Читать книгу "Ночь, когда мы исчезли"
Автор книги: Николай Кононов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
«Да, конечно, – согласился он, – если слухи дойдут до совета, и нам, и девочкам не сносить головы, поэтому ты поступила верно. Немногие готовы открыться всей сложности мира и ценить каждую личность в её имеющемся виде как единицу Божью. Но эту ценность надо принимать именно буквально, хоть это и сложно».
«Подожди, – сказала я, – ты что, их оправдываешь?»
«Нет, – ответил Рост, – их невозможно оправдать, потому что они не сделали ничего, что было бы преступлением, грехом. Две истерзанные души любят друг друга – и какой я христианин, если начну рассматривать их любовь сквозь половой вопрос? Если бы мы не знали об их нежности друг к другу, можно было бы думать, что дело в болезненной склонности, и тогда это было бы другое. Но в любом случае ты сама написала на плакате, что мы принимаем и уважаем всякого, – и, если Христос есть любовь, почему мы позволяем себе относиться к любви с таким подозрением?»
Я слушала и плакала, но даже не оттого, что у меня возникло невиданное доселе желание припасть к нему прямо сейчас, а потому, что в момент столь сильной нежности меня пронзила боль, хлынувшая из темноты детства. Теперь я осознавала, откуда происходили гнев и тревога, поднявшиеся из живота на той поляне у лесного кладбища.
Из утра, когда, раздевшись под одеялом и постигая умения получать удовольствие от прикосновений своих рук, я ещё не поняла, что эти умения следует скрывать. Мать застигла меня, растерянная и испуганная, стащила на пол. Я не успела одеться, получила пощёчину и была схвачена за волосы. Мать кричала: «Дрянь, дрянь, дрянь!», и растерялась, и не знала, что делать дальше.
Ударившись скулой об угол шкафа, я схватилась за щёку и вскочила. Нашарила под подушкой пижаму и услышала, что трогать себя – это болезнь, а все такие удовольствия – грязь, похоть, которая унижает предназначение человека и отвлекает от того, что он личность, а не животное, и поэтому нельзя, не-льзя!
Вот поэтому, Аста, когда я увидела вас с Зоей, во мне зародилась волна ярости к тем, кто посмел так явно получать удовольствие – даже не от плотского удовольствия, а просто от любви и принятия друг друга. Во мне взорвалась зависть, и только теперь я могу сказать, что свободна от её вяжущего вкуса.
16. …Fh5
Асте ВороновойРю Буало, 97, Париж, 75016, ФранцияВера ЕльчаниноваЭйдон-роад, 183-87, Нью-Йорк, 11432, США
В то самое утро я всматривалась в узоры отшелушивающейся краски на потолке и паучьи созвездия в углах. На часах Роста прожужжало шесть. Созвездия диктовали мне недвусмысленное: беги. Я прислушалась к дыханию Лёвы, оделась в похолодевшее за ночь платье, накинула пальто и вышла.
Почему-то ноги понесли меня к тебе. Наверное, мне не хотелось сталкиваться с родителями Зои. Скрип половиц и проклятия спящих. Мои свистящие извинения. Твоя комната: неприбранная кровать, бежевая кофта с дырочками, проеденными молью. Соседка спала, отвернувшись к стене. Присев, я заглянула под кровать и уже знала, что увижу: чемодана не было.
Ни к какой Зое я, конечно, не пошла. Вместо этого понеслась к станции. Тифус и лимузин «тима» притулились у конторы, а значит, не участвовали в вашем побеге.
Нестись под гору было легко. Я думала, что двадцать минут назад вы проходили здесь и видели то же, что и я: вереница мшистых крыш, гнездо голубей над крыльцом кирхи, старик, с усилием вцепившийся в ржавую колонку с головой дельфина, которая, плюясь, извергала воду. Сразу несколько человек спешило к вокзалу, что означало: поезд ещё не ушёл. Задышливая пробежка по перрону в дальний его конец, и вот – вполоборота стоящие вы, разворачиваетесь ко мне односекундно.
