Электронная библиотека » Наталья Ключарева » » онлайн чтение - страница 11


  • Текст добавлен: 10 ноября 2013, 00:31


Автор книги: Наталья Ключарева


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Деревянное солнце

Грустны прогулки по пустым деревням. Сегодня особенно – дождь, снег оседает, растворяется прямо на глазах, и кажется, что эти завалившиеся домики, в которых когда-то была жизнь, тоже тают, съеживаются, и скоро их попросту размоет и унесет вниз под гору мутным ручьём.

Галка идет по крыше, поскальзывается, съезжает вместе с обломками снега, жалко и задиристо кричит. У одной избы – беседка, внутри под отсыревшим абажуром с кистями – лежит на столе большой плюшевый лев. И смотрит на дорогу. У него живые глаза.

В местах, откуда ушло все живое, вещи приобретают пронзительную и страшную одушевленность. Идешь, и выбитые окна провожают тебя долгими взглядами, осмысленно и укоризненно скрипят флюгера. А уж пугала! Стоят дозором на краю огорода как на краю вселенной, загребают драными рукавами облака и всё качают кочанной головой, будто никак не могут придти в себя от изумления.

У сгорбленных домов – полусгнившие наличники, как истлевшие кружева. Мокнет на крыше резной петушок, скорбно склонились друг к другу лебеди над кособокой калиткой. От колодца тянется старушка с ведрами:

– Нет мастеров. Все уже отправились. Куда? Во Кудыкин сад! И рукомесло с собой унесли. А кому оставлять-то? Дома как один пустые.

Плещет вода на валенки. Галоши, гладкие ледоколы, по колее плывут, разламывают мягкий наст. Хлюпает оттепель. Ветер надрывается, выворачивает сердце. Всплескивают рукавами пугала. Чернеет над фанерным окном нищее деревянное солнце.

О жизни на Большой Земле рассказывает древний телевизор. Наплывают стаи помех – это вороны скачут на проводах, ковыряют клювами заржавленную антенну. Из местных новостей – давно уже только одна. Одна и та же.

– Слыхала? Вчера мужичонка помер, прям на остановке.

– Неужели так долго автобуса не было?

Усмехаются, прихлебывают желтый чай с щербатого блюдца. Смерть привычна, как масляное пятно на обоях, как пыльный столетник, скучающий на окне.

– Скоро и мы отправимся.

– Что ли уж поскорей бы.

И качают, качают головами пугала. Сокрушается ветер. Деревянное солнце медленно сползает в сугроб. Вздрагивает ветла, роняет с тонких ветвей прозрачные капли.

День выборов

В день выборов в деревнях возникают люди, словно вызванные бюллетенем из небытия. Странные, невиданные даже старожилами, они и сами удивляются своему проявлению в яви и спешат поскорей из нее уйти. Благо на участке буфет работает.

Черные косматые фигуры медленно, на четвереньках, расползаются по белому снегу. В магазине у батареи спит страшный старик в шкуре и с палкой из толстого сука. Продавщица косится испуганно, говорит вполголоса, будто к ней под прилавок залег медведь.

В день выборов на платформе появляется древняя бабка с мешком семечек. На газетных кулечках мелькает слово «Перестройка». Сядет на подоконник у запертого вокзала, нахохлится и заснет. Воробьи налетают, галдят, дерутся.

Если женщины заметят ее следы, то придут, сунут в ладонь десятку, повздыхают. Вечером проснется: мешок почти пустой, в руках – деньги. Радуется: наторговала. И плетется прочь, смеркается бабка, исчезает – до следующего бюллетеня или навсегда. Поезда тут не ходят уже лет десять.

Мечтатели

Двое мальчишек из рязанского села Сапожок отправились покататься на велосипедах. Через два месяца их нашли в Праге. Один из них – по фамилии Жинжиков – однажды уже отличился. Поехал с одноклассником в соседнее село, а попал в Севастополь.

Пенсионер Смирнов из Йошкар-Олы дошел до Иерусалима за несколько месяцев. Сносил две пары кроссовок, прошел более четырех тысяч километров. Пил воду из источников, ночевал под открытым небом, завернувшись в прорезиненный плащ. Деньги жена переводила по адресам на маршруте.

В поволжском городке Мариинский Посад живет учитель Красильников. Каждую неделю он на велосипеде ездит за 40 километров в Чебоксары, где из кабинки Главпочтамта выходит в Интернет и обновляет единственный в мире русскоязычный сайт, посвященный муравьям. Треть зарплаты тратит на покупку новых научных статей. Переводит со всех языков сам, обложившись словарями.

Учитель рисования Семенов из чувашской деревни Трехизба-Шемурша ездит в Москву продавать свои картины. На вырученные деньги – покупает кирпичи и цемент. Учитель Семенов строит на краю деревни Трехизба-Шемурша Дворец искусств для сельских школьников. По проекту Шаляпина.

Безработный парень с восемью классами образования из глухой владимирской деревни не пропускает ни одной астрономической конференции. Сам выточил линзы для телескопа. Ночи напролет сидит на крыше, смотрит на звезды.


И так далее…

Бытовой сюрреализм

В Ленинграде отмечали юбилей Хармса. Открыли музей-квартиру. Привезли доску мемориальную, что, мол, «жил и работал». Приколотили, накрыли простыней, потом под звуки марша сорвали покровы, произнесли речи, похлопали… А когда гости разошлись, сняли доску и увезли в неизвестном направлении. Потому что не удалось получить от городских властей разрешения на то, чтобы доска там висела. Больше ее никто не видел.

В рамках информатизации всей страны в одно глухое село Красноярского края привезли в школу компьютерный класс. После чего местные жители написали такое письмо: «Уважаемый господин губернатор, спасибо вам большое за замечательный компьютерный класс. Не является ли его появление достаточным основанием для того, чтобы провести в наше село электричество?»

В калмыцкой степи поставили трехметровый бронзовый памятник Хлебникову. Издалека казалось, будто Хлебников идет по степи. Вскоре поэта из степи похитили. Подогнали «камаз», погрузили памятник в кузов и увезли. Потом Хлебникова где-то расчленили и распродали по кусочку.

Один ивановский филолог получил американский грант и издал цыганско-русский словарь, а также том цыганских народных сказок. Филолог хвастался шикарно изданным фолиантом, в переплете ручной работы, с золотым тиснением. Один человек, приходивший в филологическую общагу выпить, работал на скорой помощи, и на его участке как раз была цыганская деревня. Он взял фолиант и решил показать носителям языка. Сбежалась вся деревня. Привели под руки старейшин. Приехали на иномарках бароны. Честно просмотрели цыгане Цыганский словарь, от корки до корки. И не нашли ни одного знакомого слова! Но потом все равно украли. Из-за золотого тиснения.

В одном подъезде на окраине Ярославля нередко такое явление. На человека, решившегося подняться на свой этаж пешком, в темноте (лампочки всегда вывернуты) падает Карл Маркс. Это алкоголик из соседнего подъезда с окладистой белой бородой. Сюда он ходит в гости к одному ветерану, который умер три года назад. Карл Маркс ломится во все двери и требует Колю. Потом устает и затихает в темноте. Стоит, прижавшись к стенке, а когда кто-то идет – сразу падает, бородой вперед.

Памятник войне

В псковских полях лежит маленький серый камень. На нем вырезана уходящая прочь шеренга солдат. Одинаковые спины с рюкзаками и затылки в пилотках. Самый последний оглянулся – видно его мальчишеское недоуменное лицо.

На сером камне выбито: «Они ушли в бессмертие». Так буднично и просто, будто Бессмертие – это соседняя деревня, там – за куцым грибным леском.

А вокруг – невзрачные поля, и былинки былинно пригибаются к земле от ветра. Ощущение обыденности жизни и смерти, последней окончательной простоты, уравнивающей всё и вся.

У подножия памятника – искусственные гвоздики с выгоревшими холщовыми лепестками.

Музыка в необитаемом подъезде

Абхазия входит в сердце как две струи – живой и мертвой воды. Точнее, не так: то, что живо, обрушивается раскатистым водопадом, а мертвое поселяется внутри как незаметная заноза, которую никак не вынуть. И куда бы ты ни шел, какое бы изобилие ни рассыпала перед тобой пышная, чрезмерная природа, твой взгляд всегда немножечко отравлен, а дух – удручен. Жаркий влажный воздух, в котором, по идее, из всех человеческих чувств должна выживать только лень, простреливают разряды подспудного беспокойства. Черные взгляды людей, расслабленно опирающихся на парапет или потягивающих кофе в береговых кафе, вдруг с треском, как молнии, пересекаются у тебя за спиной – и понимаешь, что жизнь здесь имеет двойное дно. И в каком-то, скрытом от посторонних глаз, измерении война, которая закончилась четверть века назад, все еще продолжается.

Говорят, война на Кавказе имеет только начало. Конца у нее просто не может быть: новые поколения автоматически включаются в доставшийся по наследству сценарий кровной мести. И если по телевизору это «война между двумя народами», то на деле – между соседями, где все друг друга (враг врага) знают в лицо. Дурная бесконечность взаимной бойни. Остановиться они не могут. Могут только притвориться, что остановились, понуждаемые другой движущей силой здешней жизни: хитростью и жаждой денег.

Абхазия – прекрасная и нищая страна. Здесь ничего не производят. Многое, конечно, произрастает само, но извлечь из этого хоть какую-то выгоду не позволяет полулегальный статус республики. На границе с Россией перекупщики почти даром забирают фрукты у жилистых абхазских женщин, тянущих тяжеленные тележки. Мандарины идут, к примеру, по пять рублей килограмм, а на Казачьем рынке в Сочи – в двухстах метрах от таможни – уже по восемьдесят.

Единственный источник доходов – это туризм. Но как заманить людей в рай, прошиваемый автоматными очередями? Только так: сделать вид, что война закончилась.

Летом в Абхазии наступает необъявленное перемирие, и местные жители упоенно разыгрывают перед редкими отдыхающими нормальную жизнь. Девушки, похожие на изображения с греческих амфор, показательно выкатывают на набережную коляски. Из кофеен доносится чересчур беззаботный смех. И каждый встречный норовит завязать с приезжим разговор, где обязательно – между делом – промелькнет фраза: «Всё хорошо».

Абхазия похожа на спелый, чуть подгнивший персик, который хозяин, разумеется, повернул к покупателю непорченой стороной.


С началом туристического сезона нынешняя – неявная – война прячет свой тлеющий хвост в горах. Война прошлая, имеющая дату начала и завершения, и не думает скрываться. Въезд в Сухуми – узкий мостик над ущельем – сторожат мертвые: целая выставка могильных плит. На портретах – сплошь молодые лица. Год смерти у всех одинаков: 1993-й – время боев за абхазскую столицу.

В городе до сих пор каждый второй дом – развалины. В оконных проемах бушует тропическая растительность, на стенах – следы от пуль. В эти дома никто не вернулся.

Хотя кое-кто возвращается.

На границе мы видели молодого человека, одетого по-московски. Отмахиваясь от назойливых водителей, наперебой предлагавших подвезти, он, как заклятие, повторял одну-единственную фразу: «Я домой еду». И в голосе его было столько усталости, столько устоявшейся, давней боли, что как-то сразу всё становилось понятно. «Давно не был?» – тихо спрашивали громогласные таксисты. – «Давно». – «С тех самых пор?» – «С тех самых».


Мы приехали в Абхазию с Машей. Она родилась в Сухуми, но последние пятнадцать лет прожила в Нижнем Новгороде, куда попала совершенно случайно: школьницей участвовала в каком-то фестивале (Маша хорошо пела) и, когда все остальные юные дарования разъехались по своим городам, осталась. За неделю, что шел фестиваль, у Маши дома началась война.

На последнем пароходе из Сухуми бежали Машины родители с младшим братом. Бабушка уезжать отказалась.

В Нижнем Маша закончила школу, выучилась на музыкального критика, родила сына, стала известным журналистом, развелась. И вдруг решила вернуться.

Из двух квартир, принадлежавших Машиной семье, свободной оказалась только одна, рядом с рынком. Лопнувшие трубы, выгнувшиеся от сырости тома Брема в детской, на подоконнике – маленькая фотография Маши в пионерском галстуке. Пластмассовая кукла кажется седой от толстого слоя пыли и штукатурки.

Восьмилетний Машин сын Коля, не найдя в нежилых комнатах ничего интересного, просится на море. Маша еще не сказала ему о своем желании вернуться на родину. Слишком сложный предстоит разговор. Для Коли пока это просто каникулы.

Маша надевает отпускное платье с алыми маками на черном фоне, распускает густые волосы, темные, как ночное небо над Сухуми, и ведет сына на пляж.

С царственной осанкой идет Маша по главной улице родного города. Сын шлепает сандалиями по горячему асфальту. Около углового дома она останавливается.

– Вот эти два окна и балкон. Бабушкина квартира.

На окнах – новенькие жалюзи, в квартире теперь – офис телефонной конторы.

– Говорят, прямо во дворе расстреливали, – буднично добавляет Маша, когда сын уносится за беспризорным котенком.

В тот же вечер, когда Коля, уже успевший загореть, уснул на старой тахте, Маша нашла в буфете непочатую бутылку чачи. Выпила, чтоб взбодриться, но вместо этого окончательно расклеилась и бросилась собирать вещи, твердя, что завтра же отсюда уедет. Потом, успокоившись, решила: пусть Коля поплавает в море хотя бы неделю.


За эту неделю мы с Машей обошли все места ее детства: школу, музыкалку, дома одноклассниц. Повсюду – заросли ежевики, грохот цикад, кучи щебня и битого стекла под ногами. На стене бывшей булочной с провалившейся крышей видели нацарапанные кирпичом слова: «Жизнь одна – не воюй!»

Обитаемые дворы сразу вычислялись по натянутым между балконами веревкам, на которых жарились на солнце одеяла. Пожилые женщины в черных платках кричали нам из открытых окон: «Не надо ничего фотографировать!» И Маша, с той же усталой болью, что и парень на границе, отвечала: «Я местная, я здесь родилась».

Мы вошли в подъезд одного из заброшенных домов – передохнуть от солнца – и обнаружили стоящий на площадке рояль. Маша откинула крышку и заиграла – стоя, неудобно согнувшись над клавишами. Гулкие пролеты, давно отвыкшие от людских голосов, наполнились музыкой, как слезами.


Потом мы еще много чего видели и слышали. И зияющие окна Дома правительства на главной площади. И обгорелые подгузники из сбитого вертолета с беженцами в краеведческом музее. И там же – фотографию абхазских ученых, стоящих над кучей пепла (всё, что осталось от государственного архива Абхазии).

Слышали рассказ зоолога Зои о том, как обезьяны из разбомбленного питомника разбежались по городу и нападали на женщин, отбирая сумки с продуктами. И рассказ старой Машиной учительницы, всю войну прожившей в Сухуми, что грузинские военные вывозили из брошенных квартир не только барахло и мебель, но и вырванные с корнем доски паркета.

– Город звучит по-другому, – говорила Маша, когда мы несли с рынка пакет с вонючим козьим сыром, – будто один какой-то инструмент выпал. Я думала – это пустые дома молчат. А сейчас поняла: нет грузинской речи.

До 1992 года более половины населения Абхазии составляли грузины. Во время войны все они были высланы или сами бежали в Грузию. На своей исторической родине они имеют статус беженцев. А в Сухуми грузинские фамилии изгнаны даже из названий улиц. Переименовали и безобидный проспект Чавчавадзе, теперь он называется в честь другого литератора – абхаза Дмитрия Гулиа.


Ночью мы ходили на пирс – смотреть, как переливается через бетонные плиты светящийся планктон. В темноте по набережной брела печальная корова. Звук ее копыт эхом отражался в руинах сползшего в море ресторана «Диокскурия». И черные пальмы тяжело горбились под грузом крупных южных звезд.


Отпуск закончился, Маша уезжала.

– Еще возвращаться будешь? – окликнул ее с балкона сосед.

– Может быть. Коле понравилось море.

И опять эта усталость, похожая на обреченность. И на облегчение.

Этими звуками и осталась во мне Абхазия: усталый голос, канонада цикад и расстроенное пианино в подъезде, где давно никто не живет.

Думать о Питере

Одно из самых заветных состояний души называется: думать о Питере. Не ехать туда, не быть там, не возвращаться оттуда с бронхитом и стеклянной от бессонницы головой, а думать. Это особый вид путешествий, и я не знаю другого города, который бы так подходил для этой цели. Питер столь же отчетливо реален в сновидениях и мечтах, сколь размыт и фантастичен наяву. В нем можно быть, находясь совсем в другом месте, как с самыми близкими людьми можно общаться без слов и даже без встреч. Что-то внутри едва заметно сдвигается с привычной точки, и в этот крошечный зазор между тем, что есть, и тем, чего нет, пробирается странный одушевленный сквозняк. Это и есть мысли о Питере. Предчувствие перемен, тихо и неотвратимо зреющих под спудом устоявшейся жизни. Обманчивая неподвижность льда, уже набрякшего миллионом невидимых трещин, которые только и ждут, чтобы вырваться наружу, лопнуть, разинуть черные зевы, забиться буйной водой.

Душа накануне исхода из самой себя. Накануне неизбежных прощаний и неведомых встреч. Тревожное время, когда главное – не бояться и не мешать тому, что вот-вот произойдет с тобою. И как подсказка, как проводник – внутри возникает Питер. И можно вылить свое беспокойство в его стылые проспекты, сутулые тупики, гулкие раковины дворов и проходных подъездов. Можно начать движение, пока оно еще не началось. Скрытно, сокровенно – по Питеру, который внутри.


Питер живет в словах. Названия здесь волнуют не меньше самой реальности. Идешь и твердишь, как стихи: Фонтанка, Невка, Мойка, Смоленка, Обводной… Марата, Невский, Крюков, Исаакий, Летний сад… И так до бесконечности. У каждого свой «петербуржский текст», свой узор и ритм произнесения знакомых с детства слогов города, неповторимый, как походка.

В скороговорку улиц и набережных выплескивается пена услышанных мимоходом разговоров, вплетаются обрывки чьих-то строк, которые стали уже почти твоими. Слова бегут изнутри и снаружи, нагоняют друг друга, сталкиваются, как волны, мерцают, укачивают, окатывают с головой.

Это самый легкий способ попасть в Питер, когда туда нет пути: произнести любую его фразу. И тут же зазвучит под сводами сердца эхо всех стихов, написанных на кальке белых ночей, на холодных ладонях ненастного ветра, на каменных страницах площадей. И раскрутится перед глазами клубок одиноких прогулок, бывших наяву ли, во сне – уже не разобрать, да оно и неважно.

У каждого с Питером свой разговор, свой маршрут. Свое молчание.


Зимой в Питере – как на дне замедленной густой реки: трудно двигаться и незачем говорить. И так глубоко погружаешься в себя, что даже мысли остаются где-то на поверхности. А ты бредешь, не глядя по сторонам, загребая ногами снежную слякоть, и сквозь тебя проплывают скаты крыш и облачные рыбы. Где ты? Кто ты? Всё размыто, разомкнуто, рассеяно по свету.

Когда же выныриваешь из этих глубоководных блужданий (если хватит сил уехать, очнуться, открыть глаза), обнаруживаешь в себе разительную перемену, будто пока тебя не было, кто-то переставил мебель в твоей комнате и нарисовал звезды на потолке. И вопросы, способные скрутить жизнь в безвыходный лабиринт, вдруг оказываются решены. А ты только теперь и понимаешь, что это они сидели внутри невидимой занозой и не давали дышать.

Ты улыбаешься растерянно, расстегиваешь пальто и чувствуешь, что выздоровел от опасной затяжной болезни, о которой сам не подозревал.

После зимнего Питера всегда начинается весна. А может быть, даже счастье.

Да, уж если быть счастливым, то непременно в Питере! Я знаю. Я – была. Питер умножает счастье, как арка – голос. Раскручивает, подбрасывает выше ржавых карнизов, ловит и – опять. Без передышки. Город-карусель, несмотря на все свои прямые углы.

Питер любит невесомых, радостных, беззаботных. Осеняет их радугами, провожает фанфарами уличных оркестров. Приводит в крошечные булочные, где можно часами пить одну на двоих чашку чая. Прячет от ветра в заветные дворики с голубями, скрипучими качелями и котами, дремлющими на солнце. Подкладывает на парапет букеты васильков и сыпет под ноги мелочь, которой не хватает на трамвай.

Несчастливых этот город проглатывает. Или выплевывает. А чаще всего – просто не подпускает. Им остается лишь – думать о Питере. Прокручивать в голове шарманку воспоминаний и с каждым кругом сбрасывать с себя пожухлые обиды и разочарования, становясь всё легче, всё проще, всё ближе к проступающим сквозь туман мостам.

Имена улиц

Знакомство с городом начинается с чтения карты. Именно чтения, не рассматривания. Кто-то расшифровывает пространство, вычисляет направления и формы, объясняет характер горожан радиальной и кольцевой планировкой. А мне больше говорят названия районов и улиц, их официальные имена, домашние прозвища, обидные клички.

Вчитываясь в карту, узнаёшь гораздо больше, чем перелопачивая горы исторической и краеведческой литературы. Названия улиц порой вызывают трепет, как весть из жизни, которая ушла вся целиком, без остатка.

И неважно, что сохранилось в них: быт или поэзия, трагедия или праздник, природа или ремесло – всё уцелевшее одинаково ценно. Переулок Козий брод, проезд Соломенной сторожки, Хлебная горка – обломки чьей-то обыденности, для нас – волнующие знаки победы над забвением, а в конечном счете, над временем и смертью.

Сознавая или угадывая такую способность названий, человек старался запечатлеть в них самое важное. На его взгляд. Читая карту города, как письмо в бутылке, понимаешь нечто о людях, которые жили здесь. На улице Тихих зорь – созерцатели и поэты, в Разгуляе – весельчаки и гуляки.

А в маленьком райцентре Воронежской области, где когда-то селились ссыльные каторжане, улицы долгое время назывались по совершенным преступлениям: проезд Казнокрадов, переулок Фальшивомонетчиков, улица Душегубов…

Интересно читать Великий Новгород. Здесь после падения СССР улицам вернули названия из летописей. Настоящая машина времени: Рогатица, Людогоща (от древнеславянского имени Людогост), Розважа, Забавская, Нутная (нутари – они же мытари – сборщики таможенных пошлин), Славная (от славян, а не от славы) и даже улица Бояна, того самого, который «бо вещий».

А в Старой Руссе мне довелось гулять по улице Сварога. Правда, потом выяснилось, что названа она не в честь славянского бога-кузнеца, а в честь местного художника Василия Сварога, в 1939 году написавшего большое полотно «И.В.Сталин и члены Политбюро среди детей в Парке культуры». Хотя все-таки сам художник, урожденный крестьянин Корочкин, выбирая псевдоним, имел в виду языческого Сварога. Дело было в Петербурге, в 1902-м, в моде было всё славянское.

Топонимы не только свидетельствуют о прошлом, но исподволь влияют и на настоящее. Само их звучание может исцелять. Или, напротив, калечить. Человек, в повседневной речи которого живут Щёлковский хутор, Заручевье, Дубёнки, – не такой, как тот, кому приходится из года в год ломать язык о Шарикоподшипниковский проспект или улицу Вторчермета. Хотя в реальности трогательная Полушкина роща может оказаться такой же безрадостной промзоной, как проезд Газосварщиков и Высоковольтный тупик.

Названия советского периода – унылое свидетельство унификации, о котором даже неинтересно говорить. А вот попытки человеческого сознания преодолеть навязанное сверху единообразие (об это разбивались все утопические проекты) – вещь любопытная. Так, в Перми существует – в противовес миллиарду проспектов Октября – единственный в стране проспект Октябрят. Казалось бы, одна буква (да еще и в заданных рамках идеологии) – а схема разлетается, и вместо казенной скуки – невольная улыбка: проспект Октябрят. В той же Перми есть еще одна альтернатива вездесущему Октябрю: проспект Декабря. Не 14 декабря, что было бы объяснимо, а просто – Декабря. И в этих маленьких увертках – характер города, его неповторимая личность.

Душа города живет в названиях его улиц. И иногда эти названия так трогают (душа города задевает твою), что невольно возникает детское желание – написать письмо кому-нибудь, кто живет там. Просто ради удовольствия вывести на конверте: Колокольная улица, Птичий проулок, Гремячий тракт…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации