовления.

– Какие нежности!

Затем вышла балерина.

На ней была бирюзовая пижама с огромной монограммой и золотые сандалии. Выступившие скулы ее худого лица были ярко нарумянены, ресницы подклеены, волосы пестрые – у корня русые, на концах желтые.

Села в кресло и закартавила, чтобы ей принесли собаку.

Собаку принесли.

– Нет, лучше унесите! – закапризничала она. – И следите, пожалуйста, чтобы никто ее не трогал и, главное, чтобы никто не смел ее кормить.

Тушкова и Креттер обе подумали, что она намекает на них, и обе обиделись.

Танцовщица сидела, закрыв глаза.

Потом приехал вчерашний молодой человек, и она закартавила с ним по-французски:

– Что за глупая идея привезти меня сюда! – говорила она. – Здесь нет абсолютно никакого общества. Я сойду с ума.

Говорила она скверно, несмотря на картавость.

Молодой человек говорил тоже скверно, но честно, то есть картавить не порывался.

Оба скоро ушли в комнаты.

– Вы не знаете, как ее фамилия? – спросила Креттер Тушкову.

– Слышала, будто какая-то Фибер или Фигер, что-то в этом роде, – отвечала Тушкова.

– Какой ужас! – сказала Креттер.

– По-моему, таких фамилий и не бывает, – охотно поддержала ее Тушкова.

– Странно, что в такой приличный пансион пускают таких личностей, – волновалась Креттер. – Положим, я скоро уезжаю, но тем не менее я, может быть, вовсе не желаю…

– А этот тип-то с ней – заметили? Прямо какой-то воришка.

– Наверное, муж.

– Ну, какой там муж. У нее, наверное, какой-нибудь старикашка содержатель, а этот собачку гулять водит и пользуется подачками.

– Ну, что вы говорите! – остановила ее Креттер. – Ну какой может быть содержатель у такой старой рожи. И еще в этих безобразных штанах.

– Ах, вы безусловно правы, – восторженно согласилась Тушкова. – Эти пижамы красивы на молоденьких, стройных. А на такой старой мосталыге – это прямо нахальство.

После обеда Тушкова подошла к Креттер и вполголоса сказала:

– Ей все отдельно готовят, этой Фибер-Фигер, как ее там.

– Скажите, пожалуйста! – вспыхнула Креттер. – А платит, наверное, не больше, чем мы.

– Я видела собственными глазами, как ей несли цыпленка.

– Цыпленка? В среду? А нам только по воскресеньям…

– А какие у нее ужасные манеры! – возмущалась Тушкова. – Какая вульгарность!

Вечером Креттер сама подошла к Тушковой и спросила:

– Не хотите ли немножко пройтись, а то я все сижу, сижу.

– С удовольствием! – просияла Тушкова. – Я давно хотела вам предложить.

Вышли на дорогу.

– Какая дивная ночь, – сочла своим долгом восхититься Тушкова, чтобы понравиться Креттер.

– Гм, – равнодушно промычала та. – Знаете, я все вспоминала – никакой такой танцовщицы, то есть с такой фамилией, нет. Она просто врет. Никакая она не танцовщица.

– Я тоже уверена, что она врет. С ее-то фигурой! С ее фигурой польки не спляшешь, не то что балет. А одета как! Я нарочно прошла поближе, так все хорошо разглядела. Пижама у нее сшита выворотным швом. Это совсем не работа хорошего дома, что называется. Так, дешевка, конфексион. Думает – никто ничего не понимает и можно тон задавать.

– А как она воображает о своей собаке! Есть что воображать. Я захочу, так завтра же достану себе такую же, а то так еще лучше.

На другое утро Тушкова постучала в дверь Креттер.

– Можно к вам на минуточку?

– Входите, входите, – пригласила ее Креттер.

– Я только хотела сообщить вам забавную новость. Мне сказала горничная: эта дурища едет сегодня в Париж красить волосы в медный цвет.

– Да что вы! С ее-то физиономией. Да вы войдите, дорогая, что же вы на сквозняке.

Вечером долго не могли разойтись. Очень уж было интересно разделывать свежеокрашенную танцовщицу.

Все утро просидели вместе.

Креттер оживилась и даже помолодела за два дня в этой новой интересной жизни. Без Тушковой не могла пробыть пяти минут.

Та, в свою очередь, из кожи вон лезла, добывая новые сведения про танцовщицу. Если ничего не могла разузнать, привирала, сколько позволяла фантазия, к старым фактам. Если же удавалось узнать что-нибудь, вроде того, что танцовщица не заплатила прачке или поссорилась со своим кавалером – она неслась как на крыльях к своей приятельнице, неслась, как птица к любимому птенцу, неся в клюве большого жирного червя.

Связанные звеном ненависти, они не то что полюбили друг друга, а простили друг другу недостатки, оправдали их, чтобы не являлись они чем-то разъединяющим.

– Она, конечно, несколько вульгарна, – думала Креттер про Тушкову. – Но разве это имеет такое большое значение? Она хороший, прямой человек. Это главное.

– Она кислая и унылая, – думала Тушкова про Креттер, – и, пожалуй, много у нее фанаберии. Да ведь нужно тоже иметь в виду, что здоровье у нее слабое, жизнь тяжелая. Но человек она преинтересный.

Они расстались с большим сожалением и надеялись встречаться в Париже.

Но в Париже, не скованные звеном ненависти, они не искали встречи и потеряли друг друга.

А если бы и встретились случайно, то, пожалуй, прошли бы мимо. Потому, что Креттер стала снова нудной, а Тушкова стала снова вульгарной, и кроме этого ничего уже в них не было.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 | Следующая
  • 3.2 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации