Электронная библиотека » Никита Елисеев » » онлайн чтение - страница 20


  • Текст добавлен: 7 февраля 2015, 13:54


Автор книги: Никита Елисеев


Жанр: Кинематограф и театр, Искусство


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 20 (всего у книги 28 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Игра на победителя

Умер Виктор Топоров. Когда умирает большой человек, его масштаб ощущается по-настоящему. Пока он был жив, на него можно было злиться, можно было обижаться и раздражаться. Когда он умер, стало ясно, что без него будет пусто. Его место злого, остроумного, резкого, нелицеприятного критика останется вакантным. С ним можно, да и нужно было не соглашаться. Он не для того писал, чтобы с ним соглашались. Он писал для того, чтобы соглашающиеся или не соглашающиеся с ним думали.

Недаром он был мастером спорта по шахматам и многолетним участником Чигоринских турниров. Больше шахматистов среди русских литераторов не вспомнить. Только Набоков, который тоже был весьма зол и раздражающ и тоже был весьма не прям, не прост, не разложим на простые множители. Мир шахмат – мир различных фигур с разными правами и повадкой. Многообразных, но постижимых. Любые ходы можно просчитать, если подумать. Судьба этих фигур расчислена, ее можно предугадать, можно построить. Вполне возможно, что Виктор Топоров вот так видел и литературный процесс – и исторически, и сиюминутно.

Шахматы – игра жесткая. На победителя. Именно так и приучился вести себя Топоров. Без сантиментов – на победителя. Отсюда его пристрастность, его необъективность, его умение наносить больные, болезненные удары. Но эта боль была полезна. Он был солью нашей литературы. Не исключу, что он хотел быть ее вождем, ее учителем, руководителем. Отсюда его бескорыстная, заинтересованная возня с литературным молодняком. Пожалуй, только его литературные враги, которых он беспрестанно оскорблял, Житинский и Борис Стругацкий, столь же много и бескорыстно возились с молодыми писателями.

ЛИТО Топорова было известно еще в советскую пору. Тогда он возился с элитой молодняка, с теми, кто может прочесть иноязычный текст, понять и внятно сказать на родном, не повредив, не исковеркав. Он и сам переводил. Переводил здорово то, что было ему соприродно. Его перевод «Баллады Реддингской тюрьмы» Оскара Уайльда – лучший. «Любимых убивают все, но не кричат о том. Трус поцелуем похитрей, смельчак простым ножом». Он был горд и знал себе цену. Во время одной из редких с ним встреч я сказал ему, что мой отец, артист, когда выбирал, какой перевод баллады Уайльда читать с эстрады, выбрал его перевод, ибо он самый яркий, самый… Топоров чуть потянулся и спокойно подтвердил: «Ну так он действительно самый лучший».

Он был очень образован. Старательно маскировал высокую свою культуру грубостью и резкостью, ибо действовал в совершенно определенной традиции. Человек, переведший «Последние дни человечества» Карла Крауса, человек, более всех других немецких поэтов ценивший Готфрида Бенна, не мог не знать силу и плодотворность умной грубости, умной провокативности. Суждения его были полны скрытых цитат, которые было некому раскрыть, мы этого не читали. А если и читали, то мозг не так устроен, чтобы поймать цитату, спрятанную за фамильярностью или грубостью.

Один раз я сам с этим столкнулся. На вечере в кафе у Курицына, где Топоров читал свои переводы из немецких поэтов, я немного порассуждал на тему родства Топорова с Гейне, тоже не стеснявшимся в выражениях. Топоров подарил мне книжку с надписью: «Я – русский поэт, детка». Я обиделся, что еще за «детка»? И при чем тут «русский поэт»? И только спустя много времени до меня дошло: да это же переделанная цитата из «Зимней сказки» Генриха Гейне! «Kind, ich bin ein deutcher Dichter, bekannt im deutschen Land» – «Детка, я – немецкий поэт, известный в немецкой земле». Но чтобы словить эту цитату моментально, требуется плотный культурный слой. Увы, у нас он тонок и поверхностен.

Рискну утверждать, при всей своей подчеркнутой грубости Топоров всю жизнь пытался этот слой расширить, намывал, как сушу в Голландии, отвоевывал по квадратной миле, затыкал неизбежные пробоины в плотинах чем придется. Тем он и занимался в издательстве «Лимбус-пресс». За один только перевод буберовского «Гога и Магога», который Топоров доверил Елене Шварц, он уже заслужил почетное звание «культуртрегер», от которого бы с ироническим фырком отказался. Ибо он не старался нравиться, но неизменно старался увлечь и вовлечь.

История самой эффективной и плодотворной, самой интересной и объективной литературной премии России «Национальный бестселлер», чьим создателем и драйвером был он, тому яркое подтверждение. Со всей своей пристрастностью и необъективностью именно Топорову удалось создать литпремию, действительно отражающую весь литературный процесс России, поверх барьеров. Премированные или входившие в шорт-лист Леонид Юзефович, Александр Проханов, Гаррос и Евдокимов, Виктор Пелевин, Дмитрий Быков, Михаил Шишкин, Захар Прилепин, Андрей Рубанов, Фигль-Мигль могут нравиться или не нравиться, могут вызывать отторжение и неприятие, но они – живое воплощение современной русской литературы, наиболее яркие ее представители. И с этим не поспорит никто.

Как никто не поспорит с тем, что без Виктора Леонидовича Топорова в русской литературе будет пустее. Он заполнил собой какое-то очень важное место. Сергей Чупринин назвал его «постаревшим мальчиком из сказки про голого короля». Эффектно, но не слишком верно. Во-первых, потому, что многие из тех, кого обижал и оскорблял Топоров, «голыми королями» не являются; во-вторых, потому, что главная его сила была не в оскорбительных выкриках, как бы хлестки они ни были. Повторюсь, он – думал. Его всегда было интересно читать. Ты мог раздраженно отложить его колонку, его статью, начать с ним внутренний спор, еще раз пересмотреть его аргументы, выдвинуть свои, потом сообразить, что он тебя вовлек и увлек. Он никогда не был «пропагандистом и агитатором», но был спорщиком и игроком, не выигравшим, не проигравшим, но сыгравшим свою партию по-чемпионски.

Братья-ученые

Мысли на панихиде. В Манеже на панихиде по Борису Стругацкому один из его учеников, Вячеслав Рыбаков, ученый китаист, переводчик Танского кодекса на русский язык, писатель-фантаст, переписывающийся с Борисом Стругацким с третьего класса средней школы, сказал: «Братья Стругацкие – это та ниточка, которая связывала нас с будущим». Потом говорили депутат ЗакСа Борис Вишневский, Нина Катерли, губернатор Полтавченко. Что они говорили, разобрать было трудно, поскольку чья-то умная голова не сообразила, что Манеж не приспособлен для речей, в Манеже все было сделано для того, чтобы цокот копыт и крики форейторов глушись, уходили вверх и там исчезали… Чтобы справиться с этой антиакустикой Манежа достаточно было установить четыре динамика. Не установили.

Однако ж из речей Бориса Вишневского и Георгия Полтавченко что-то донеслось до пришедших проститься с Борисом Стругацким. Это что-то можно сформулировать так: благодаря книгам братьев Стругацких мы все, читавшие их в наши детство, отрочество, юность, стали лучше, чем мы могли бы стать. То, что Борис Вишневский и Георгий Полтавченко оказались в чем-то единомысленны, меня удивило и вернуло к мысли Вячеслава Рыбакова насчет «ниточки, которая нас всех связывала…»

Я подумал: а ведь и правда – Стругацких читали все. И гэбуха, и диссиденты, и слесаря, и ученые. Причем читали не потому, что братья хотели угодить всем. Вовсе нет. Никому братья угодить не хотели. Хеппи-эндов в их романах раз-два и обчелся. Но читали их все, как все слушали песни Высоцкого. На каком-то уровне песни Высоцкого и романы братьев Стругацких решали сходные задачи: осознания того мира, в котором все мы оказались. Это к ним всех и привлекало. Не знаю, как Аркадий, а Борис гордился таким резонансом. Мне повезло. Некоторое время я посещал семинар Бориса Стругацкого. Однажды речь зашла о бестселлерах и настоящей литературе. Я очень хорошо запомнил то, что сказал Борис Стругацкий. «Поставьте эксперимент, – сказал он, – возьмите двух людей. Одного человека, совершенно не искушенного в литературе и в искусстве, и эстета, можно даже сноба, попросите их назвать десять любимых книг. В их списках будут самые разные книги, но обязательно будут книги общие и для эстета, и для человека, в искусстве не искушенного. Так вот эти книги и будут настоящей литературой». Тогда я хмыкнул про себя. В те поры в общие для эстета и для слесаря книги несомненно попадали романы Стругацких. Как сейчас – не знаю. Потом я уже, в очередной раз безуспешно пытаясь понять, что говорит очередной человек, вслух прощающийся с любимым писателем, подумал о другом. Сначала обругал по новой умную голову из Комитета по культуре, не догадавшуюся установить четыре динамика, а после сообразил: ведь это то самое, что ненавидели Стругацкие – болото, неорганизованность, безделье, благодаря которому социализм в нашей стране превращается в казарму с концлагерем, а капитализм – в бардак со стрельбой.

С этим-то они и боролись не токмо что идейно, содержательно, но… сугубо литературно, так сказать, технологически литературно. В русскую литературу больших идей и глубокой психологии, пренебрегающую сюжетом, фабулой и потому – честно говоря – весьма размытую, не структурированную, они умело и плодотворно ввели фабулу, острый сюжет. Ввели четкую, едва ли не военную организованность. Достоевский только декларировал: «Занимательность я ставлю выше художественности», а братьям Стругацким удалось «занимательность» сделать художественной; художественность – занимательной.

Их творчество еще ждет своего исследователя, каковой соединил бы в себе и филолога, и социолога, и историка, ибо братья оказались внутри гигантского социального эксперимента – первой попытки построить счастливое общество без Бога, вне Бога или даже против Бога. Художественными средствами Стругацкие этот эксперимент исследовали. Они были прежде всего исследователями, учеными. Что почти никем не замечалось, ибо ученый – это что-то серьезное, что-то непонятное, а у Стругацких-то что? Боевики? Детективы?

Путь. Путь братьев Стругацких был типичным путем советских интеллигентов, людей, созданных этим обществом. Умных, образованных, совестливых, честных, думающих, сталкивающихся с жестким несоответствием теории и практики. Блокада – первое и самое жестокое столкновение из целого ряда подобных столкновений. В блокаду Аркадий эвакуировался вместе с умирающим отцом, в городе остались мать и Борис, семья навсегда разделилась. Оставшиеся чудом уцелели, отец погиб, Аркадий едва выжил, началась его длинная военная служба, с которой он в Ленинград так и не вернулся. Блокада – крах идеи коммунизма. Получалось, что пролетарий распределяющий уморит безжалостно все, что находится от него в зависимости. Миллион умерших от голода там, где было два миллиона подданных. От голода гибли даже в армии. Пайки-то учитывались, но местами не выдавались, все разворовывалось, съедалось, сбывалось, уходило водой в песок. Что должно было восстановить, разрушенный практикой мир всеобщего равенства? Правильно, гуманизм. Стало быть, гипотетическая победа гуманизма закрывает брешь, пробоину, оставленную вселенской катастрофой – мировой войной, революционной практикой. А где ресурс этой грядущей победы? Да навалом! Люди-то вокруг какие. Победители фашизма. Поэтому так важна первая книга братьев «Страна багровых туч», написанная на спор. Они ругмя ругали современную им советскую фантастику. Жена Аркадия предложила: «Чем ругаться, взяли бы да сами написали… Возьметесь писать, такая же чушь получится». Братья поспорили на бутылку шампанского. И выиграли. Вспомним фабулу. Водитель вездехода из пустыни Гоби, загорелый докрасна инженер Быков, получает назначение водить такую же почти машину по раскаленной Венере в составе межпланетного экипажа. Когда экспедиция стала на планете Венера погибать, геройский парень, ветеран азиатских пустынь, не подкачал. Мысль простая: ребята, нам космос раз плюнуть. Космос нам в награду за то, с чем мы на Земле справляемся. Нам бы свободы немножко и цель благородную, как крестьянину землицы. С этого начали братья Стругацкие. Их тема была гипотетический гуманизм, его исследование. Борис – астроном. Значит, методами астрономическими: наблюдать, записывать и обобщать данные. Аркадий – военный переводчик, японист. Во время подготовки Токийского процесса над военными преступниками работал переводчиком в Казанской тюрьме, где сидели плененные советской армией японские военные. Это уж потом он стал переводить Акутагаву Рюноске, Кобо Абэ и «Сказание о Есихицу». Значит, методами военного перевода с языка противника на родной, всем понятный. Анализ, обобщение, применение полученных данных в предложенных обстоятельствами условиях. Два человека – это очень много. Лаборатория.

Иногда метод поднимался на поверхность. Проникновенные страницы о сотрудничестве прогрессора Абалкина и голована Щекна имеют гриф: отчет написан стилем «лаборант». То есть читатель увлеченно следит за рассказом очень симпатичного человека о захватывающем приключении, но его предупредили: это – отчет и написан он стилем «лаборант». Шла исследовательская работа. Они были физиками-практиками. Есть такое понятие. Они проверяют теоретиков, дают им новые результаты, новые горизонты.

Исследовалось сочетание прогресса и гуманизма, революции и гуманизма. Ставился вопрос: что делать с отсталыми обществами? И что такое вообще отсталое общество? Менялись критерии отсталого общества. В начале пути у братьев Стругацких и сомнений нет в том, что советское общество – общество передовое. Надо бы только эту «передовитость» напитать гуманизмом. В середине пути они печально усмехнулись. Перед ними нарисовался феодализм или азиатский способ производства. К финалу оба подошли в разное время.

На чем споткнулся Алексей Герман? Что этому гению мешало закончить «Арканарскую резню»? Экранизация. Что за кадром не помещается. А Румата-то весь за кадром, его трагедия в том, что реальность, явленная ему, – это научное исследование. Потом придется вымыть руки и идти домой, даже умереть не дадут. Вынут из-под горы трупов, оживят и увезут в санаторий. Отдыхать. Набираться сил.

Они зафиксировали конец эпохи прогрессорства в романах «Волны гасят ветер» и «Жук в муравейнике». Бывший прогрессор Тойво Глумов уходит с иными, другими, люденами, поскольку ему стало не интересно с людьми. Интересный вопрос: когда становится не интересно с людьми, что происходит с гуманизмом? Пробоина блокады снова открылась и закрыть ее пришлось чем-то другим. Прогрессор уступил место исследователю. Воскрес Абалкин и пошел в стиле «лаборант» рассказывать про «Град обреченный», про «Отягощенных злом». Все как есть. Никакой базисной теории, зато здравый смысл, зоркий глаз, телескопы да словари с вражескими газетами. Беспощадный анализ, Киплингова бодрость. Если с бременем цивилизаторов и прогрессоров не сложилось, то законы джунглей не выдадут, в общем, устояли на ногах и после этого удара. Держали любовь и доверие читателей.

Кино и советский опыт. Впрочем, то, чего не понимали или не хотели понимать социологи, историки и филологи, очень хорошо поняли киношники-интеллектуалы, столь же крепко ударенные социальным экспериментом на одной шестой части суши, как и братья Стругацкие. Первым был Алексей Герман. Еще в 1968 году он хотел экранизировать «Трудно быть богом». Именно Алексей Герман, чьи фильмы, выстроившись в ряд – «Проверка на дорогах», «Двадцать дней без войны», «Мой друг Иван Лапшин», «Хрусталев, машину!» – и есть попытка осмысления советского, и никакого другого опыта.

Симптоматично, что вторым режиссером-интеллектуалом, взявшимся экранизировать братьев Стругацких, был Андрей Тарковский. И не менее симптоматично то, что экранизация «Пикника на обочине» была сделана им после «Зеркала», все той же попытки понять, осмыслить, прочувствовать советский опыт, советскую историю, советский быт. Причем выбран был именно «Пикник на обочине» с его насмерть стреляющей последней сценой, последней, не вошедшей в фильм.

Сын негодяя и предателя, выбранный сталкером в качестве жертвы (ибо кто-то должен умереть, чтобы исполнилось желание и его (сталкера) дочка выздоровела), бежит к сердцу Зоны, не подозревая, что бежит к смерти, и кричит: «Счастье для всех даром! И пусть никто не уйдет обиженным!» Это же лозунг всех революций, невозможный, не осуществимый, но… записанный в первую революционную конституцию мира, в американскую конституцию, ту самую, где черным по белому Томасом Пейном сформулировано право народа на восстание. Екатерина II знала, о чем писала, когда на полях радищевского «Путешествия…» оставила маргиналию: «Бунтовщик хуже Пугачева. Он хвалит Томаса Пейна». В той же конституции тем же Пейном вписано: «Каждый человек имеет право на счастье».

В «Пикнике на обочине» была еще одна советская больная тема. Как ни страшно это сказать, впервые она была цинично сформулирована Сталиным и означала… предательство: «Сын за отца не отвечает». Спустя много лет тема эта была перетолкована, принципиально изменена поэтом Борисом Слуцким в мудрой его балладе «Сын негодяя», финал которой перекликается с финалом «Пикника…»: «Вы решаете судьбу людей? Узнавайте про детей. Спрашивайте, нет ли сыновей у негодяя».

