Текст книги "Госсмех: сталинизм и комическое"
Автор книги: Наталья Джонссон-Скрадоль
Жанр: История, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 64 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]
Если скрытым автором законов сталинского общества был сам Сталин, а во время закрытых событий, таких как пленумы, большую роль играли «посредники», то на пике террора эти законы озвучивались голосом государственного обвинителя Андрея Вышинского. В его исполнении ругательства и издевательства над обвиняемыми были одновременно и шутками (ибо аудитория охотно смеялась, если верить стенограммам), и смертным приговором (ибо те, кто становился объектом шуток прокурора, выживали редко).
Приведенные ниже цитаты из опубликованных в газетах протоколов судебных заседаний не всегда заканчиваются ремаркой «Смех», так как по необъяснимой причине лишь один из протоколов содержал эти ремарки. Примеры для анализа отобраны на основе общего стилистического принципа: все они содержат оскорбления и издевательства, которые, как и проанализированные выше сталинские шутки и насмешки членов ЦК над Бухариным, следует рассматривать в контексте легитимационных практик режима. До сих пор природа оскорблений как речевых актов, интегрированных в риторику законопроизводства, остается практически неисследованной; тем не менее никакой анализ сталинского официального дискурса не может претендовать на полноту без анализа функций ругательств и насмешек в устах вершителей закона. Зачастую они облекались в форму педантичного, бескомпромиссного допроса обвиняемых и свидетелей. Впрочем, показное стремление добиться истины быстро приобретало гротескные формы. Следующий пример показателен:
[допрос подсудимого Пятакова]
Вышинский: Что же вам Седов сказал?
Шестов: Он просто передал мне тогда не письма, а, как мы тогда условились, пару ботинок.
Вышинский: Значит, вы получили не письма, а ботинки?
Шестов: Да. Но я знал, что там были письма. В каждом ботинке было заделано по письму. И он сказал, что на конвертах писем есть пометки. На одном стояла буква «П» – это значило для Пятакова, а на другом стояла буква «М» – это значило для Муралова.
Вышинский: Вы передали Пятакову письмо?
Шестов: Я передал ему письмо с пометкой «П».
Вышинский: А другое письмо?
Шестов: Другое письмо с пометкой «М» я передал Муралову.
Вышинский: Подсудимый Муралов. Вы получили письмо?
Муралов: Получил.
Вышинский: С ботинком или без ботинка? (В зале смех.)[284]284
Процесс антисоветского троцкистского центра, 23–30 января 1937 года. Утреннее заседание 23 января. [http://www.hrono.ru/dokum/193_dok/1937tro04.php] (07.08.2021).
[Закрыть]
Вариация этого же приема – повторное цитирование одного и того же слова до изменения его значения на противоположное. Как правило, слова эти брались из показаний самих обвиняемых:
Зиновьев говорил: «Мы перешли на путь тщательно продуманного и глубоко законспирированного заговора, мы считали себя марксистами и, помня формулу „восстание есть искусство“, переделали ее по-своему, заявляя, что „заговор против партии, против Сталина есть искусство“. Вот сидят на скамье подсудимых мастера этого „искусства“. Не скажу, чтобы мастера были высокой пробы. Низкопробные мастера! Но они все же сумели осуществить свое низкое дело. В чем же состояло их „искусство“?»[285]285
Сталин И. Отчетный доклад XVII съезду партии о работе ЦК ВКП(б). 26 января 1934 г. // Сталин И. Сочинения: В 16 т. Т. 13. [http://www.hrono.ru/libris/stalin/13-27.html] (07.08.2021).
[Закрыть]
Анализируя тексты Даниила Хармса, являющиеся своеобразной реакцией на сталинские судебные представления, Михаил Одесский отмечает, что Хармс выбрал технику «укрупняющего расчленения и почти протокольного репродуцирования»[286]286
Одесский М. Абсурдизм Даниила Хармса в политико-судебном контексте // Russian Literature. LV. 2006: III–IV. С. 447.
[Закрыть] как в наибольшей степени соответствующую абсурдной сущности происходящего. Источником вдохновения для Хармса вполне могли послужить незатейливые шутки государственного обвинителя, основанные на многократном повторении и преувеличении деталей. Обращение к фактам как к базисным референтам процессуальной риторики уступает место убеждению посредством гипнотического эффекта повтора. Ботинок, оказавшись в центре внимания суда как ключевой элемент обвинения, становится не столько доказательством того, что переданное письмо было (или не было) вскрыто до его доставки адресату, сколько смехотворным способом передачи секретной информации; многократно повторенное слово «искусство» теряет пафос революционного лозунга и лишь подчеркивает нелепость действий обвиняемых. Обращая предмет обсуждения в предмет осмеяния, многократная репродукция деталей дела и слов обвиняемых фактически становится интерпретацией – количество превращается в качество, домыслы трансформируются в доказательства, оскорбления становятся юридически значимыми заявлениями, из простого повторения единичных слов создается новый уровень производства значений, где некоторые индивидуумы, а в более широком смысле – некоторые формы жизни в новом социалистическом обществе, изначально смешны, не приспособлены к новой жизни, а значит – преступны.
И Вышинский не устает подчеркивать комические элементы в характере и поведении обвиняемых. Он рассказывает, как Троцкий занимался «подбором экзальтированных людей», призывает сидящих на скамье подсудимых бросить «эту шутовскую комедию» и открыть наконец «до конца свои настоящие лица». Не вдаваясь особо в фактический состав преступления, он делает акцент на моральном облике обвиняемых («Вот Ратайчик, не то германский, не то польский разведчик, но что разведчик, в этом не может быть сомнения, и, как ему полагается, – лгун, обманщик и плут»), привычно обращая прямые цитаты из показаний свидетелей и подсудимых в каламбуры:
И вот, этот Ратайчик, со всеми своими замечательными, вскрытыми следствием и судом качествами, становится ближайшим помощником Пятакова по химической промышленности. Химик замечательный! (Движение в зале.) Пятаков знал, кого выбирал. Можно сказать, на ловца и зверь бежит. Ратайчик пробирается к большим чинам. Он молчит о двигающих им мотивах и не говорит так болтливо, как-то сказал, пожалуй, Арнольд, признавший, что его мучила «тяга к высшим слоям общества» (Смех, движение в зале.)
В одном из выступлений Вышинский называет обвиняемых «бывшими людьми»[287]287
Вышинский А. Судебные речи. М.: Юрид. изд-во Министерства юстиции СССР, 1948. С. 370.
[Закрыть]. Вполне вероятно, что он употребил это выражение лишь однажды, но оно было достаточно распространено в те годы, как нельзя более точно отражая статус жертв в глазах сталинской юридической системы. Исследователи неоднократно комментировали «нечеловеческие» качества, какими «враги народа» наделялись в сталинских залах суда[288]288
См.: Brossat A. Le bestiaire du délirium // Moscou 1918–1941: De «l’homme nouveau» au bonheur totalitaire. Paris: Éditions Autrement, 1993; Вайс Д. Паразиты, падаль, мусор. Образ врага в советской пропаганде // Политическая лингвистика. 2008. № 24: 1. С. 16–22.
[Закрыть], и когда прокурор приглашает аудиторию еще раз убедиться в том, что на скамье подсудимых перед ними сидят «лгуны и шуты, ничтожные пигмеи, моськи и шавки, взъярившиеся на слона»[289]289
Вышинский А. Судебные речи. С. 373.
[Закрыть], его слова полностью соответствуют общему направлению сталинской юридической риторики.
«Люди в прошедшем времени» – само выражение намекает на нечто монструозное. Те, кто был определен сталинской системой как «враги», и вправду были монстрами, ибо находились вне закона – согласно Фуко, именно это в первую очередь характеризует монстра[290]290
Foucault M. The Abnormal. Session of 22 January 1975.
[Закрыть]. Правда, в понимании Фуко монстры – это люди, «вне-законность» которых определялась тем, что с момента рождения они воспринимались как уроды. Монструозность врагов советской системы менее явная, и предполагалось, что стражам закона приходилось немало потрудиться, чтобы раскрыть их истинную сущность и чтобы законопослушные граждане могли вдоволь посмеяться над неудавшимися шпионами и диверсантами.
Эндрю Шарп считает, что «юридическая концепция монстра, возможно, сформировала современное представление о „чужом“ вообще», ибо «монстр сочетает в себе и морфологическую дисгармонию, и нарушение закона»[291]291
Sharpe A. Structured like a Monster: Understanding Human Difference through a Legal Category // Law Critique. 2007. Vol. 18. P. 212.
[Закрыть]. Но нам представляется, что «морфологическая дисгармония» не должна сводиться исключительно к физическим проявлениям – она может встречаться также и на уровне дискурсивных практик. Производство монстров в оскорбительных эскападах Вышинского – событие языковое, хотя и имеющее более чем реальные последствия, точно так же, как и сами «преступления» обвиняемых существуют лишь на уровне вербальных конструктов. Смех публики подразумевает принятие обвиняемых как проявление самых аномальных, уродливых человеческих качеств, противных закону и самой природе, таким образом легитимизируя приговор, который будет представлен не просто как «воля народа», но и как исправление извращений человеческой натуры, всех тех «замечательных» качеств, для «вскрытия» которых необходимы «следствие и суд». И этот мотив исправления всего, что противно законам природы, позднее найдет свое полное выражение в «Кратком курсе».
Языковые практики сталинских судов показывают, что этот принцип «производства монстров» распространяется не только на метафорические конструкции в текстах, но и на столкновения принципиально различных стилей в ситуациях, где перформативный эффект сказанного особенно велик. C точки зрения совместимости с нормами судебной речи, «монструозным» был и сам язык главного советского юриста, сочетавший незатейливую грубость площадной брани и фатальные последствия, предусмотренные законом для экстремальных случаев. Когда Вышинский насмехается над «программой „внешней политики“ этих людей» и добавляет, что «за одну такую „программу“ наш советский народ повесит изменников на первых же воротах! И поделом!», характерное ироничное повторение ключевого слова и употребление простонародного выражения позволяют предположить, что он рассчитывает на смех аудитории. Высказывание это, действительно, можно было бы воспринять как не очень удачную шутку – за исключением того, что лишение виновных жизни («повешение на первых же воротах») произойдет буквально.
Именно эта буквальная реализация шуток перечеркивает карнавальный аспект сталинских судебных представлений. Замечание Игаля Халфина относительно того, что «язык брани карнавален, ибо он является инверсией официальной, размеренной речи»[292]292
Halfin I. The Bolsheviks’ Gallows Laughter. Р. 262.
[Закрыть], справедливо лишь отчасти; в тот момент, когда «инверсия» обращается в акт, утверждающий насилие, карнавальный аспект сводится на нет. Скорее, здесь, как и в проанализированных выше примерах, речь идет о дискурсивных практиках легитимации силы-закона, которые сначала заявляют о себе как о шутках, карнавальных играх в форме оскорблений.
Агамбен считает, что «желаемый эффект оскорбления достигается тем, что оно вызывает чистый опыт языка, без указания на какой бы то ни было реально существующий референт»[293]293
Agamben G. Friendship // Contretemps. 2004. № 5. December. Р. 4.
[Закрыть]. Иными словами, оскорбление нельзя опротестовать, потому что оно самодостаточно – как нельзя опротестовать и шутку. По той же причине на сталинских процессах невозможно было доказать абсурдность обвинений: они не требуют фактических улик и надежных свидетелей; герметично закрытые от внешнего мира, они – факты языка с последствиями в реальной жизни (или смерти), как и вся риторика сталинизма вообще[294]294
Александр Эткинд предостерегает исследователей сталинизма от чрезмерного увлечения анализом риторических моделей, напоминая, что «революция, голод, пытки и лагеря не были языковыми играми» (Эткинд А. Интеллектуалы и революция. «Одно время я колебался, не антихрист ли я»: Субъективность, автобиография и горячая память революции // Новое литературное обозрение. 2005. № 3. С. 49). На это замечание можно ответить, что зачастую «языковые игры» были той основой, которая позволяла осуществить пытки и организовать лагеря в поистине невиданных масштабах.
[Закрыть].
