Читать книгу "Ночь, когда мы исчезли"
Автор книги: Николай Кононов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
…Я нёс себя осторожно. Сначала вдоль кладбищ – ораниенбургского и гугенотского с полукруглыми крестами. Затем остановился, обхватил бедро и помог ноге шагнуть на тротуар. Отдыхать приходилось каждый квартал.
К осени ходить стало легче. В верхушках дубов кричали совы, негромкое прозрачное утро подкрадывалось к полудню, и я ковылял по Доротеиному городку в сторону Инвалиденштрассе.
Дом с кудрявым женским медальоном на фасаде я заметил издалека. Его эркеры с окнами, похожие на платяные шкафы, смотрели прямо на перекрёсток. Я нашёл взглядом подъезд и, когда зажёгся светофор, направился к дверям. Дым, испускаемый стадами автомобилей, набрасывал сизую шаль на вывески, прохожих и вообще на всё, что творилось вокруг.
В подъезде перед зеркалом красились, согласно взмахивая помадой, женщины. Мимо вахтёра протиснулись скуластые монголы в дорогих костюмах. Они бешено спорили о чём-то на своём языке. Один остановился и раскрыл в воздухе щепоть, будто изображая парашют, а второй сказал ему по-русски: «Но что делать с ветром?»
Вахтёр, не слушая мои вопросы, махнул рукой вверх. У лифта толпились грузчики и старались засунуть в кабину хмурые кучевые облака. Облака не влезали, а прямо-таки запихивать их грузчики боялись, поскольку листы папье-маше грозили разорваться, да и лифт был мал. Из него выбрался боком очень высокий человек в берете и с палкой и всем своим выбеленным, как у мима, лицом наорал на грузчиков.
Я поставил ногу на ступеньку, перебросил палку в левую руку и опёрся на перила. На площадке между этажами курили двое. Увидев меня, женщина выдохнула дым, спустилась на две ступеньки и взмолилась, протягивая пухлые руки ко мне: «Поверь, тебя вознагражу я щедро, но ты молчи, кто я на самом деле, и помоги мне раздобыть одежду, пригодную для замыслов моих».
Сзади голос с мягким южным выговором произнёс: «Так лучше, так лучше…» Меня обогнул, накренясь на бреющем полёте, лысый шмель во фраке. Он щёлкнул штиблетами и спросил артистов: «Ну? Хорошо сидит?» Спутник декламантки восхитился. «Рамку, рамку держим, мы не в самодеятельности, – повернулся в её сторону шмель и добавил: – Мы в пять после женхоранса в репзале».
Высокие витражи распахнулись и вдруг взмыли перед глазами, как качели. Артисты подхватили моё куклообразное тело и помогли добраться до распахнутого во двор окна. В глазах моих раскачивались и множились мусорные баки. Над ними кружили чайки.
«Кто вам нужен?» – спросила декламантка. Пришлось извлечь листок из блокнота Вилли. Мне указали на кабинет – слава богу, тут же, на втором этаже. К двери кабинета было пришпилено объявление: «Столовая для работников „Винеты“ открыта с 9 до 17. При себе иметь пропуск». Секретарь усадил меня на стул и, поскольку искомая персона отсутствовала, привёл высокого худого юношу Сергея.
«Вы же з-знаете, что такое В-винета? – спросил Сергей, проводя меня по вихляющему коридору с тысячью дверей. – Н-нет? Это п-подводный город из славянских мифов. Г-где-то поблизости, в в-верховьях Одера». Никогда я не встречал человека, заикающегося столь сильно.
«Я иногда воображаю, – продолжал он, – что здесь та же Винета среди океана земного и мы тут шевелимся как твари, коих по паре. Пропаганда, знаете, много рук требует. Тут сидят артисты, которые развлекают пленных и остарбайтеров… Тут бутафорская… Здесь мы, переводчики, но временно: говорят, скоро съедем… Тут ателье, сошьют что угодно… Тут балет. Репетиционные этажом выше. А на других адресах – радиостанции, художники, газетчики…»
Коридор кончился, и последняя комната распахнулась залом, выходившим в тот самый эркер-шкаф, который выглядывал на смердящую Инвалиденштрассе. Справа размещались композиторы, а слева стояли столы, столы, и так до самых окон.
«Это литераторы, – сказал Сергей. – Бездарности, но им дано право утверждать все текстовки. Дерут деньги с певцов и постановщиков, чтобы сочинить им песню или утвердить номер. Если Винета – подводный город, то это – самое дно». Понизив голос, я ответил: «Понимаю! Не люблю литераторов». Сергей обернулся и задержал на мне взгляд дольше положенного, и я понял, что он не юн, а возможно, даже старше Вилли.
Необходимая персона так и не отыскалась. Секретарь о чём-то перешуршался с моим провожатым и спросил, нет ли у господина Бейтельсбахера биографии. Я начал пересказывать своё житие. «Погодите, – воскликнул секретарь, – есть же Лукинская!» Так мы узнали, что ассистентка директора была родом из Одессы.
«Да, я из Одессы, – ответила Ольга неприветливо. – Сядьте здесь, впишите в формуляр все необходимые данные, и я передам господину начальнику». Это были первые слова на немецком языке, услышанные в этом доме. Я заметил, что умею изъясняться по-русски. Она взглянула сквозь меня и продолжала: «Сейчас в переводческом бюро нет нужды в сотрудниках, но, возможно, в других отделах кто-то требуется».
«Других» она подчеркнула с особой холодностью. Подступила ярость и уже была готова излиться из меня, но воздух странным образом сгустился, пожелтел, и на дне зрачков Ольги мне померещился знакомый отсвет. Перелив тени и редких лучей, падающих сверху, – тот цвет, что был у стен расселины, та же острая чернота в её теснинах. Я попытался протолкнуть в себя ком, вставший в гортани, и вдохнуть, но не смог – мышцы не подчинялись.
Подступил страх, пришлось взять себя за скулу и развернуть к ставням. Солнце ослепило зрачки и изгнало наваждение.
Но когда я повернулся к Ольге, понял, что мне не померещилось. Чёлка, нити тёмных густых волос безуспешно пытались скрыть то, в чём я не мог ошибаться. «Что вы стоите?» – взгляд. Я будто бы погрузился в бухту, которую накрывают волны, приходящие извне, из спрятанного от взора океана. В её глубинах вспыхнула искра, сигнал радужки, который о чём-то молил. Сами же глаза, которые хотелось назвать ореховыми, блестели непониманием.
Я отодвинул анкету и поковылял вон.
Вычерпывая ложкой остатки супа из тарелки с надписью «Шаритэ», я вспоминал эту женщину и пытался зацепиться за что-то ещё, что бы указывало на сходство между нами. Вопросительные брови, широкий гладкий лоб, чуть приподнятые углы рта, чуть вздёрнутый нос. Ничего не выдавало мольбу… о чём? О помощи? Нет. Из зрачков её сочился взгляд человека, вжавшегося в стену коридора, по которому поступали в мозг видения из так называемого реального мира…
Что ещё странного? Заплетённые косы, неуместные в кабинете, пропахшем лакированной бюрократией. Однако раз это дом артистов, то и машинистки могут выглядеть необычно.
Спустя час в койке под надоевшее насвистывание ампутанта Любке и час инквизиторских упражнений у стенки я кое-что придумал. На прогулке я ушёл прочь от больничного городка и явился к дому на Инвалиденштрассе, только уже со стороны музея естественных наук. Оттуда открывалась взору вся панорама: станция подземных поездов, трамвайные остановки и двери «Винеты».
В начале седьмого эти двери начали исторгать людей. Я ждал у колонны дома напротив и через полчаса дождался. Она вышла, придержав дверь для следовавшей за ней дамы. Я отметил, что теперь её косы скрываются под шляпой. Ольга закурила и встала поодаль. Это было грандиозным везением, и я бросился через улицу, готовя гримасу на случай, если она меня заметит.
Но ничего подобного не случилось, я не был узнан. Лишь когда я подковылял вплотную, курильщица взглянула на меня. «Простите, что сегодня я так неловко сбежал…» – начал я и осёкся, так как вообще-то хотел обратиться по-немецки. Ольга чуть моргнула и, потерев переносицу, ответила по-русски: «Ничего страшного».
Придуманный план рухнул, и я, растерявшись, сказал: «Почему-то я был уверен, что вы игнорируете разговор на русском». Ольга медленно – как мне тогда показалось, из-за усталости от бесконечной болтовни в бюро – втянула дым и ответила: «Начальник отдела настаивает, чтобы переводчики говорили на немецком. Он может войти и услышать, что его просьба не учтена».
Дым выходил из её рта со словами, что выглядело не слишком вежливо. Она затушила папиросу об урну, кивнула и пошла к переходу. Я не знал, как поступить, потому что её голос сообщал совершенно другое, нежели днём, и был другим, тонким.
Вход на «Штеттинер-банхоф» выглядел как узкий спуск с двумя пролётами, и я думал, что он похож на жерло капища, пока в сознании не взорвалось другое слово: расселина. Она спускалась в расселину.
«Подождите!» – крикнул я, вцепившись в перила. Ольга вернулась, молча взяла меня под локоть и помогла спуститься на перрон. «Я вовсе не хотел поступать на работу в ваше бюро, – говорил я, – но мой друг Вилли предложил сходить, вдруг вам нужен ещё один переводчик. Я родом из Одессы, я вырос недалеко оттуда в немецкой колонии. Я просто хотел бы с вами поговорить…»
Над перроном вились кольца табачного дыма. «Вы навязчивы, отойдите», – напрягая голос, перебила она. Из тоннеля вынырнул поезд. Ольга шагнула к вагону, и её поглотила толпа. Было глупо лезть в давку в столь колченогом виде, и я остался провожать огоньки, уплывающие к Ораниенбургским воротам.
Ночью я не мог заснуть и вспоминал каждую секунду. Ни один жест или обертон в голове не открывали путь в тот тоннель, где мерцала другая, знакомая мне беспомощность. Но сама перемена в Ольге покоробила меня сильнее, чем дневное видение. Что это, лицемерие? Боязнь попасть в опалу у начальника, который поставил цель извести русскость?
Нет, дело было явно не в этом. Вместе с гневом во мне поднялось почти что животное желание приклеиться к ней, как лист к подошве, и не отставать. Каждая складка её пиджака, и изгиб шляпы, и морщина казались мне знакомыми и читались, как карта родных мест. Если бы Ольга мне сразу не понравилась, я бы и не стал всматриваться в её зрачки – так что всё решил случай.
Следующим вечером я выхаживал свою дневную норму шагов на Доротеином погосте и думал, как поступить, когда увидел в опускающихся сумерках её фигуру. Ольга сидела на скамейке у мавзолея Штаргардтов. Ошибаться и медлить было непозволительно, и я подкрался к ней по тропинке из-за полурухнувшего кенотафа.
«Простите, я вчера был навязчив и сейчас, может быть, тоже, но послушайте, я хочу объяснить, это недолго…» Ольга даже не вздрогнула. Она была бесстрастна. Она просто указала на скамейку.
«Я заметил что-то в вас, очень знакомое, что я видел сам. И я подумал… то есть почувствовал, что вдруг смогу помочь вам. Я не навязываюсь, поверьте».
Конечно, я понимал, что именно навязываюсь, однако безумие подхватило меня и поволокло, и я рассказал о себе всё-всё, кроме убийств. Странно, но мне не было страшно. Её черты, её лицо почему-то обнимали меня доверием.
За полчаса я добрался от степи до окских закатов и штыка и провала длиною в полгода, во время которого я был чудом спасён от заражения крови и простился с частью желудка. Кстати, да, до самого лета я был в полусне и приходил в себя лишь на жалкие обрывки времени, разорванного в лохмотья. Я переживал жестокие воспоминания, имел видения, созерцал у койки божества времени с львиными головами и в халатах.
Ольга молчала, будто превратившись в один из кенотафов. Я подумал, как был бы красив памятник в виде женщины, которая сидит, закинув ногу на ногу, и обнимает сцепленными кистями колени, глядя перед собой.
Стемнело. Мимо прошёл смотритель, чуть задержав у скамейки шаг. Ольга произнесла своим вторым, тонким голосом: «Не волнуйтесь, я ему уже показывала удостоверение Восточного министерства, и он не будет задавать вопросы…» Пауза. Ещё пауза.
«Я объясню вам честно, потому что по-другому просто бессмысленно, – сказала она наконец. – Я, конечно, выслушала вас, но… я совершенно не собиралась ни о чём таком говорить сама. Здесь всё…» Она подняла руки к небу как чашечки весов. «Я пока не понимаю, что в этом городе… в этой жизни происходит. Эмигранты как-то приспосабливаются, а я… я же с советской стороны. Гегель – единственный более-менее понятный мой знакомец. Ещё его сосед, вон там: Фихте».
Она указала на шевелившиеся во тьме глыбы. Я понимающе кивал. Повисла ещё одна пауза, как длящаяся нота, которую не хотелось обрывать – да я и не знал как.
«Будьте у Гегеля в полдень», – и Ольга тихо, как тень, пошла к калитке гугенотского кладбища, которое примыкало к Доротеиному. Она лавировала между надгробиями, пока не скрылась в воротах, ведущих на Шоссеенштрассе. Я же потащился в госпиталь, где через неделю ожидались комиссия и выписка.
Немного затрудняюсь… Можно долго вспоминать о том, как состоялась наша тягчайшая, крепкая, как петля, связь, но не хочется… С другой стороны, это важно, и я не хочу дать этому пропасть.
Наутро я сбежал с процедур и прибыл к Гегелю заранее. Мы встретились, Ольга кое-что рассказала о себе. Доверие наше друг к другу разрасталось с каждой минуты и в конце концов стало чем-то вроде дерева, под кроной которого можно спрятаться от палящего солнца. Мы встречались у гугенотов две недели, и, когда меня комиссовали, я даже не стал тревожить Вилли насчёт жилья. Ольга просто дала мне листок с адресом.
Итак, откуда она взялась… Её отец погиб во время Первой мировой, но не на фронте, а в перестрелке в московском ресторане. Он держал этот ресторан и разнимал однажды ссору, кончившуюся пальбой. Мать видела его смерть и повредилась рассудком. Ольге исполнилось одиннадцать, единственный её брат служил в мотоциклетном полку и гонял вестовым по Галиции.
Ольга училась в классе одарённых детей-пианистов у профессора Рубинштейна. Безумная мать умерла. Началась революция, и профессор присоветовал ей училище, чей диплом давал право работать аккомпаниатором. Брата перебросили с одной войны на другую, и он был убит большевиками. Ольгу позвали в тверской театр, и она без сожаления покинула город своих несчастий.
В Твери она работала до самой войны. Фронт приближался порывами, городское начальство проморгало всё – от времени, когда надо рыть траншеи, до эвакуации. Многие бежали сами, но почти все артисты остались. В день перед приходом вермахта город опустел, кое-где мелькали милиционеры, но никто из них толком не мог разъяснить брошенным гражданам, будет ли вывозной транспорт и куда их вывозят.
«Зондерфюрера к нам прислали – эстета, такого припомаженного. – Ольга закурила и продолжала: – Он единственный в отделе пропаганды имел вкус. Но этот вкус обернулся не тем, что ждали, – заставил режиссёра ставить свои сны. Например, приказал Кудрявцевой раздеваться и лезть в седло обнажённой, поскольку ему снилась красавица на лошади. С Кудрявцевой случилась истерика, режиссёр испугался, надавал ей пощёчин, и она убежала. Наутро сновидец поджидал её в автомобиле у дома и на обнажённом эпизоде более не настаивал… Оказывается, что другому её почитателю, генералу, донесли об этой истории и тот вступился, поскольку вожделел Кудрявцеву, как и зондерфюрер… Я точно это знаю, потому что сама была объектом посягательств, несмотря на то что всегда застёгивалась до воротника. Когда поняла, что передо мной не просто благосклонные вежливые господа, тут же объяснила свою глухую застёгнутость нервной болезнью, которая делает саму любовную связь невозможной…»
Ольга откинулась на валик дивана и потушила сигарету. «Всё это сумасшествие закончилось спектаклем-сном, где запряжённые примы влекли колесницу, на которой стоял первый тенор, нарядившийся в быка и с венком оратора. Мне почему-то стало нехорошо, замутило, а через минуту в окно швырнули бомбу. Был такой тугой разрыв, очень сильный. Вылетели рамы, я лишилась слуха. Поскольку рояль ради проезда быка-тенора сдвинули к подоконнику, меня засыпало стеклом. Один из кусков едва не отрубил руку. Вот, смотри…»
Она показала изуродованное запястье с криво сшитыми жилами. «Меня отбросило к стене. Я ударилась скулой и потеряла сознание. Потом оказалось, что сломалась пястная кость. Я очнулась, но не понимала, что творится и что лучше бы ждать доктора, и вместо этого стала самостоятельно вытаскивать из запястья осколки. Как идиотка, зажимала взрезанную вену и вспарывала её ещё сильнее, потому что не заметила кусочек с рваными краями…»
Когда Красная армия приблизилась к городу, Ольга уже всё знала: руки невосстановимы. Пальцы на левой онемели, безымянный постоянно зудел, словно через него течёт электричество, а правая кисть потеряла гибкость. «Зато сможете быть машинисткой», – сказали ей при выписке.
Генерал, отвечавший за эвакуацию, не расспрашивал ни о чём. Кажется, он не верил в Ольгину нервную болезнь, но был, как Хейнрици, религиозен. А может, просто жалел её искалеченные кисти. Так или иначе, он помог Ольге уехать.
В смоленском театре она развешивала и чинила костюмы, но молоточки рояля в её голове по-прежнему выстукивали пьесы, и оттого тянуло повеситься. Ольга вызнала, что на немецкие фабрики прибывает всё больше восточных рабочих и пленных, поэтому Министерство пропаганды набирает артистов в бюро, чтобы те развлекали трудящихся. Секретарша научила её печатать, и Ольга упросила того же генерала связаться с «Винетой».
В первый же берлинский день провидение послало ей того самого логоневротика Сергея. Ольгу наняли русскоязычной машинисткой в отдел переводчиков; там же служил Сергей. Он, младший сын русского политика Набокова, оказался столь же нелюдимым меланхоликом, как она. Его отца застрелили двадцать лет назад в здешнем ресторане эмигранты-националисты, ненавидевшие кадетов…
Сергей познакомил Ольгу со своей тёткой по имени Оня, то есть Соня, и та помогла новоприбывшей снять крошечную, но отдельную квартирку за торговым пассажем KaDeWe – угол Аугсбургерштрассе и Пассауэрштрассе, с балконом.
Ровно в полвосьмого утра Сергей с газетой в кармане пиджака занимал выгодные позиции на перроне. Согласно их уговору, Ольга втискивалась в наполненный телами вагон подземки на Виттенберг-платц. За две остановки ей удавалось вытоптать место для Сергея – в тесном углу близ кабины машиниста. Все четырнадцать остановок они спорили о музыке. Сергей когда-то работал журналистом, писал о концертах и опере, а теперь скучал, переводя антисоветские текстовки для радио…
Я переехал к Ольге сразу после врачебной комиссии. Представьте: два человека разрушены, ничего не желают и довольствуются малым. Лежат в темноте под гул берлинской мостовой, изредка открывая бутылку вина. Оба любят кладбища сильнее других развлечений.
Лесное Грюневальдское, куда свозили самоубийц… Среди них мы нашли троих русских солдат, которые попали в плен перед революцией, узнали, что власть перешла к безбожникам, и утопились в Хафеле. Или парковое, аккуратное, но зарастающее елями Лихтерфельде – с покойницей-сфинксом и нахмурившимся острокрылым ангелом смерти, чей горельеф я зарисовал, хотя это изображение и так бы навсегда осталось со мной. Лесное Далемское, полное земляники и клестов, с затерянными в жимолости могилами. Мы ложились на лужайки между сосен, и казалось, будто сквозь нас прорастает трава.
Однажды, не заметив движение светила, мы провели на земле два часа. Мне напекло, и, когда я привстал, ангел смерти слился перед глазами со львиной головой Эона. Я потёр глаза, и наваждение исчезло, но моя страсть к возлежанию среди усопших, самых смирных существ на свете, только приумножилась.
Мне досталась пенсия за ранение, но этих денег не хватало ни на что, поэтому я решил сочленить любовь к погостам с прагматическими соображениями. Я посетовал Вилли, что артистическая публика сводит меня с ума и что вместо «Винеты» я бы с радостью применил свои знания где-нибудь ещё. Например, – вытащил я газетную вырезку, – садово-парковое управление и его директор господин Пертль ищут почвоведа для кладбищ, который бы присматривал за мертвецкими землями нашего города.
«Я знаю Пертля, – закатил глаза Вилли. – Это он на партийном съезде предложил писать на каждой могиле „Адольф Гитлер“. И всё. Ещё у него была идея запретить похороны в гробах и ограничиться кремацией, а также быстрее класть нового покойника на место старого – через десять лет вместо двадцати пяти…»
«Какой приятный человек! – воскликнул я. – Мы явно сговоримся. Можешь написать мне краткую рекомендацию?» Вилли посмотрел на меня с участием. «Жаль, что ты не хочешь работать с нами, но я видел твою новую прописку. Поздравляю с хорошенькой добычей – у нас по-любому есть человек в „Винете“!» Мне пришлось изобразить гримасу в том смысле, что, разумеется, такой человек есть, и Вилли накорябал несколько хвалебных предложений в мой адрес.
Управление садов и парков приняло доктора химии с радостью, что, впрочем, не помогло мне избежать контроля со стороны заместителя Пертля. На службу следовало прибывать пунктуально, минута в минуту, будто покойники уже выстроились и ждут меня с салютом. Зато мы с Ольгой получили возможность гулять по кладбищам в любое время суток и года и наслаждались этим вовсю.
Однажды, кажется, на Николауса, мы позвали Сергея на вечер с бутылкой гевюрцтраминера. Их отдел переехал и разместился рядом с радиобашней на Кайзердамме. Ольгу хотели перевести туда же, но в неё вцепился тот самый лысый шмель-режиссёр драматической труппы и умолил остаться при них делопроизводительницей.
Вино оказалось душистым, закат – коротким, и вскоре мы зажгли вечерний свет. Ольга спросила гостя, подавал ли его брат о себе вести после того, как бежал в Америку.
«Нет, – отвечал Сергей, – но я и не очень интересовался». – «Почему? Вы в ссоре?» – «Не то чтобы в ссоре, но я часто думаю, что брат отобрал мою судьбу. Я охотно писал, обожал музыку, но мне не хватало уверенности, что меня ждёт блестящая судьба и я не проиграю. Зато всё это было у брата. Он изо всех сил старался не видеть во мне соперника, но…»
Сергей допил вино, я налил ему ещё, но он не обратил внимания. «В восемнадцатом отец остался в Петербурге, надеясь, что террор удастся предотвратить, а нас двоих отправил на поезде в Крым к графине Паниной, тоже кадетке. Владимир перепугался солдат, которые ломились в вагон, и запер дверь в купе. Те стучали, ругались, грозились стрелять, а мы сидели тихо как мыши. Кто-то из них залез на крышу и помочился в вентиляцию. Мне всё детство нравилось обезьянничать, и я уговорил Владимира открыть дверь – я бы изобразил больного. Нас хотели избить, но вовремя увидели моё красное тифозное лицо и отступили. Наутро поезд сделал остановку. Я умолял брата не выходить, но в нём иногда просыпалась жестокость, и он, прихватив трость, отправился „подышать“. Сквозь пыльное стекло я увидел, как он осматривает поля в персиковом свете неба. Поезд стоял долго, солдаты проснулись, я заперся и стал махать ему рукой – мол, поспеши. Но он отвернулся и отошёл в сторону. Состав тронулся, и Владимир уцепился за поручень, однако выронил трость, и та ускакала на шпалы. Как в ужасном сне, брат спрыгнул с отходящего со мной поезда и выжидал, когда проедут вагоны… Следующие минуты были самыми страшными в моей жизни. Я был беспомощен, не помнил адреса графини и выглядел как попугай в идиотских вызывающих гетрах. Владимир вернулся как ни в чём не бывало, пересказал с присущей ему ловкостью, как пролетарии вопреки логике классовой борьбы помогли дворянину влезть в последний вагон. Но я уже не любил его. Бегство нас разделило».
Последовало неловкое молчание, и затем сгустился другой разговор.
Ольга сказала: «Я тоже вспоминаю эвакуацию. Она пугала неизвестностью, но мне не казалось, что я теряю что-то важное. Наверное, это из-за моей чужести в подсоветской жизни. Я хоть и жила в Совдепии, а внутри была ничьей, когда мама с папой и брат умерли».
Сергей ответил: «Я очень вам сочувствую, но мне кажется, что это узаконенное состояние души сомневающейся – всечеловеческое. Да, мне легче устроиться на чужбине, чем полуграмотному человеку, не знакомому с обычаями, но я уверен, что рано или поздно все оставшиеся без родины люди чувствуют свою подвешенность. Это и открытая рана, и драгоценность».
Я сказал что-то вроде: «Вот я получил гражданство пять лет назад, но ещё помню, как пахнет бесприютность. Наверное, ещё страннее она ощущается, когда страна твоих предков оказывается не той, что казалось, и принимает тебя не как сына, а как нежданного родственника».
Ольга согласилась: «Да, в России тоже сломали старый мир на корню, и поэтому уже целые десятилетия люди как бы подвешены и привыкли к мгновенной изменчивости чего угодно. Им бы просто уцелеть…»
Сергей отставил стакан: «Некоторые люди точно так же чувствуют себя и здесь, и где угодно. Ведь я вам, Ольга, соврал. Двадцать лет назад мы, конечно, приехали в Германию, но после смерти отца я перебрался в Париж и встретил там человека, которого полюбил. Мы жили, не скрываясь. У его матери было поместье в восточном Тироле, и, пока Австрию не постиг аншлюс, мы жили там и всё было спокойно, а потом нас выдали. Думаю, кто-то из фермеров. Нас судили в Клагенфурте. Его как гражданина Рейха вышвырнули на ливийский фронт, и он служит где-то в песках до сих пор. Мы не можем даже писать друг другу. Я же как бесподданный сидел в тюрьме с ворами».
Возникла ещё одна пауза. У меня не нашлось подходящих слов, чтобы спросить у него о любви так, чтобы ненароком не обидеть, и я разлил оставшееся вино. Ольга погладила Сергея по плечу.
«Не знаю, – сказал я, вспомнив, как ненавидел новый мир, – у нас в степи старина была жива и естественна. Когда мы выходили в Рождество на холм и пели „Святую ночь“, казалось, вечность побеждает всё сиюминутное. Насколько эта вечность хрупкая, я понял уже потом, в Штутгарте. И там же я понял, почему мои соплеменники так хотят вернуть мир обедов на крахмальной скатерти с супницей и отцом во главе стола…»
«Да уж, – скривил рот Сергей, – но именно поэтому я больше не могу слушать умиротворённые проповеди. Все уютные звуки под сводами церквей сейчас фальшивы. Все освещённые верой лица покрыты оспой лжи. Они прячутся за дверями церкви, а снаружи их дети, братья, отцы убивают миллионы человек».
«Мы не то чтобы лучше», – сказала Ольга, разглядывая флаги, повешенные к празднику на соседнем доме. Сергей покрутил в руке стакан, но возражать не стал. Разговор съехал на какие-то винетовские сплетни, и мы быстро разошлись.
Лишь потом я сообразил, что упомянутый Сергеем старший брат – это автор романа «Лолита», который наша пресса недавно распяла за то, что он вышел в издательстве, печатавшем эротические книжки, а потом удосужилась прочитать и расхвалила за изысканность пера и критику американской жизни, которую-де многие идеализируют…
Выпал и стаял первый снег, когда на Целендорфском кладбище я набрёл на старые надгробия, ещё не перемолотые в крошку. Я привёл туда Ольгу, мы ползали среди ломких от инея листьев и собирали крохотные завитушки и уши мраморных ангелов. «Какое богатство, какое богатство», – шептала она.
Ольга нашла молитвенно сложенные детские ручки, видимо, отбитые у купидона. Дома она вывернула сумку наизнанку и высыпала на стол содержимое. Вперемешку с её вещицами оттуда выкатились все собранные богатства.
Утром я смахивал крошки после завтрака и отодвинул салфетницу. За ней лежал винетский пропуск, выпавший из сумки вместе с ангельскими ушами. Не задумываясь, я сунул его в карман и посчитал, что в любом случаю успеваю к часу к директору кладбище Хеерштрассе. Время нынче подлое: вдруг Ольгу обвинят в намеренной утере или откажутся кормить обедом? Чёрт их разберёт, и я решил завезти пропуск.
Около двенадцати я выбрался по лестнице-щели из «Штеттинер банхоф». Посмеялся с вахтёром над тем, что одна забывчивая девушка утром пробралась в здание без пропуска, и втиснулся в крошечный лифт с господином, отстукивающим степ металлическими подошвами. В канцелярии я спросил у секретаря, нет ли посетителей у госпожи Лукинской. Секретарь взглянул на меня и сказал, что, кажется, нет.
Ольга играла на машинке двумя указательными пальцами, как бы поддерживая их большими. К счастью, коллеги её отлучились. «Олечка, – сказал я негромко, – ты кое-что забыла». Она даже не повернулась, не расслышав меня, видимо, из-за треска клавиш. Я приблизился к её столу и поразился незнакомой жестикуляции и пластике, с которой она играла на «райнметалле».
Я отстучал костяшками по столу «Пещеру горного короля», и Ольга будто проснулась. «Почему вы вошли без стука?» – спросила она резко по-немецки. «Оля, ты что, никто же не слышит», – сказал я, не понимая. «Почему вы обращаетесь ко мне на „ты“? – почти закричала она. – Вы приходили единожды, и я не помню, чтобы мы с вами пили чай».
Я вобрал в лёгкие воздуху, чтобы рыкнуть, но тут до меня дошёл настоящий сигнал её голоса и сообщил нечто иное. Ольга уставилась на меня, будто действительно видела во второй раз в жизни. Её волосы, обычно расплетённые и заколотые, лежали в косах. В её зрачках я увидел тот самый коридор и ту же фигуру, притулившуюся в тени, и замер, пришпиленный как жук очевидным и почему-то до сих пор не дошедшим до меня откровением.
Так же прятался я сам, столь же беспомощный и бестелесный, когда на зов крови являлся Густав. Разница была лишь в том, что я отдавал Густаву свою волю, а в Ольге чувствовалось сопротивление или, по крайней мере, вопль о том, что она не хочет оставаться одна против захватчицы.
Швырнув на стол пропуск, я вышел из кабинета, сломав ноготь о дверь, не пожелавшую открываться сразу. Секретарь выскользнул из-за стола, схватил меня за плечо и подтолкнул к двери на лестницу. Там он ослабил хватку и прошептал: «Здесь много таких… Многие контужены… Война… Уж вы-то понимаете».
Но обманываться было глупо: по одному только повороту ключа в двери я понял, что Ольга слаба, у неё буквально кончаются силы. Я бросился в прихожую, и она с удивлением отпрянула: «Что с тобой?»
Допрос протянул бы между нами километры колючей проволоки, и я решил признаться первым. «Я не рассказал тебе кое-что», – и далее я объяснил всё, что касалось Густава: и о жертвах, и о ноже, и о втором, куда более опасном лезвии, которое, к счастью, попалось переводчику, совершенно не знакомому с окопным боем.
Ольга прошла мимо меня в комнату. Села на кровать. Затем встала и вернулась в прихожую медленно, будто во сне. Она приблизилась ко мне и безо всякой надежды спросила: «Ты приезжал?»
Мостовая шумела до полуночи. На первом этаже, под пансионом, гулял лихой ресторан. Сначала мы молчали, и я не торопил. Затем Ольга произнесла: «Я надеялась, что с твоим появлением она перестанет приходить».
Итак, что я услышал той ночью? Что мать сходила с ума не спеша, будто спускалась к морю, как в Ольгиных воспоминаниях, по тропинке между сосен и оборачивалась на крутых поворотах. Что мать иногда разговаривала с воображаемыми гостями и просила дочь играть им мазурки или поддерживать беседу. Что порошки её не спасали. Что младшая сестра мамы, оставшаяся в Одессе, на письма о бедствии не отвечала, а других родственников Ольга не знала. Что, устав, Ольга решила заснуть навсегда и полночи решалась отравиться фосфором от спичек, но её убедили повременить…