Текст книги "Против правил (сборник)"
Автор книги: Никита Елисеев
Жанр: Кинематограф и театр, Искусство
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 28 страниц)
Эпосу полагается вера в конечное торжество справедливости. «Случалось, приглашали мужа моей сестры Беллы, бывшего военспеца, и на торжественные приемы. На одном из них – в Наркомате морского флота – Соболев встретил человека, лицо которого он запомнил на всю жизнь. Этот человек был в парадном кителе с адмиральскими нашивками и держался очень уверенно. Однако, увидев приближающегося к нему капитана второго ранга, адмирал побледнел и мягко начал сползать со стула. Подойдя, Соболев сжал кулаки и с размаху врезал ему по физиономии, сначала с правой, потом с левой руки. Все вдруг застыли, как в немом кино. Воспользовавшись тишиной, Анатолий Михайлович произнес слегка осипшим от волнения голосом: “Подлый, и ты еще смеешь приходить к морякам?! Товарищи! Этот человек бросил полторы тысячи раненых и скрылся с острова на единственной подводной лодке! Якобы за помощью! Но помощи мы не дождались!”».
Эпосу полагается обоснованная вера в то, что злодеи страшны, но их не так уж и много и кара их ждет жестокая и справедливая, потому что хороших людей больше… «Тетя Фрося обошла весь поселок и собрала восемьдесят одну подпись жителей под письмом, в котором заверяли немецкие власти, что знали родителей моей сестры Аграфены, что те были белорусами, поэтому и их дочь белоруска. Восемьдесят один человек подставили свои головы, защищая Груню. Ведь если бы немцы узнали, что это ложь, расстреляли бы всех. А правда про доносчика всплыла. Сами же гестаповцы, когда пытали Володю, мужа Груни, сказали, что про Груню им написал такой-то (фамилию назвали). Этот гад до войны был секретарем парткома танкоремонтного завода. Эта информация подтвердилась и тем, что жена этого предателя выгребла из шифоньера Шиммелей все постельное белье и скатерти, когда Груню в третий раз забрали в гестапо, а Володя ушел за ней. После освобождения Володя решил рассчитаться с предателем и позвал заводских работяг. Встретив гада, указал на него: “Вот эта сволочь писала доносы в гестапо”. Один из рабочих замахнулся ведром с чем-то тяжелым и ударил предателя по голове. Удар оказался смертельным. Но никакого расследования и уголовного дела возбуждать не стали. Все единодушно решили: “Собаке собачья и смерть!”»
Эпосу полагаются сильные характеры, под стать страшным и жестоким событиям, в которые они вовлечены. И такие характеры Роза Эпштейн умеет изображать. Чего стоит одна только сестра ее отца, тетя Цива, кузнец по профессии и диалектик по призванию? «В Сталино в то время не осталось церквей – их разрушили, синагогу закрыли. По пятницам вечерами к тетушке приходили евреи с Торой и читали талмуды в длинной комнате. Когда про это узнали власти, к Циве пришли серьезные люди. Ничего не добившись от Цивы, серьезные люди вызвали в горком моего отца и настойчиво попросили: “Соломон Борисович, повлияй на свою сестру…” Отец пошел к сестре и попытался объяснить, что своим поведением та может сломать жизнь и детям, и внукам. “Ах, коммуняка, как ты заговорил! – перебила брата Цива. – А почему вы не тряслись от страха, когда церкви взрывали и иконы валялись на улицах, как мусор? Молись на свой партбилет!”».
Безупречное возражение. Видно, что тетя Цива не только мастерски подковывала лошадей, но и очень внимательно, разумно слушала рассуждения знатоков Торы, собиравшихся у нее по пятницам. Ее выкрик попадает в самую суть проблемы богоборчества. Значит, ты – коммунист, революционер, утверждаешь, что Божьи законы никуда не годятся, что ты и твои товарищи построите мир по своим законам, лучше, чем Божий. Значит, Бога ты не боишься, а что ж ты своих же товарищей боишься? Настоящий диалектик была тетя Цива.
Ее племянница написала честную книгу о великом поколении и жестоком времени, в котором довелось этому поколению жить. Ее будут читать не только те читатели, которым интересна интересная книга; ее будут внимательно изучать историки и социологи как аутентичное свидетельство погибшего советского мира.
In memoriam
Динабург
Он был эксцентричен во всем. В одежде, в облике, в походке, в том, как он говорил, и в том, что он говорил. Однажды он заговорил о Гамлете: «Гамлет… он… подросток… он… маленький… нервный… капризный… да, балованный… королевский отпрыск. Он… и ведет… себя… как подросток, – он так говорил, речь его, его интонацию довольно трудно передать, для этого потребна или “лесенка” Маяковского или ритмизованная проза Андрея Белого. Он говорил одновременно и очень быстро, и очень запиночно, спотыкливо, там, где современный человек вставляет “как бы” или “так сказать”, он просто замолкал, подыскивал нужные слова, а потом несся дальше по пашне разговора, как по шоссе, не снижая скорости, – все удивляются, почему он не мстит сразу же? А как он может мстить? Он – маленький, подросток, а вокруг него здоровенные, вооруженные до зубов, закованные в латы мужики. Как только он получает возможность пустить в ход оружие, он сразу ее использует. Первый раз – когда закалывает Полония за занавеской; второй раз после боя с Лаэртом, когда наносит удар Клавдию…» – «Но позвольте, – возразил тогда я, – это очень эффектная трактовка, но она приходит в противоречие с текстом пьесы. Гамлет был в университете, в Виттенберге, какой же подросток?» – «Э, – махнул рукой Юрий Семенович Динабург, ибо речь я веду о нем, странном человеке, умершем в 2011 году в Петербурге, родившемся в 1928 году в Киеве, попавшем в советский концлагерь в 1946-м в Челябинске, – принца могли и в очень раннем возрасте отправить в университет. Такие случаи бывали. Приставить к нему двух старших товарищей и отправить».
Наверное, он и сам себя ощущал таким вот подростком Гамлетом… Лагерь (Шаламов прав) – отрицательная школа жизни, не прибавляет, а отнимает жизненный опыт. Динабург, попавший в концлагерь семнадцати лет от роду, так и остался умным, легким, нервным подростком с огромной бородой, копной волос, толстыми очками. Маленький, худенький, быстрый, он вызывал порой жуткую ненависть. Помнится, топали мы с ним по Невскому, беседовали не то о низкой политике, не то о высокой поэзии. Спустились в подземный переход от Публички до Гостиного двора. Навстречу нам мчал разозленный чем-то здоровенный жлоб. Такой человекошкаф, аккуратно подстриженный, в дорогом костюме и с тупой наетой мордой. Раскормленная такая, арийская тварь. По всей видимости, кто-то эту тварь бортанул, то ли партнер, то ли дама. Потому как человекошкаф был на стадии превращения в человекотанк. Не снижая скорости, он намеренно сильно толкнул Динабурга в грудь так, что тот отлетел к застекленному киоску. Я был настолько потрясен этой ничем не спровоцированной нами агрессией, что среагировал неправильно. Выкрикнул что-то оскорбительное. Жлоб остановился, вернулся и еще раз толкнул Динабурга, уточнив: «Не нравится?» Что было делать? Я утерся. Однако самое интересное было не то, как повел себя я, и не то, как вел себя жлоб, а то, как держал себя Динабург. Он стоял и совершенно спокойно смотрел так, как будто перед ним был не разъяренный жлоб, а оживший столб. Я не помню, сказал он что-то или промолчал, но и в самом молчании был вопрос: «Так. И что дальше?» Жлоб пофыркал, пофыркал, потоптался, даже поругался и устремился дальше избывать горе.
Мы двинулись к метро. По дороге Динабург как-то очень хорошо, окольно объяснил мою не житейскую именно что, а бытийственную ошибку. И на что я рассчитывал, крикнув в спину хаму ругательство? Что он поймет, как нехорошо толкать не понравившихся ему пожилых слабых людей? Или что в ответ на его оскорбления я с легкостью Джеки Чана ударом пятки в лоб отправлю великана в нокаут? Нет? Тогда зачем я кинулся в бой? Надо было стерпеть и промолчать. Он объяснил это не в лоб, как я сейчас, а (повторюсь) окольно. Он был вообще силен такими окольными, скользящими объяснениями. Как-то я вздумал посетовать на то, что в старших классах сейчас не читают статьи Ленина, и зря – яркий политический мыслитель, статьи его – пища уму. Динабург помолчал, прикидывая, как ответить, в конце концов эта «пища уму» сунула его в лагерь. Начитался, наконспектировался в старших классах про то, с какой легкостью можно взять власть для проведения единственно верной политической линии, решил попробовать. Нет, жаловаться он не стал. Он рассказал притчу: «Знаете, – сказал он, – нас в лагере однажды отправили ремонтировать дом. Мы ободрали обои, а под ними оказались старые газеты. Так я эти газеты тоже ободрал. Я их не то что прочел – наизусть выучил. Пища уму». Он замолчал. Дальше нужно было самому достраивать рассуждение. Если никакой другой пищи уму нету, то и Ленин сойдет; а если и Ленина нету – старая газета чем не пища уму?
В этих заметках я буду часто писать о себе, поскольку Динабург стал очень важной частью моей жизни. Интеллектуальной, что ли? Скорее пограничной между интеллектом и эмоциями. Помню, как в первый раз пришел к нему в гости в бывший Дом политкаторжан на набережной Невы, где он жил. Он выскочил к нам в белоснежном пышном жабо, в тренировочных штанах и… валенках. Мы переглянулись. Чаплин. Бродяга Чарли. По выходе мы так и решили. Ему не сказали. Он бы обиделся. Подобно Набокову и Ходасевичу, он терпеть не мог «идиотств Шарло», ему больше нравился Бастер Китон. Какой-то очень важный урок он мне преподал. Может быть, неправильный, не знаю. Как все важные уроки, этот не так-то просто вербализовать. Только приблизительно. Может быть, так: надо жить как хочешь. Самое важное в жизни – свобода. Не богатство, не слава, не успех и удача, но… свобода. Может быть, и так: в жизни совершенно не важна социальная реализация. Храм твой – внутри тебя. Весьма вероятно, что это ошибка. Но это было важно для Юрия Семеновича. Он был напрочь, наотмашь лишен очень важного для современного российского человека стремления к социальной реализации. В нем этого стремления не было ни на грамм, ни на гран, ни на грош.
Я сам видел и слышал, как хорошо укомплектованный, в меру интеллигентный человек уговаривал Динабурга: «Юрий Семенович, вот то, что вы мне рассказывали про архитектуру, запишите. Я издаю сборник. Обязательно помещу ваш текст. Если тяжело, я пришлю девушку, вы ей надиктуете, она запишет, вы проверите, исправите, мы опубликуем…» Юрий Семенович с откровенным, вежливым невниманием слушал, не в лад кивал, дескать, ну конечно, напишу, разумеется, надиктую – но и мне, и хорошо укомплектованному интеллигенту было ясно: ни черта он не напишет и не надиктует. Почему он упорно отталкивал от себя даже намек на возможность какой-либо социальной реализации? Бог знает. Жизнь человеческая, с одной стороны, весьма простая штука, легко поддается простейшему разложению на атомы социально-психологических причинно-следственных связей. Даже какое-то поучение, какую-то мораль можно из нее вывести. Однако тут-то и скрывается главный секрет, главный парадокс: во всех этих разложениях и поучениях теряется главное. Получается не истина, а так – схема, муляж, нечто неживое и потому глубоко неинтересное.
Я бы мог, пожалуй, выстроить такой муляж, такую схему. Мне даже придется это сделать, потому что без схемы никуда не денешься, если пишешь статью, мемуары или разрозненные заметки о таком сложном человеке, как Динабург. Здесь все объяснение лежит в одном факте – в раннем лагерном опыте юного интеллигента, каковым был Юра Динабург. И даже эпиграф видится (я его уже, впрочем, использовал) из Шаламова: «Лагерь – отрицательная школа жизни». Там не получаешь опыт. Там опыт от тебя отнимается. Лагерь отучивает от труда. Труд – проклятие. Не маленькая пайка убивает, а большая. Это Динабург запомнил очень хорошо. Оговорюсь, кому-то лагерь в чем-то может и помочь, но только не тому психофизическому типу, к которому принадлежал Юрий Семенович. Сын крупного челябинского инженера из команды Орджоникидзе, погибшего во время сталинского погрома квалифицированных кадров, Динабург не стеснялся говорить о том, что это гибель отца подтолкнула его к борьбе с советской властью, к созданию в городе Челябинске в 1945–1946 годах подпольной марксистской антисталинской молодежной организации «Союз идейной коммунистической молодежи». Это – к подростку Гамлету, который окружен вооруженными до зубов убийцами своего отца. Когда мать Юры поняла, чем занимается ее сын, она заметила: «Юра, это кончится очень плохо». Он спокойно возразил или подтвердил: «Это должно было кончиться плохо в тот момент, когда забрали отца».
Когда его везли в тюрьму, охранник весело сказал: «Ну, паря, света белого ты теперь не увидишь…» Динабург пожал плечами: «А я и так белого света не вижу, один красный. Зато теперь я увижу своего отца, как Одиссей Лаэрта, как Гамлет Гамлета-старшего…» Охранник крякнул и выдавил что-то вроде: «Ну, тебе с такими загибами совсем хреново придется… Гамлет, понимаешь, с Лаэртом…» Пришлось, конечно, хреново, хотя именно в лагере Динабург пересекся с самыми разными и более чем интересными людьми. Я обожаю его рассказ о встрече в Дубровлаге, знаменитом лагере, построенном еще в годы Первой мировой для пленных австрийцев, с московским буддологом, другом Михаила Булгакова. Динабурга перевели из первого его лагеря в этот. В прежнем ему удалось стырить книжку «Витязь в тигровой шкуре». Он надеялся ее почитать. Забрался на нары, засунул под матрас произведение Шота Руставели и услышал снизу: «Вы не знаете, который час?» – «Нет, – отвечал Юра, – не знаю, но я полагаю…» – «Подождите, – внизу заволновались, – вы сказали: „Я полагаю”? Подождите, молодой человек, я сейчас надену очки. Я, со своей стороны, полагаю, что у нас еще есть время до отбоя познакомиться и поговорить». Поговорили. Сначала о буддизме, потом о великом романе про дьявола, художника и Христа.
(Роман этот разлетелся, еще не напечатанный, широким веером. Я по крайней мере несколько… присел, когда в руки мне попал роман Макса Брода о Христе, написанный в 1946 году в Иерусалиме. На обложке было четко выведено: «Der Meister». А когда появился Понтий (weisse Mantel mit blutr_tigem Umschlag, именно, именно «белый плащ с кровавым подбоем»), я и вовсе потер в потылице. Макс Брод был в Иерусалиме завлитом «Габимы», московского еврейского театра, выехавшего еще в 1920-е годы в Палестину, но вокруг этого театра наверняка бродили и другие бывшие москвичи, а уж кому, как не Броду, не сжегшему рукописи Кафки, пересказать роман, главные слова которого – «Рукописи не горят»? Короткое это отступление я делаю для того, чтобы показать, какое широкое ассоциативное поле будило общение с Динабургом. Он попытался схватиться за колесо истории в юности, и с той поры он жил в истории. У него была (по большому-то счету) своя компания: Пушкин там, Шекспир, Гамлет. Ему с ними было интересно. Было о чем поговорить.)
Потом буддолога перевели в другой лагерь. В тот же день Динабург зашел в лагерную каптерку. Каптерщиком в Дубровлаге тогда был Виктор Викторович Лемешевский, более известный как архиепископ Мануил. Он не вылезал из лагерей начиная с 1920-х годов. После Дубровлага ему предстояла долгая жизнь. Келейником у него служил будущий митрополит Ленинградский и Ладожский Иоанн (Снычев). Сам епископ Мануил в начале 1960-х составил первый, наиболее полный биографический словарь иерархов Русской православной церкви. Но тогда он был каптерщиком. И к нему в каптерку как раз и зашел вечерком Динабург. «Ну что, – спросил каптерщик, – молодой человек, грустите? Угнали вашего наставника?» – «Да, – отвечал Юра, – грущу, но тут, понимаете, какое дело: благодаря ему в буддизме я более или менее разобрался, но есть у меня очень серьезный пробел. Ничего не знаю о православии, о христианстве. Я, например, даже не знаю, как вас называть по-настоящему, по-православному. Мирское имя Виктор Викторович, а настоящее, ну, православное?» Каптерщик помолчал, подумал, потом сказал: «Отец Мануил, но это сейчас не важно…» – «Вот, вот, – воодушевился Юра, – а мне бы очень хотелось побольше узнать о христианстве, о православии». Отец Мануил, Виктор Викторович Лемешевский, снова подумал, помолчал и ответил: «А вам ничего не надо узнавать о христианстве. Вы и так христианин».
Поди пойми, почему архиепископ Мануил ответил так? Может, потому, что принявший муки – уже христианин и ничего особенного ему знать не надо? А может, старый лагерный волк заопасался, заосторожничал и решил сквозануть? Может, и так и эдак, но что-то важное Виктор Викторович в Юрии Семеновиче заметил. Он был не от мира сего. Меньше всего я мог его себе представить выбивающим гранты, продавливающим диссер или протаскивающим публикацию в печать. Но «не от мира сего» не все христианство, в том-то и парадокс этой самой странной религии мира, что «не от мира сего» всегда соединялось в ней с ясным, порой жестоким, порой циничным пониманием того, что в мире сем происходит. «Нераздельно и неслиянно» – это хорошо было сформулировано на Никейском соборе, потому что в христианстве все «нераздельно и неслиянно». Вот и в Динабурге его «не от мира сего» неслиянно соседствовало с жесткими, шокирующими рассуждениями о сем мире. За несколько месяцев до чеченской войны он с испугавшим меня цинизмом ее предсказал.
Ход рассуждений был приблизительно таков. Ельцин в октябре 1993 года сохранил власть благодаря армии. Значит, чтобы армия не приобрела чрезмерного влияния, надо ее сунуть в такую ситуевину, чтобы стало ясно: московское хулиганье она разгонит спроста, но если дело дойдет до более или менее боеспособных единиц, вот тут начнутся сложности. Где у нас могут быть такие боеспособные единицы? В Чечне, каковая, как по заказу, волнуется, вот туда ее и бросят.
Повторюсь, «не от мира сего», безбытность, эксцентричность поведения, речи, одежды соединялись у него с поразительно ясным, жестоким умом. Ум, впрочем, всегда жесток. Это сердце – доброе, а ум – жестокий. Глупые и добрые, умные и злые – естественные пары. Таковым Динабург был всегда, даже тогда, когда вместе со своими друзьями Юрой Ченчиком и Геной Бондаревым создавал «Союз идейной коммунистической молодежи». Здесь парадокс с «не от мира сего» и пониманием сего мира достигает вершины, апогея, зенита. Потому что это ведь безумие, донкихотство и полное непонимание житейской ситуации – в 1945 году создавать антисталинскую организацию. Ведь это означает полное непонимание окружающей жизни в ее простейших бытовых формах и абсолютно верное понимание того, что сталинский режим обречен, что сроку жизни ему десять лет, не больше. Дальше будет что-то другое… Что? Другой вопрос. Надо сказать, что молодежные антисталинские организации возникали после войны по всей стране. Об одной из них написал поэт Анатолий Жигулин в повести «Черные камни». Самая трагическая история была с московской организацией. Троих ее руководителей во главе с тезкой и однофамильцем будущего поэта «оттепели», Борисом Слуцким, расстреляли. Но вот что любопытно применительно к челябинской организации. Французская исследовательница этого движения с удивлением обнаружила: в программных документах этой организации минимум революционной, идейной риторики, максимум четкого, совершенно верного анализа экономической ситуации и совершенно верных предложений, скорее реформистских, чем революционных, как эту ситуацию следует выправлять. Более того, во многом эти предложения были воплощены в жизнь Маленковым в 1953–1954 годах.
Программные документы «Союза…» разрабатывал Динабург. Юному политологу вовсе не обязательно разбираться в бытовых проблемах, разберется позднее, но если он за десять лет до… угадывает путь, на который встанет страна, то после этих угадок его хорошо бы в Оксфорд отправить подучиться, а его отправляют в Дубровлаг. Нельзя сказать, что он там не подучился, но образование его получилось хаотичным, вспышкообразным, скорее ассоциативным, чем строго систематичным. Собственно, и речь его была такой же вспышкообразной. Повторюсь, при всей быстроте его речи у слушающего возникало физическое, едва ли не зримое ощущение: слово в его речи отстоит от другого слова на уважительном расстоянии. Эту особенность многоточиями можно передать только приблизительно: «На допросе… я стал… объяснять… что на мою концепцию… оказали… огромное влияние… книги… Анатоля Франса „Восстание ангелов” и „Боги жаждут”. Кстати, Никита, я проверял. С 1946-го по 1956-й эти книги в Советском Союзе не переиздавались, – (позвольте теперь мне обойтись без многоточий). – Стал объяснять, в чем сходство моей концепции с концепцией Франса и где различия. Сейчас это не важно. И так далее, – (единственное словосочетание-паразит в речи Динабурга). – Мне протянули протокол допроса. Там чушь какая-то. Стенографистка – дура, ничего не поняла. Написала какую-то безграмотную отсебятину. Я говорю: „Я это не подпишу. Не мои слова. Я буду говорить медленнее, пусть записывает”. Говорил медленнее, почти диктовал, снова – чушь. Я говорю: „Не могу с этой вашей дурой работать. Давайте я лучше сам напишу«. Мне говорят: „Пожалуйста, пишите!” Вообще были на редкость вежливы…» Еще бы нет! Они стараются, липовые дела выдумывают, чтобы на погоны новые звездочки прикнопить, а тут и стараться не надо! Организация, манифест, программа, сейчас сам концепцию напишет. Молодец какой!
Безумец? Ему двадцать пять лет светит (в лучше случае), а он уточняет свои историософские взгляды. И где? В кабинете следователя. Он же антисоветскую организацию создавал, он что, не понимал, где живет, с кем имеет дело? Отца у него в 1937 году на его глазах не арестовывали? А раз понимал, то почему он себя так вел? Давайте приведем пример другого поведения. Вот видный советский философ, крупнейший знаток немецкой классической философии Игорь Нарский. Он социально и профессионально реализовался по полной. Он был чуть старше Динабурга. И в то время, как Юру вели на допрос, сам вел допросы. Он служил в органах МГБ на территории Польши. Знаток и ценитель Канта, он что, не понимал, что происходит в Восточной Европе? Не понимал, кому и чему он служит? Прекрасно понимал, не хуже, а, может быть, лучше Динабурга, но он думал о семье, о жене, детях и благодарных учениках. Он не собирался хвататься рукой за колесо истории. А Юра схватился. Сказалась марксистская закваска. Он ведь кроме Анатоля Франса еще кое-что читал. В выпускном своем сочинении за 10-й класс он привел огроменную цитату из предисловия Генриха Гейне к «Лютеции». Мне эта цитата тоже очень нравится. Однажды при Динабурге я принялся ее декламировать, ибо проза Гейне – проза поэта, ритмизированная, красивая, умная, недаром ее так любил Фридрих Ницше. Динабург с легкостью подхватил цитату и продолжил: «Я намалевал черта на стене. Я сделал ему прекрасную рекламу. Коммунисты, рассеянные одиночками по всему свету, узнали из моих статей, что они существуют на самом деле. Из моих статей рассеянные по всем странам общины коммунистов, к великому своему удивлению, узнали, что они вовсе не маленькая слабая секта, что они самая сильная партия в мире и что спокойное ожидание – не потеря времени для людей, которым принадлежит будущее. Это признание, что будущее принадлежит коммунистам, я делаю с бесконечным страхом и тоской. Только с отвращением и ужасом думаю я о времени, когда эти мрачные фанатики достигнут власти. И все же два голоса в моей груди говорят в пользу коммунизма. И первый из этих голосов – голос логики. Ибо если не опровергнуть посылку, что „все люди имеют право есть”, то я вынужден подчиниться и всем выводам из нее. И второй из этих голосов – голос ненависти, возбуждаемой во мне партией, страшнейшим противником которой является коммунизм. Я говорю о партии националистов Германии, этих обломков и потомков тевтономанов. Я всегда боролся с ними, и теперь, когда меч падает из моих рук, меня утешает сознание, что коммунизм, которому они попадутся на дороге, нанесет им последний удар. И конечно, не ударом палицы уничтожит их этот гигант – нет, он просто раздавит их ногой, как давят жабу».
Я был потрясен. Вот тут Динабург мне и сказал, что этой цитатой он закончил свое выпускное сочинение в 10-м классе, как раз тогда, когда разрабатывал программные документы «Союза…». Надо признать, что марксистская закваска была весьма сильна в нем, уже давно расплевавшемся и расставшемся с коммунизмом в любых его формах, да и с любой «идейностью», то есть «идеологичностью». Впрочем, это не кто-нибудь, а Карл Маркс сформулировал: «Идеология – ложное сознание», так что даже и в этом отношении Динабург был верен марксизму в большей степени, чем современные российские коммунисты, в которых он не без основания видел обломки даже не славянофилов, но черносотенцев. Помню поразившие меня рассуждения об отмене крепостного права. «Железные дороги, – сказал он. – Александру II не было дела до всяких там свобод. Ему надо было выиграть ту войну, которую проиграл его отец. А проиграл он ее из-за отсутствия железных дорог. Подвоза к Севастополю нормального не было. А что нужно для строительства железных дорог? Свободные рабочие руки. А где их взять в стране, где крестьяне – рабы помещиков? Значит, нужно освободить крестьян…» Любопытно, что нигде больше я не встречал такого сугубо материалистического, марксистского объяснения причин великих реформ. Даже марксистский ортодокс Михаил Покровский так именно, в лоб, не формулировал. Между тем я бы затруднился обозначить идеологическую составляющую мира Динабурга. Похоже, ее и вовсе не было. Она исчезла после Дубровлага. Слишком уж с разными людьми он там общался. Слишком много истин обрушивалось на его молодую умную голову.
«В Дубровлаге, – сказал он мне, – мы ждали войны с американцами. Мы знали о войне в Корее и со стопроцентной точностью предполагали, что она не может не привести к крупномасштабному столкновению США и СССР. Такого удара СССР не выдержит. Тогда – свобода. И как-то один украинский националист сказал мне: „А вы-то, русские, чему радуетесь? России же не будет…” Я удивился: „Почему это не будет?” Он начертил на песке карту СССР. „Все союзные республики отвалятся сразу, а дальше цепь автономий. Вот она – Кавказ, Волга, Урал, Сибирь. Цепная реакция. Они тоже будут отваливаться. И останетесь вы, русские, на комариной плеши размером с княжество Ивана Калиты”». Юра много чего наслушался в Дубровлаге. Там он встретился и подружился с одним из основателей эмигрантского движения евразийцев, пражским ученым Савицким, из патриотических соображений пошедшим на союз со Сталиным. Ему это не помогло. Отправили в Дубровлаг. Случайно Динабург выяснил, что Савицкий был в Риме. «В Риме? – поразился Юра, которому так и не удалось побывать за границей. – Вы были в Риме? Вы видели Сикстинскую капеллу и фрески Микеланджело?» – «Да, – отвечал Савицкий, – я видел это вопиющее безобразие, эту бесстыжую порнографию, этот труп великой средневековой европейской культуры я видел…»
Одну вещь из сшибки, из столкновения разных ментальных систем Динабург вынес. Он никогда о ней не говорил. Но было видно, что это прочно забито в нем. Истины не знает и не может знать никто. У каждого есть своя доля истины и своя доля ошибки: и у Савицкого, и у украинского националиста, и у отца Мануила… Истина – у всех и ни у кого. Пойди-ка ее поймай.
Хотел ли он после лагеря схватиться за колесо истории? Нет. Его переехало, его хорошо, убедительно переехало. Блок неплохо сформулировал: «Но, право, может только хам / Над русской жизнью издеваться». Это как раз к Динабургу, к его жизни, к его социальной нереализованности. Его многие любили и столь же многие ненавидели. И любовь, и ненависть были подлинные, мучительные, ибо совершенно бескорыстные. Ненавидели Динабурга как раз вполне социально реализовавшиеся люди. В Динабурге их дико раздражал вирус асоциальности. Разумеется, можно перевернуть ситуацию и заметить, что в других условиях Динабург вполне бы реализовался. Был бы эксцентричным профессором политологии, социологии, может, филологии. Но история вообще, история жизни в частности, не знает сослагательного наклонения. Он остался тем, кем остался. От него остались обломки и осколки, которые и вспоминаются. Например, его рассказ о том, как его бабушка, тогда питерская гимназистка, шла домой по Екатерининскому каналу – вдруг грохот, люди бегут, кто-то кричит: «Царя убили!» Пришла домой и вместо хрестоматийного: «Из латыни – пять, из математики – пять!» – с порога: «Царя убили!» Взрослые руками машут, ну что ты глупости болтаешь! А оказалось – правда убили… Все рассказы Динабурга были пронизаны таким вот странноватым, жутковатым юмором.
Он был весел – вот что в нем поражало, вот что к нему привлекало и что от него отталкивало. Я очень любил его устный рассказ о возвращении отца с Украины, оправляющейся от последствий «великого перелома». Четырехлетний Юра только что научился читать и уже одолел «Робинзона Крузо». Он обратил внимание на то, что самое интересное начинается в книге тогда, когда Робинзон обнаруживает след голой человеческой ступни на песке своего острова и понимает: «Людоеды!» Итак, отец вернулся в Челябинск из командировки. Юру отправили спать, а отец остался поговорить с матерью. Юра ловко проник в родительскую комнату и спрятался под стол. Отец что-то тихо рассказывал матери, а потом чуть повысил голос, и Юра услышал: «Появились людоеды…» С криком «Ура! Людоеды идут!» он выскочил из-под стола, к ужасу папы и мамы. Через четыре года его отца арестовали. Через двенадцать лет он был и сам арестован.
Я сознательно себя ограничиваю. Не лезу в Интернет, не читаю его воспоминаний, выволакиваю только то, что осталось в моей памяти. То, что чиркнуло моментально, быстро, но оставило след. Как-то мы говорили с ним о прозе Мандельштама, о «Египетской марке». «Джойс, – сказал Юрий Семенович, – это русский Джойс». Я подумал и с некоторой запинкой, пожалуй что… согласился. Типологическое сходство имеется. Юрий Семенович заговорил снова. Нет, нет, сходство вовсе не типологическое. «Египетская марка» – первый сознательный отклик на «Улисса» в русской литературе. Злоключения Парнока с его визиткой, попытки спасти бедолагу-карманника от утопления в Фонтанке впрямую перекликаются с путешествием Леопольда Блума по Дублину 16 июня 1904 года. Что же до Стивена Дедала, то здесь он вынесен за рамки повествования и в то же время он в этих рамках обретается – это автор «Египетской марки», тот самый, что восклицает: «Господи, не дай мне стать похожим на Парнока!» Я возразил: «Откуда было знать Мандельштаму об „Улиссе”?» Динабург махнул рукой, отсекая возражения: «Знал, знал, не мог не знать. Общался со Стеничем, переводчиком „Улисса”, железный занавес никогда не был таким уж непроницаемым, а в двадцатые годы дырок в нем было побольше».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.