Сказав, что язык Вышинского, как и сталинский язык закона в целом, – это язык оскорблений в той же мере, в какой это язык грубых шуток, стремящихся вызвать смех аудитории, мы указываем на его фундаментальную, определяющую стилистическую и перформативную характеристику. Это – обзывание в изначальном значении «дачи имен», формирование субъекта как актера в межличностных интеракциях. Оскорбления обычно рассматриваются в литературе по теории и практике юриспруденции как примеры юридически наказуемых речевых актов. При этом один из ведущих теоретиков юридического статуса речевых актов Джудит Батлер заметила, что оскорбления являются первичными актами «конструирования субъекта в языке»[295]295
Butler J. Excitable Speech: A Politics of the Performative. New York; London: Routledge, 1997. Р. 2.
[Закрыть], подспудно таким образом указав на возможность расширения функциональной сферы оскорблений и вне уголовно преследуемых практик. Многократно произнесенные высшим представителем судебной власти в строго регламентированном контексте показательных процессов, оскорбления и насмешки Вышинского фиксируют гражданский и юридический статус обвиняемых – и не только их, ибо «имена» даются не только присутствующим в зале жертвам, но и тем, чье упоминание в связи с предъявленными обвинениями должно стать уликой. Так, предисловие Каменева к изданию трудов Макиавелли становится подтверждением антигосударственных умыслов старого большевика, а по отношению к самому итальянскому философу даже слово «диалектик» употребляется с явной насмешкой: «Это Макиавелли, по Каменеву, диалектик! Этот прожженный плут оказывается диалектиком!» Возмущение госпрокурора столь велико, что он обращается к судье с просьбой «рассматривать эту книгу в качестве одного из вещественных доказательств по данному делу». Представляя присутствующим Ратайчика, госпрокурор каламбурит: «химик замечательный!», обращая профессию подсудимого в подтверждение его склонности «химичить». Как и в большинстве других рассмотренных здесь примеров, сам факт акцентированного повторения становится стратегией обращения имени/нейтрального определения в насмешку, затем в оскорбление и, наконец, в обвинение.
При этом смешно не само новое определение, но его приложение к конкретному лицу в конкретном случае; смех генерируется самим фактом замещения. Человек становится «химиком» или «диалектиком» – и это перестает быть определением профессии или философского направления, но становится определением конкретного индивидуума как гротескной фигуры. Эффект гротеска еще сильнее, когда оскорбительные прозвища исходят от кого-то, кто по долгу службы является выразителем закона. Замещение при этом становится двойным: не только имена и поступки замещаются прозвищами и оскорбительными определениями, но сам язык закона замещается языком улицы.
Сближая два языковых полюса – формальный язык закона и язык анонимного уличного насилия, – оскорбления и ругательства в речах государственного обвинителя доводят до абсурдной, полной реализации принцип абсолютной демократии, подразумевающий стирание границ между голосом масс и его формальным выражением. В зале суда площадная брань так же противоречит принятым моделям поведения, как и смех публики; именно поэтому совмещение ругательств и смеха, взаимно оправдывающих друг друга, играет важную роль в демонтировании принятых прежде моделей интеракции между представителями власти и народом и во введении новых механизмов легитимации власти.
Парадоксальным образом, здесь язык сталинского закона в некоторой степени воплощает в себе принцип либеральной юриспруденции, о котором пишет Питер Гудрих, хотя природа самодостаточного производства значений в обоих случаях различна. Согласно Гудриху, от юриста в зале суда ожидается своего рода амнезия по отношению к внешнему миру[296]296
Goodrich P. Languages of Law: From Logics of Memory to Nomadic Masks. London: Weidenfeld and Nicolson, 1990. Р. 285.
[Закрыть]. Теория юриспруденции, анализируемая Гудрихом, постулирует обязанность юриста в зале суда поверять свои решения и сам строй своих мыслей буквой закона. При этом коммуникативный потенциал юридического языка ограничен контекстуально – рассматриваемым делом, и стилистически – положениями закона и требованиями официального ритуала. Речи Вышинского иллюстрируют амнезию, действующую в обратном направлении, когда оказывается забыт как раз избирательный и в высшей степени формализованный язык закона – с одной стороны, и фактическая основа доказательств преступлений – с другой. Повторы отдельных понятий, отстраняющие нейтральные определения от их первичного смысла и превращающие их в оскорбительные насмешки, являют собой пример выработки такой «амнезии» не только у говорящего, но и у аудитории, которая должна воспринимать насмешливые, оскорбительные определения соответствующим образом.
В этой самодостаточной тавтологичности речь Вышинского отражает суть языка сталинизма как такового. И чем дальше эта речь от чистого языка закона (если последний основывается на логике убеждения и апелляции к фактам), тем ближе она к языку шуток. В обоих случаях важен эффект неуместности, несоответствия, несовпадения, достигаемый зачастую многократным повторением и цитированием вне контекста; в обоих случаях большую роль играет деметафоризация общепринятых определений, а достижение желаемого эффекта в конкретный момент важнее, чем ориентация на требования фактической достоверности. В обоих случаях речь может идти о своего рода «состоянии исключения» в языке, когда привычные принципы организации и производства значений приостанавливаются и заменяются на новые; аудитория должна смеяться, признавая тем самым факт замены.
Ощущение концаФуко однажды заметил, что национал-социализм даже фунта масла людям не дал – только слова[297]297
Foucault M. Interview with Pascal Bonitzer and Serge Toubiana // Cahiers du сinéma. 1974. July-August. P. 251–252 [https://onscenes.weebly.com/film/anti-retro-michel-foucault-in-interview].
[Закрыть]. Сталинизм достиг в этом плане большего – он предложил людям развязку сюжета по всем правилам жанра: после серий судьбоносных столкновений между добром и злом злодеи оказываются наказанными, добро торжествует, и публика – граждане страны Советов – может испытать то чувство удовлетворения, которое, по утверждению Фрэнка Кермоуда, дает удачное окончание истории. Успешно завершившаяся борьба с внутренними врагами советского строя – основной мотив книги, которая должна была стать основой советского миропонимания: опубликованного в 1938 году «Краткого курса истории ВКП(б)». Текст этот можно назвать поистине эпическим – и на уровне событийном, учитывая важность его для сталинизма, и на уровне структурном, нарративном, ибо и бесконечно сложное начало истории, и ее окончание (разгром врагов) объединены цельным сюжетом, где каждое событие имеет судьбоносное значение для движения к развязке, а действующие лица, представляющие силы добра, обладают поистине сверхчеловеческими качествами.
Автор «Краткого курса» однозначно заявляет: «История развития внутренней жизни нашей партии есть история борьбы и разгрома оппортунистических групп внутри партии – „экономистов“, меньшевиков, троцкистов, бухаринцев, национал-уклонистов». А празднование победы над врагом было неотделимо от смеха – вернее, насмешек, сарказма, иронии. Испробованные при жизни врагов, эти риторические приемы становятся неотъемлемой частью сталинского канонического нарратива после их смерти.
При невозможности добавки ремарки «Смех в зале» риторические приемы на письме отличались от тех, что использовались в устной речи. Так, например, особое значение в «Кратком курсе» приобретали кавычки, ставшие частью сюжета. Текст книги буквально пестрит кавычками, особенно в главах, описывающих первые годы советской власти, – по частоте использования они едва ли уступают точкам и запятым. Читатели узнают о «так называемой „военной оппозиции“», [которая] объединяла немалое количество бывших «левых коммунистов» в 1918 году, о том, что на съездах оппозиционеры «приводили… примеры „из практики“», что «левые коммунисты» скрывают свою сущность за «„левыми“ фразами», а «съезд дал отпор антипартийной группе „демократического централизма“, […] отстаивавшей безбрежную „коллегиальность“ и безответственность в руководстве промышленностью», – примеры можно приводить бесконечно.
Исследователи уже обращали внимание на функцию кавычек в письменной речи сталинизма. Светлана Бойм говорила о «пародировании слов невидимого врага, который находился везде»; Галина Орлова, анализируя эволюцию понятия «вредитель», писала о «закованно[сти] в иронические кавычки, обнажавшие инородность этого конструкта языку власти»[298]298
Boym S. Paradoxes of Unified Culture: From Stalin’s Fairy Tale to Molotov’s Lacquer Box // The South Atlantic Quarterly, Special Issue: Socialist Realism without Shores / Ed. by T. Lahusen and E. Dobrenko. 1995. Summer. Vol. 94. № 3. P. 830; Орлова Г. Рождение вредителя. С. 311–312.
[Закрыть]. Как и в рассмотренных выше примерах устных оскорбительных выпадов против жертв показательных расправ, упорно повторяемые насмешки постепенно замещают собой любые другие определения людей («разные оппозиционные „лидеры“»), политических движений («экономисты», «военная оппозиция», «демократические нейтралисты», «так называемая „новая оппозиция“») или событий и действий («„левые“ крикуны… „доказывали“», «прямые капитулянты… преклонялись перед „могуществом“ капитализма», бухаринцы разработали свою «„теорию“… c „новым“ лозунгом»), так что постепенно ироничный заряд становится неизменной составляющей самого определения.
Особенность «закавыченных» определений в том, что они подразумевают одновременно и цитатность, столь фундаментальную для сталинизма (см. понятие «круговой цитатности», упомянутое выше), и насмешку, обращение реальных или придуманных определений и высказываний в их противоположность. Два полюса производства значений в сталинском дискурсе сходятся в «закавыченных» словах: абсолютный плюс и абсолютный минус, канонизированное и шутовское. Это не удивительно, ибо оба риторических приема основаны на одном и том же принципе: закреплении твердых ассоциаций с определенными именами. В достижении желаемого эффекта важны и чисто структурные приемы. Так, при цитировании канонизированных авторов, в первую очередь Ленина и Сталина, в кавычки берутся в основном целые предложения, сравнительно большие куски текста, чем подчеркивается эффект цельного нарратива («Ленин… писал: „Каменев и Зиновьев выдали Родзянке и Керенскому решение ЦК своей партии о вооруженном восстании“»; «Ленин указывал, что „Бухарин и Троцкий на деле помогли германским империалистам и помешали росту и развитию революции в Германии“» (курсив в оригинале); «Ленин советовал основательно очистить партию „…от мазуриков, от обюрократившихся, от нечестных, от нетвердых коммунистов и от меньшевиков, перекрасивших „фасад“, но оставшихся в душе меньшевиками“»; «Либо, – говорил тов. Сталин, – создадим настоящую рабоче-крестьянскую, по преимуществу крестьянскую, строго дисциплинированную армию и защитим республику, либо пропадем», «В своих выступлениях тов. Сталин указал, что „задача партии состоит в том, чтобы похоронить троцкизм, как идейное течение“». Когда же речь идет о врагах, в кавычки берутся почти исключительно единичные слова, и лишь изредка – цельные высказывания. В последнем случае акцент делается не на смысле сказанного, а на закреплении ассоциаций с определенными словами, которые приобретают оттенок чего-то несерьезного хотя бы уже из-за их настойчивого повторения – но исключительно в кавычках:
«В интересах международной революции, – писали „левые коммунисты“ в этом решении, – мы считаем целесообразным итти на возможность утраты Советской власти, становящейся теперь чисто формальной». В то время для партии не была еще ясна действительная причина такого антипартийного поведения Троцкого и «левых коммунистов». Но как это установил недавно процесс антисоветского «право-троцкистского блока» (начало 1938 года), Бухарин и возглавляемая им группа «левых коммунистов» совместно с Троцким и «левыми» эсерами, оказывается, состояли тогда в тайном заговоре против Советского правительства. Бухарин, Троцкий и их сообщники по заговору, оказывается, ставили себе цель – сорвать брестский мирный договор, арестовать В. И. Ленина, И. В. Сталина, Я. М. Свердлова, убить их и сформировать новое правительство из бухаринцев, троцкистов и «левых» эсеров [курсив мой. – Н. Дж.-С.].
Чем сильнее элемент насмешки и сарказма при настойчивом употреблении кавычек, тем более явный контраст с чудовищной сущностью явления, которую автор текста проясняет на определенном этапе, и тогда оказывается, что «все мелкобуржуазные партии, именовавшие себя для обмана народа „революционными“ и „социалистическими“ партиями <…>, впоследствии превратились в агентов иностранных буржуазных разведок, в банду шпионов, вредителей, диверсантов, убийц, изменников родины», а «за „левыми“ фразами у „левых коммунистов“ скрывалась защита кулака, лодыря, спекулянта, которые были против дисциплины и враждебно относились к государственному регулированию хозяйственной жизни, к учету и контролю». Объяснения насмешливых прозвищ чисто функциональны: они обозначают второй этап создания системы значений, после того как кавычки утвердили ассоциативное восприятие определенных людей и действий как чего-то смешного и недостойного. Раскрытие истинной натуры врагов должно закрепить требуемое понимание понятий, отстраненных кавычками от их буквальных значений. Смех, таким образом, может рассматриваться как промежуточная ступень между восприятием людей как «своих» и готовностью увидеть в них закоренелых преступников.
С точки зрения употребления схожи с кавычками и уменьшительно-презрительные формы. Здесь тоже присутствует контраст – будь то контраст между амбициями подлых врагов и их фактической немощью или между их низкой натурой и величием духа партии и народа. «Оппозиционные группки», которые мешали работе партии, «мазурики», от которых еще Ленин призывал «основательно очистить партию», «клеветническая книжонка» Троцкого, «кучка дезертиров», стремившаяся притормозить движение к социализму, смешны на фоне великих свершений партии и народа. Оказывается, что «кучка дезертиров ни на минуту не поколебала партии. ЦК партии с презрением заклеймил их, как дезертиров революции и пособников буржуазии, и перешел к очередным делам», что подлые предатели лишь прибавляют энергии строителям коммунизма и «советский народ, одобри[в] разгром бухаринско-троцкистской банды… перешел к очередным делам», что «всенародной демонстрации» не составило никакого труда «смять и выбросить <…> жалкую кучку <…> немногочисленных подпевал», и что враги народа «Зиновьев и Каменев, припертые к стене», жалкими попытками оправдаться как бы возвещают то, о чем читатели узнают из следующего лаконичного предложения: «В декабре 1925 года открылся XIV съезд партии». В скобках заметим, что легкость, с какой партия и народ переходят от расправы с ненавистным врагом к «очередным делам», к открытию съездов, выборам и другим мерам по строительству лучшего будущего, напоминают структуру классической комедии, где именно сочетания героического и повседневного составляют основу ключевых моментов сюжета. Кульминацией борьбы героического народа и партии с чудовищным врагом и правда станут классические образы, фигурировавшие «у древних греков в системе их мифологии»; о них автор «Краткого курса» вспомнит в заключительных пассажах текста. Правда, образы эти будут эпическими, а не комедийными. Комедийность (вряд ли намеренная) прослеживается лишь в контрасте между риторикой большей части текста и его концом, между площадной бранью и пафосом эпической героики.
А пафос в таком тексте, как «Краткий курс», был необходим: он праздновал исключение врага из жизни вообще. Пока же рассказ прослеживал выходки живых врагов, пафоса было меньше, а насмешек – значительно больше. Логично предположить, что эта динамика связана со структурой высшего знания как политической категории в сталинизме: пока речь идет о живых врагах, и кавычки, и насмешливые выражения подчеркивают разницу в понимании сути происходящего между теми, кому открыта истина, кто видит конец сюжета в его начале, и теми, кто пребывает в неведении. Тому, кто ставит кавычки и придумывает насмешливые прозвища, известно будущее; он знает, кто из действующих лиц истории предстает в начале рассказа в истинном свете, а кто лишь притворяется, будь то «так называемая „рабочая оппозиция“», «так называемая „новая оппозиция“» или «так называемая „платформа 83-х“». Пафос же предполагает, что тайное уже стало явным для всех.
Эти намеки на знание всего «сюжета», безотносительно конкретной ситуации – то, что отличает «Краткий курс» от проанализированных выше примеров из устной речи, где насмешки над политическими и идеологическими противниками основывались, как правило, на незнании или неверном понимании какого-то конкретного выражения новых законодательных или процедурных норм, практик поведения в новом обществе. В фундаментальном тексте сталинизма речь идет о знании или незнании вообще; ситуации и даты сменяются другими, но ошибающиеся всегда ошибаются и потому всегда смешны, а те, кто знает, всегда правы и всегда имеют право на шутки и смех. При этом имеющий право на шутки (в данном случае – сам автор и рассказчик этого нового эпоса) может шутить, издеваться и насмехаться именно потому, что сам он находится вне рассказа, вне истории; ему дано исключительное право видеть и понимать сущность всех событий в историческом масштабе, видеть ту закономерность, по которой кавычки неизбежно переходят в смертный приговор.
Именно категория «сущности» позволяет автору «Краткого курса» доступно объяснить читателям, чем отличается истинное знание от знания ложного в советском обществе: «Овладеть марксистско-ленинской теорией вовсе не значит – заучить все ее формулы и выводы и цепляться за каждую букву этих формул и выводов. Чтобы овладеть марксистско-ленинской теорией, нужно, прежде всего, научиться различать между ее буквой и сущностью». Получается, что «политические уроды» и «невежды» цепляются за букву учений классиков, игнорируя их дух. Как любое чрезмерно буквальное понимание слов и явлений, такой подход смешон, и наделенные чувством юмора сталинисты это знают. В общем контексте сталинской реальности наличие или отсутствие чувства юмора имело далеко идущие последствия: если правильное понимание основополагающих категорий может и должно базироваться не на четких определениях, а на некоей неуловимой способности понимать сущность явлений, то и законы должны применяться не буквально, а лишь в соответствии с их сущностью, которая открывается тем, кто обладает необходимым знанием – и чувством юмора. Как мы видели, генеральный прокурор владел им в полной мере.
В сталинском эпосе враги смешны не только потому, что лишены знания; смешными их делают обреченные на провал попытки имитировать обладание «правильным» знанием. Поэтому «меньшевистская „теория перманентной революции“ <…> лишь в насмешку над марксизмом могла быть названа марксистской теорией», практикуют ее «политические уроды», «белогвардейские козявки» и «ничтожные пигмеи, [которые], видимо, считали себя – для потехи – хозяевами страны…», а когда они «состряпали „теорию затухания классовой борьбы“», то теория эта не могла быть определена иначе как «смехотворная». Комичность положения этих людей усиливается еще и тем, что они имитируют не только тех, за кого стараются себя выдать, но и в самой своей суете они имитируют друг друга. Автор текста говорит о «подпевалах», «уродах типа…», «прямых капитулянтах вроде…», об «антипартийном блоке, являющемся подобием известного меньшевистского Августовского блока» [курсив мой. – Н. Дж.-С.]. Функция многочисленных «типа», «вроде» и «подобий» близка функции ироничных кавычек: поддельное, ошибочное смешно не только по сравнению с серьезным и настоящим, но и по отношению к самому себе и к другим проявлениям заблуждений и идеологически сомнительных убеждений.
Отсутствие понимания действительного положения вещей, отсутствие способности отличить настоящее от ложного приводит к тому, что любые действия врагов, включая самые будничные, оказываются шутовством – во всяком случае, в изложении автора «Краткого курса». Те, кто впоследствии будет разоблачен как враг народа, не занимают определенную должность, а «сидят» в некоей организации, подобно «троцкисту Пятакову»; они не подают политические заявления, а «высовываются» с ними; они «делают вылазки», «скатываются в антисоветское болото», наделывают «всяких пакостей», «стряпают… антиленинские платформы» – и все для того, чтобы, подобно злым скоморохам, «в „подходящий момент“ вылезть вновь на политическую сцену и усесться на шее у народа в качестве его „правителей“». Даже когда на первый взгляд кажется, что поведение этих людей ничем не отличается от обычного, например когда они выступают на партсобраниях со вполне понятными докладами, «партии» (и только ей – в образе ее лидеров и самого автора «Краткого курса») достаточно на них однажды взглянуть, чтобы увидеть, «что на деле эти господа перекликаются в своих фальшивых речах со своими сторонниками вне съезда, учат их двурушничеству и призывают их не складывать оружия».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?