Рельсы уже шуршали, и слышался далёкий надрыв паровоза. Как убеждать? И убеждать ли? Просить прощения?
Я выбрала то и другое. Вцепилась вам в рукава и заговорила, как виновата в том, что употребила слово «распущенность», что ненавижу враньё и разрываюсь между тем, чтобы быть честной и сохранить класс, где на стене сияют наши новейшие заповеди. Но твой ответ был: «Поздно, нас не примут», – и моя рука вежливо, но цепко была снята с рукава.
Зоя всё ещё ненавидела меня. Ты, кажется, чуть смягчилась, но вагоны уже неслись мимо, всё медленнее. «Куда вы?» Молчание. Ты права: случившееся уже не скрыть, но, может быть, вы всё же вернётесь…
Вы пристраиваетесь к пассажирам, которые текут в двери, и не оборачиваетесь на мои неловкие извинения. Вы уже внутри. «Простите!» – не знаю, пробился ли мой крик сквозь стекло. Гудок.
Вверх, вверх по долгой извилистой дороге.
Снова крыши и кирха. Старик набрал вёдра и ушёл, но из дельфиньей головы продолжала сочиться струйка.
Ещё не пробило восьми, как я добралась до лагеря и осознала, что этот день меня прикончит – из церкви выходил Антон. Он аккуратно придержал дверь, чтобы не хлопнула, и направился к столовой. Я решила испить свою чашу сразу и издала то ли вопль, то ли клич.
Остановившись, Антон шагнул в мою сторону. «Комедиантка!» Я отпрянула от его приближающегося лица, похожего на разгневанную мордочку херувима. «Всё было комедией, всё! Вы наврали, что расскажете всё отцу Александру, а сами даже не собирались. А ещё… ещё бы вы честно признались, а не лицемерничали с молитвами в классе и посещением служб! Нет веры, нет сердца!..»
Я ощущала нежность. Безумец был мне ближе разумных неверующих товарищей. «Стой!» – крикнула я Антону, но он уходил, отступал и пятился, спотыкаясь о кочки. «А главное, – орал он, – вы и ваш муж обманывали нас ещё тогда, во Пскове, в Плоской башне! Вы обманули и не сказали всего, что знали про эвакуацию. Надо было разорвать с вами уже тогда, а я ещё оправдывал вас!»
Страшнее всего был, конечно, не яростный экстаз Антона, а неудобная правда, заключавшаяся в том, что ложь тихо разложила и исказила всех: вас, нас, его. Безусловно, Антон считал себя выше многих и желал идейной власти над одноклассниками, но в отравившей его лжи была повинна я сама.
Когда-то я согласилась с Ростом, что мы должны изображать христианскую семью и возрождение потерянных традиций. Мне приходилось изображать, а для Антона вера была чрезвычайно серьёзна. Вспоминая, как он служил литургию с гранёным стаканом и учебником, я плакала от утраты. Из-за меня Антон оказался в шаге от убеждения, что люди либо лжецы, либо болваны.
В окнах церкви ещё мерцал свечной огонь, и я ворвалась туда, хотя платка у меня с собой не было. Мокрое платье, пальто без пояса, стянутые заколкой волосы – отец Александр должен быть меня выставить, но не выставил. Наоборот, коротким жестом пригласил в комнатку справа от алтаря.
Там, в бывших сенях душевой, куда поместились лишь стол да полки, я всё и излила. Иеремиада моя продолжалась полчаса. Отец Александр слушал терпеливо, хотя наверняка уже всё знал от воспитанника. Наконец он поправил очки и встал со стула. Я тоже вскочила.
«Вы знаете, когда я узнал, то испытал… не ужас, а просто растерянность. Ведь меня интересует поздний Рим… Я изучаю Послание к римлянам. Прообраз общин в пещерах, первые ученики Павла – и, как сказали бы сейчас, имперская машина в её разных ипостасях… А вот это необычное, „неестественное“, как Павел это называет, взаимодействие полов раньше казалось мне вопросом медицинским… Елене пришлось основательно протереть мои очки, поскольку я не замечал ничего подобного в современности, а между тем „неестественное“ встречается довольно часто. И тогда, во-первых, я перечитал Павла и под „женщинами, которые заменили естественное употребление противоестественным“ он, похоже, имел в виду вовсе не mariage de même sexe, а женщин, применявших снадобья и иные средства, чтобы не зачинать детей. Или, может, практиковавших в любви нечто причудливое… Так или иначе, я прочитал другие Послания тоже и убедился, что гадливость и осуждение тех, кто полюбил человека своего пола, зиждутся на очень туманных основаниях – скорее психологических, чем богословских. А во-вторых…»
Он встал и отвернулся, сделав вид, что расставляет книги на полке. «…Вы во многом были правы на собрании с Байдалаковым и всем их советом. Требуется особенная слепота, чтобы не замечать, насколько христианская церковь есть мужское царство. Эта слепота – идейная и отчасти душевная, и признать её мешает лишь желание держаться традиции, полностью удобной мужскому полу. Эта традиция стоит на множестве натяжек и архаизмов. Например, как вы знаете, я не требую от женщин воздерживаться от посещения церкви во время менструаций – ведь аргумент „в храме не должно быть крови, кроме крови Божьей“ есть отблеск бессмысленного ритуала. И вот этот мужской мир определяет любовь к существу своего пола как преступление! Очевидно, что перед нами один из редутов обороны власти над всеми, кто не соответствует образу господина с усами или дамы в платье».
Повернувшись ко мне своим широким лбом и толстыми очками, отец Александр приумолк. Он раскачивался, будто собираясь петь тропарь, и наконец произнёс: «Не буду озвучивать эти умозаключения, поскольку мне пока не хотелось бы оставлять сан. Всё-таки я если и вижу смысл в служении кому-то, то вам – то есть нам, перемещённым лицам. Антону же мне придётся растолковать Послание. Также мне придётся напомнить о любви как мериле благодати Божьей и как следует пристыдить его. Из-за яростной его праведности две души ушли от нас и отправились в скитания».
Подавив желание поцеловать ему руку, как после проповеди, я просто склонилась перед его столом и, уходя, всё-таки не сдержалась: «Как же я рада, что вы с нами». Он вновь переставлял книги: «Не только с вами, но с истиной. Антон рассказывал о домашней литургии во Пскове и что вы находились в тот момент у него. Никому больше он не открывался – только намекал товарищам, что с ним случилось мистическое откровение и он чувствовал присутствие Господа. Я сказал ему, что если он считает произошедшее откровением, то спекулировать им перед друзьями опасно, так как ценность чуда от хвастовства умаляется. А гордиться и вовсе глупо, поскольку откровение не результат доблести, а промысел Божий…»
Минул год, я искала вас, но ещё не нашла. Ссутуленного вестника переселили в лагерь под Фульдой. Расспрашивая его о папе ещё раз, я записывала каждое слово. Записывала, чтобы ум был занят, следил за словами на бумаге и не давал сердцу разорваться.
Солидаристы начали издавать журналы и книги, но после стыдного заседания я даже не хотела открывать их продукцию. Беженскую организацию UNRRA отменили. Вместо неё воцарилась IRA, которую величали «ирочкой». «Тиму» пришли указания насчёт вторых скринингов – надлежало разобраться, кого в какую страну отправлять.
Ожидая проверок, дипийцы встречали вместе уже третье Рождество. Лагерь медленно разваливался – у братства по несчастью, как у сыра из care-пакета, есть срок годности, а потом всё протухает.
Нам пришло письмо от Черновых. Они уехали в Америку и жили во Флориде. Устроились неплохо: работать приходилось на макаронной фабрике, но было ясно, как поправить дела и купить, пусть не сразу, но собственный дом и жить как заблагорассудится. Толстая, дочь того, чьи романы мы разбирали, высылала трудоспособным беженцам приглашения. Можно было, подав ей прошение с указанием желаемого города, рассчитывать через полгода на вызов.
После скринингов Менхегоф решили расформировать. Многие были против, Маккой и Дюлавиль попытались повернуть это решение вспять, но не смогли. Мельница «ирочки» молола направо и налево. Мы запросили переезд в лагерь Шляйсхайм, где были и издательство, и скауты, но нам отказали в приёме. Позже мы узнали, что туда переехал Антон, разочаровавшийся в отце Александре, и община Шляйсхайма, видимо, получила не самые блестящие отзывы о нас.
Тогда же пришёл ответ из штаб-квартиры «ирочки» о вашем с Зоей новом адресе, и я написала тебе самое первое письмо с предложением партии.
Медленно и нехотя начался отъезд, и, пока ученики не разлетелись, мы позвали их на костёр. Рост начертил такой маршрут, чтобы можно было миновать лесное озеро и подняться на край поля, откуда наше собрание не было бы заметно ни единой душе. Скаутам он велел надеть форму.
Ступая в сумерках по тропинкам и огибая корни сосен, мы с Ростом думали об одном: это уже второе прощание, и, в отличие от Пскова, надо договорить всё до конца. Стоял конец августа – уже не жаркий, но ещё пыльный.
Мальчики нашли засохшую ель, спилили её и выложили нодью из поленьев, чтобы горела до самого утра. Рост начал чтение имён «верных». Его отряд зажёг свечу и, передавая её, произносил имена и фамилии, а он добавлял: «погиб в лагере», «пропал без вести» и так далее. Когда список кончился, Рост снял с древка флаг с изображением Георгия Победоносца и дракона и передал Вале, который через месяц уезжал в Бремерхафен и оттуда в Америку.
Слава бросал в нодью мелкие чурбачки, хотя костёр полыхал вовсю и вылизывал искрящимся языком чёрное небо. Женя достала тетрадь и писала, согнувшись над ней и высунув язык. Остальные просто лежали и как зачарованные смотрели то в пламя, то в поле, где погас закат. Валин коршун спал и во сне всхлопывал крыльями.
Недавно Женя нашла те самые скрюченные записи и прислала их мне. Вряд ли кто-то опишет случившуюся с нами ночь точнее. Вот:
«Костёр – это всегда круг. Это граница между очертаниями предметов, куда ещё дотягивается свет, и космосом. Огонь рисует нас не такими, какими мы видим друг друга днём. Хочешь разглядеть душу – посмотри на её хозяина в отблесках пламени.
Мы много раз уходили из Менхегофа в окрестные леса и жгли костры, но в этот день добавилась ещё одна граница: леса, сосен – и поля, высоких трав. Всё стало по-другому. Из темноты вот-вот выйдет кто-то неизвестный. А выйдет ли? Человек ли? Или ветер шевелит заросли таволги? В круге костра всегда кажется, что кого-то не хватает. И одновременно кажется, что присутствует некто невидимый – кто-то ещё.
„Одно-временно“: какое нелепое и горькое слово для костра, разрезающего время, как занавес, за которым длятся разные спектакли. Вроде бы они кончились много лет назад, но мы их видим сейчас. Тишина, стрекот кузнечиков, и счастье, что не слышно моторов, лязганья гусениц, уханья взрывов, – но всё это по-прежнему здесь, около нас, в нас, с нами. Кто мы? Мы смотрим друг на друга и не узнаём, а потом идём обратно, не разговаривая, неся ту приобретённую, драгоценную чужесть, которая сойдёт с нас, как змеиная кожа с серым рассветом».
Я читала это сейчас и, конечно, плакала и вспоминала ту ночь. После чтения имён верных я решила, что медлить нельзя, ведь от жара детей могло разморить, да и было уже глубоко за полночь.
«Друзья, – сказала я, встав перед собравшимися, – готовясь к этому прощальному слову, я решила, что раз мы у костра, то стоит и наш круг уподобить ему. Есть пламя – это наш мир, наша борьба, всё, что с нами случилось. Есть дым – все, кого мы поминали, и всё страшное, что развеял ветер. Есть искры – мы с вами. Только видите, они отлетают и гаснут…»
Я споткнулась, как когда-то на лекции в институте. Образ был неточен и к тому же испорчен большевиками. Но сейчас нельзя было упускать слушателей, и я поняла, что не нужно углубляться в сложные образы, когда всё и так ясно.
«…Я скажу прямее. На нас могут смотреть как на безумцев, и это справедливо, мы в чём-то безумны. Нас могут ненавидеть за то, что наши правила основаны на правах человека, а не бога или его вождя. Век, в который мы живём, показывает, что религия бессильна против античеловеческих сил, а вожди оказываются себялюбцами и сумасшедшими. Ничто не может сдержать безумие, кроме нас самих, – и надеяться нам не на кого, кроме себя…
Зато теперь всё чаще звучит полезное слово „человечество“. Я говорю не о нациях, неизбежно впадающих в ненависть к чужакам, а о единстве всех людей, желающих не попасть под ядерную бомбу и не видеть разрушения и ужас ещё одной войны. Мы с вами знаем, каков вектор, по которому возможно учреждение новой жизни на новых основаниях. Помните правила на стене! Следует оборонять наши личные права до последней капли крови, хотя бы и с оружием в руках. Потому что это последний рубеж.
Самая же важная хитрость заключается в том, что нельзя отстаивать одно право и одновременно пренебрегать другим… Я спокойна за вас – вы это поняли, – но я не спокойна за себя… Я молчала об одном эпизоде, думая, что легче нам всем его забыть, но теперь я знаю, что честнее будет сказать.
Аста и Зоя выбрали быть вместе как возлюбленные, а не как подруги, и я посчитала их выбор выбором больных, нуждающихся в лечении. Будучи зависимой от унижений детства, я убедила себя, что случившееся – если не кошмарный грех, то что-то недолжное. И тем самым предала первое же наше правило…
Так вот, я мечтаю о том, чтобы, где бы вы ни были, вы объединяли вокруг себя людей и помнили, что новый мир будет не новым, а всё тем же старым, пока мы не станем благовествовать о правах и равновеликости каждой личности и её выбора. Где вы будете жить – в Америке ли, здесь ли, в Африке, – везде, везде не поддавайтесь никаким миражам и будьте честны с собой, даже если эта честность неприятна. Возможно, плоды нашей трудной работы увидят даже не дети, а внуки. Мы этого не знаем. Но мы должны быть готовы ко всему. Удивительное и пугающее будущее встаёт перед нами: человечество или использует шанс объединиться поверх пропастей между пещерными страстями наций и их интересов, или уничтожит само себя.
Я верю в вас. Пусть за стеной этой темноты будут рассвет и новые рощи, новые пустоши, новый свет сквозь ветви – вечный и проникающий всюду даже после той ночи, когда мы исчезнем…»
17. …K:h5
Асте ВороновойРю Буало, 97, Париж,75016, ФранцияВера ЕльчаниноваЭйдон-роад, 183-87, Нью-Йорк, 11432, США
Нодья догорела, но до первого света уходить не хотелось. Многие из нас расставались на десятилетия и хорошо, если не навсегда, и это знал каждый. Кто-то уезжал в Марокко, кто-то – в Парагвай, кто-то – в Австралию.
Ближе к лагерю в наше звено цепи движущихся по тропе встроились несколько человек. «Мы знали о Зое и Асте, но думали, что вы станете осуждать, и молчали», – сказала Женя. Я обняла её. Остальные смотрели в стороны.
Когда многие стали уже засыпать от усталости, Рост объявил привал. Валя выпустил коршуна охотиться, и его тень влетала и вылетала из тумана над разнотравьем, проступавшим в серости утра. Варя отдирала от сосны огромный сгусток смолы. Та прилипла к её рукаву, и на ткань лёг тёмный след.
Через месяц лагерь разъезжался. Дипийцы жгли сараи, свинушники и не поддающийся ремонту скарб. Из Менхегофа явились немцы и тащили всё подряд. В клубе сорвали экран, гардины, абажуры, портреты Лермонтова и Пушкина. Какому-то фермеру достался сапог, чья пара уже высовывалась из-за пазухи отъезжающего ювелира Розова. Фермер с Розовым, к сожалению, подрались, и только явление Маккоя с револьвером прекратило потасовку…
Грон оказался не таким, как Менхегоф. Светлые окна трёхэтажных казарм выходили во внутренний парк с часовней. Дипийцы здесь были менее озлоблены, но, правда, было больше отчаявшихся. Ещё бы: до Бремерсхафена, откуда счастливцы уплывали в Америку, можно было добраться на поезде за час. Новая жизнь так близко! Но вызовы приходили немногим, и беженцы с престарелыми родителями или не способные к физическому труду ожидали весточки по три года. Многие были готовы плыть куда угодно.
Смертельно устав от быта, весь месяц перед рейсом мы уходили из лагеря, садились в вагон и ехали на станцию Везермюнде. Там Везер распускал, как змей, свой капюшон и превращался в залив, стремящийся к морю. Вода была солоноватой, но ещё пресной. Сентябрь нагревался от солнца, и песок гудел под нашими телами, как теплостанция. Я открывала глаза, только чтобы следить, как Лёва скачет по мелководью, разгоняя прутиком рыб.
Увидев наши фамилии в списке на «Хаддлстоун» на дверях управления, я машинально пробежала взглядом остальной список. Нет, никого из знакомых. За карточкой на багаж и портовым пропуском мы поехали в Бремерхафен и протянули служащему документы.
«Отправляетесь в новый мир», – пробормотал он, переписывая номера в толстую книгу, и посмотрел на нас: мол, что скажем? Я взглянула на выкрашенный масляной краской потолок.
Конечно, я надеялась оставить всё здесь, на этом берегу, всю боль и всю вину, но поняла, что это не просто неотделимо от меня – нет, хуже: я состою из этого, и другого не будет, и не нужно.
Напоследок я решила проститься с Европой и взяла билет до ближайшего большого города – Бремена. Было бы высокомерно плыть на вольный материк, не побывав в вольном городе рядом с нашим последним пристанищем.
Ратуша, пряничные статуи, марципановые башни гильдий – вся эта сладость была разрушена и потёрта, но выжила даже под бомбами. Щерблёный Роланд стиснул меч, а у его постамента ветер с реки терзал афишу футбольного матча: бременцы сражались с вюртембержцами.
Тем временем я искала ангела. Соседка рассказала, что местный промышленник, желая понравиться самому фюреру, заказал знаменитому скульптору золотой барельеф с архангелом Михаилом, разящим дракона. Однако фюрер не узнал в ангеле свою богохранимую нацию, а в рептилии – все прочие нации и чуть было не заточил заказчика с исполнителем в тюрьму.
Я нашла ангела тут же, рядом с площадью, и долго его разглядывала. Ему вручили обоюдоострый меч, но дракон, извивавшийся в нижнем углу, оказался заслонённым от острия ангельской же ладонью. Меч был направлен в сторону от дракона, будто воин не собирался обезглавливать врага. Рука ангела простиралась над головами рептилии, скорее накладывая заклятие. Дракон же уклонялся, как кошка, которая не желает, чтобы её гладили.
Совершенно не веря, что скоро мы очутимся среди океана и пересечём Гольфстрим, я нырнула в арку под золотой меч. Извилистая и узкая улица спускалась к набережной, и её наводняли спешащие люди. Люди шли и шли, как форель против течения, не уворачиваясь и не толкая меня плечами, как будто сквозь меня, словно никакой Веры Ельчаниновой не существовало.
Меч ангела сверкнул перед глазами, и я поняла, что меня действительно нет.