Все это Тарковский элиминировал, убрал, с полного согласия братьев Стругацких. Сказался их опыт гениального соавторства, каковое все построено на притирании друг к другу, на неизбежных в этом случае компромиссах, на ощущении того, что естественно для одного соавтора, а что для другого. Любопытно в этом смысле вспомнить Лема, возмущенного работой над его романом Тарковского и Горенштейна. «Мои герои разговаривают языком передовиц газеты „Правда”», – презрительно и совершенно несправедливо заметил по поводу фильма «Солярис» Станислав Лем. У него было слишком хорошее мнение о передовицах газеты «Правда». Видимо, почти не читал эту газету. Стругацкие предоставили Тарковскому полный карт-бланш. Оставили голые стены, чтобы великий режиссер мог делать все, что он хотел. Более того, когда Тарковский решил снять неостановимый проход бронетехники перед самым въездом в Зону, сцену не из «Пикника на обочине», а из «Попытки к бегству», Аркадий Стругацкий отсоветовал ему это делать: «Убери. Зачем ТЕБЕ вся эта фантастика?»

Стоит заметить, что бессмысленный, жестокий, неостановимый ход лязгающих машин – одна из самых сильных и самых символичных сцен в творчестве братьев. Припомним «Попытку к бегству». На жуткой планете, где царит рабовладельческий строй в самой отвратительной его форме, оказываются два парня из светлого коммунистического будущего и… узник фашистского концлагеря, Саул Репнин, чудом попавший в петлю времени, угодивший в будущее, а оттуда в прошлое, очень, очень похожее на его настоящее. На планете какая-то сверхцивилизация оставила сложные машины. С машинами возятся рабы, согнанные в концлагеря.

Наобум святых давят кнопки, машины или взрываются, или начинают работать, или давят бедолаг, нажавших не ту кнопку, повернувших не тот рычаг, подвернувшихся под гусеницы или колеса. Саул Репнин и два парня из гуманистического, счастливого общества видят ползущую колонну бронетехники, давящей рабов. Два парня стоят в культурном шоке, а Саул ложится за пулемет и принимается расстреливать эту колонну. Символ, надо признать, сильнейший. Притом на все времена. Прогресс движется. Давит людей. Его ход не просчитываем. Нажимаешь на одну кнопку – рванет, на другую – поедет. Если он губит людей, что с ним делать? Пройдет несколько лет, и в «Улитке на склоне» Кандид скажет, показывая на старика Колченога: «Вот, если он окажется под колесами прогресса, я сделаю все, чтобы остановить эти колеса».

В «Попытке к бегству» Саул Репнин почти ничего не говорит. Его действие врезается в память; надвигающаяся на Саула колонна въезжает в память реципиента. Потому что это подлинный, мучительный, многозначный символ хода истории, после которого «оглядываясь, видишь лишь руины». Ход истории может оцениваться по-разному. Во времена «Попытки к бегству» жестокая коллективизация считалась магистральным ходом истории, а вороватый жулик, оказавшийся хозяйственным или еще каким руководителем, – случайностью, обочиной хода исторического развития, тупиком. Потом коллективизация была признана тупиком истории, а властный ворюга и жулик – магистралью истории, прогрессом, который неприятен, конечно, но… что поделаешь…

Однако образ надвигающегося на человека железа и в том и в другом случае остается, как остается и образ Саула Репнина лупящего по этому движущемуся железу из пулемета. Понятно, почему именно Тарковскому именно этот образ из прозы братьев Стругацких захотелось визуализировать. А братья не захотели такой визуализации. Как позднее выяснилось: правильно не захотели.

Если бы Алексей Герман в 1968 году снял «Трудно быть богом», кинематографическая рецепция творчества братьев Стругацких была бы на редкость логична. От «Трудно быть богом» через «Сталкера» («Пикник на обочине») к сокуровским «Дням затмения» («За миллиард лет до конца света»), в которых от повести братьев Стругацких и вовсе ничего не осталось. Только несколько фраз и жуткое ощущение гибели мира, близости конца света. Апокалипсису ведь все равно, сколько ему осталось до того, чтобы войти: миллиард лет или пять минут. Апокалипсис – он ведь всегда готов. Любопытнее всего в киношной рецепции братьев Стругацких то, что самая точная экранизация их повести «Гадкие лебеди» (поначалу изданной в «тамиздате», в Мюнхене, в 1989 году), фильм Константина Лопушанского по сценарию Вячеслава Рыбакова под тем же названием, как раз и вызвала некоторое несогласие Бориса Стругацкого.

Вячеслав Рыбаков вспоминает: Борис Стругацкий, прочитав сценарий ученика, сказал: «Вообще-то мы про другое писали… Но так тоже можно… Почему нет?» Именно так, по всей видимости, братья относились к любым экранизациям своих произведений: от философского «Сталкера» до мюзикла «Чародеи». Когда Федор Бондарчук завершал работу над «Обитаемым островом», Бориса Стругацкого спросили о фильме и писатель спокойно ответил: «Снять хороший боевик сейчас было бы вовсе неплохо».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации