Читать книгу "Ночь, когда мы исчезли"
Автор книги: Николай Кононов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
Я дал ему паспорт и указал на освещённую обочину, где стояли вещи: «Там чемодан». Парень долго рассматривал мою фотокарточку и позвал ещё одного бойца. Тот даже не успел подойти, как первый обругал его. В темноте я не сразу понял, что тот азиат и не слишком хорошо понимает по-русски. Азиат был полугол, на поясе у него болтался зачехлённый нож. «Чемодан подождёт, а пока досмотр: оружие, деньги», – сказал первый и показал рукой в сторону чернеющего за домами поля.
Мы шли по тропинке. Влажные стебли хлестали по ногам. Азиат прихрамывал. Справа шелестела вода и тянуло холодом так, что ошибиться было невозможно – река. Почему-то не приходило в голову спросить, куда и зачем мы идём. Меня охватила радость, чувство свободы, столь желанное и недостижимое, как будто скитания кончились и я возвращаюсь домой. Просто травы – и я иду в никуда.
Постепенно шуршащая темнота, пятно луны и матовые волны отодвинулись, я остался как бы в коридоре, глядя на происходящее словно на картину в обрамлении стен. И когда дылда остановился у заводи и сказал: «Ботинки тебе малы», – он обращался не ко мне, а к тому, кого я так давно не видел и, если честно, уже не ожидал встретить.
«Снимай, – вздохнул от моей непонятливости солдат, – надо посмотреть. Может, ты…» Он запнулся, вспоминая немецкое слово. Азиат придвинул своё лунное лицо совсем близко, и я узнал его.
«…Прячешь» – сказал я, и оба вздрогнули. «Ты знаешь русский?» – отодвигаясь, спросил дылда.
Вжавшись в стену пещеры, я наблюдал, как рука моя выхватывает нож у азиата и режет ему кадык и как следуют секунды бега за вторым, прыжок, подножка, та же трава, что у овина в Розенфельде, те же глаза и сладкие удары, один, второй, третий.
Глина, осока, земля. Тяжёлый. Разуться, брюки. Течение быстрое. Дно глубокое. Что ж, выбора нет, прощайте. Один, второй.
Не сопротивляясь и даже желая, чтобы Густав остался мною навсегда, я видел, как приближаются смазанные огни заставы и тёмные дома с проходом между ними. Солдаты ушли спать, и, проходя мимо распахнутой двери, я заметил, как двое мечут на стол карты, а третий разматывает портянку, сидя на нарах.
Досмотр подходил к концу, и я молча сунул документы офицеру с печатью. Открыл чемодан, закрыл, отнёс в фургон.
Как только нас поглотила нижнесаксонская тьма, Густав удалился, и на этот раз навсегда. Я сидел у борта грузовика. Слёзы с трудом преодолевали смежённые веки.
Я плакал оттого, что не смог выполнить даже ту малость, что обещал Ольге, и даже не попытался примириться с моими воображаемыми преследователями, как она меня умоляла. Я проиграл всем и всё, и, когда водитель заглушил двигатель у ганноверского вокзала, из кузова выпрыгнул совсем другой, третий, который теперь рассказывает вам о своих злоключениях.
Этот третий попробовал начать новую жизнь. Заинтересовался спектроскопией. Получил лабораторию. Старался быть справедливым. Выступал на конференциях в Бремене и Мюнхене. Дважды пробовал жениться. Во второй раз показалось, что удачно.
Родился сын, и супруги прожили шесть лет, но, получив в распоряжение чужую жизнь, третий попал в руки своему страху. Каждый звонок в дверь заставлял вздрагивать, напоминая, что его – ну хорошо, пусть это буду всё-таки я – что меня могут искать.
Гуляя с мальчиком в парке, я увидел азиата, идущего навстречу, и спрятался за дубом – потом оказалось, что это был студент-итальянец. Случилось ещё несколько подобных отвратительных и пугающих ошибок. Тревога изъела меня так, что мешала сосредоточиться даже в лаборатории, и я решил, что семье будет лучше без меня.
Я налёг на работу и перевёл труд профессора Кононовой о проблемах с почвенным гумусом. Это было прекрасно, но, с другой стороны, мои достижения сыграли злую шутку и привели в институт советскую делегацию, где кроме коллег я увидел Белякова с его шрамом на шее.
Вряд ли я ошибусь, если скажу, что он меня узнал…
Осталось совсем немного. Это забавно: я не промахнулся с плёнкой и успел сказать всё, что хотел.
То есть, конечно, хотел бы и ещё, но небо уже светлеет и жужелицы, как когда-то, возносят свои молитвы небу. Осталось совсем чуть-чуть до того самого момента, когда станет бесполезно скрывать мои мерзости и доблести. Меня возьмут, и всё пойдёт прахом.
Теперь я, доктор Ханс Бейтельсбахер, готов.
Отпуст
Экспертное заключение по запросу прокуратуры Нижней Саксонии
Уважаемый господин прокурор,
Иоахим Бейтельсбахер, родившийся в 1962 году в Брауншвейге, наблюдался мной в течение одиннадцати лет как штатным психологом учреждения, исполняющего наказания, а после перерыва, связанного с защитой моей диссертации и уходом с государственной службы, ещё около года – как частнопрактикующим терапевтом. Нижеследующие утверждения основаны на моей работе с Бейтельсбахером и знакомстве с документами его семейной истории.
Для начала, выходя за рамки вопросов, обозначенных в вашем письме, я считаю необходимым сообщить, что отец Бейтельсбахера, служивший в вермахте, по меркам нашего нынешнего правосудия был военным преступником, совершавшим бессудные казни на территории Советского Союза. В ходе одной из таких казней Бейтельсбахер-старший повредился разумом и обрёл структурную диссоциацию – или, говоря проще, раздвоение личности. Это, впрочем, не помешало ему дожить до почтенных седин, записать аудиомемуары и умереть своей смертью, не будучи раскрытым и осуждённым.
Я считаю важным упомянуть данный факт, потому что обстоятельства, послужившие триггером для активизации второй личности Бейтельсбахера-старшего, как бы достались в наследство его сыну. Убийство Иоахимом Бейтельсбахером двух людей с миграционным прошлым произошло почти в таких же условиях, какие указывал его отец, описывая свои преступления в помрачённом состоянии сознания.
Чтобы разобраться в происхождении проблем Иоахима Бейтельсбахера и помочь их решить, я прибег к опыту исследований и терапии трансгенерационной травмы, которую также принято называть постпамятью. Это понятие объясняет влияние событий, произошедших с нашими предками второго-третьего поколения, на нас самих и наши поступки – причём мы сами об этих событиях можем и не знать.
Надо сказать, что постпамять пока не окончательно признана наукой, поскольку само явление ещё не получило релевантного объяснения, а часть учёного сообщества и вовсе ставит существование данного феномена под сомнение. Но картина развития расстройства очевидна. Из-за триггеров, которыми могут служить любые обстоятельства, память человека «вызывает» ситуацию, которая заставляет его совершать действия «помимо воли». И если сами навязчивые состояния изучены психиатрией, то механизм их переноса от предка к потомку исследован не до конца.
Если обобщить мой клинический опыт, я бы уподобил работу постпамяти принципам действия компьюетрных алгоритмов в социальной сети. У нас есть умершие друзья, чьи профили не были удалены, и искусственный интеллект отправляет в нашу новостную ленту старые записи, где упоминаются эти друзья, показывает фото с ними – в общем, делает их живыми, хотя и молчаливыми посетителями нашего пространства. Важно, что искусственный интеллект посылает этих «посетителей» не в случайном порядке, а потому что мы сделали что-то, что рифмуется с контекстом, сюжетом, в котором они некогда взаимодействовали с нами: радовались нам, негодовали, соглашались, спорили, размышляли на схожие темы и так далее. То есть мы сами вызываем их из забвения, хотя и не можем предсказать время и конкретную причину «посещения».
Похожие механизмы задействует и постпамять. «Посетители» являются потомку независимо от того, проработана память о травмирующем событии-триггере, произошедшем с предком, или нет (повторюсь, что часто это событие бывает и вовсе не определено). Иногда, впрочем, травмирующие события и фантомы прошлого разъясняются и как бы одомашниваются.
С точки зрения психологии такое «одомашнивание» представляет собой гораздо более конструктивный способ терапии, чем попытки выжечь «посетителей» из памяти. Подобные попытки приводят к тому, что «посетители» являются снова в иных обличьях и продолжают своё разрушительное дело.
Подчеркну, впрочем, что речь идёт не о тяжёлом психическом расстройстве, требующим изоляции. Все мы в той или иной мере живём в присутствии призраков прошлых лет, они есть часть нас и нашей жизни.
Итак, постпамять, с которой столкнулся Иоахим Бейтельсбахер, – это что-то вроде принимающего устройства, которое расшифровывает сигналы из семейного прошлого и конвертирует в цепочку действий, которые запускаются, если сигнал попадает в резонанс с психическим состоянием.
Ответ на вопрос «Как работает постпамять?» трудно дать с помощью позитивистских установок, доминирующих в науке. Однако я исповедую иные взгляды – и, к счастью, всё большее число исследователей разделяет мою точку зрения. Не отрицая методы позитивизма, я допускаю, что мир столь сложен и непознаваем, что необходимо думать о нём и ощупывать его, отказываясь от почти религиозной веры традиционалистски настроенных учёных в то, что существующие способы познания достаточны и альтернативные способы анализировать события и их взаимосвязи маргинальны. Само допущение нематериалистических методов придаёт взгляду исследователя бо́льшую свободу.
Впрочем, в случае с Бейтельсбахером эта свобода не слишком помогла мне. Как именно триггеры психического расстройства передались от отца к сыну в пугающе похожих деталях, мы уже не узнаем.
Если бы не преждевременная смерть Иоахима Бейтельсбахера, мы бы, возможно, прибегли к исследованиям с использованием передовых методов нейрофизиологии, а также гипноза и, допустим, ЛСД. Также мы могли прибегнуть и к иным способам проживания пациентом травмирующих ситуаций – например, попробовав повторить то психопутешествие, которое случилось с невестой отца Бейтельсбахера (и которое опять же трудно толковать с позиций позитивизма).
Так или иначе, мы можем лишь гадать, и, что касается финального вопроса господина прокурора, я могу твёрдо сказать, что после освобождения из тюрьмы Иоахим Бейтельсбахер ресоциализировался и не давал повода подозревать, что переживает угнетённые состояния, сколько-нибудь отличающиеся от экзистенциальных терзаний, которые испытывает условно-нормальная личность. Тот факт, что он уничтожил аудиозаписи, ни о чём не говорит. Иоахим Бейтельсбахер мог, например, видеть в этом физическое уничтожение зла, преследовавшего его семью.
Наконец, отсутствие суицидальных мотивов Бейтельсбахера подтверждается его последними словами, на которые я бы предложил полагаться, – а именно ответом на вопрос врача экстренной помощи «Кто нанёс ранение?». Ответ был: «Это не я».
Поэтому, давая заключение о том, можно ли расценивать произошедший эпизод как самоубийство, я высказываю следующее мнение: смерть господина Бейтельсбахера, наступившая из-за ножевого ранения в область живота в результате неосторожных действий с холодным оружием, не является самоубийством.
Максимилиан фон Мой, доктор психологии
* * *
Ночь, лампы фонарей, скрежет и стук зубовный. Александра, 27 лет, Лондон, she/her, тщится открутить вентиль отопления. Не получается, техник перестарался. Коченеющая примеряется к стопке распечатанных допросов Леонида Иры. Не сжечь ли их тепла ради, если в лаптопе есть копии?
Распечаток появилось много с той поры, как ресторан под окнами спрятал столы в отапливаемый зал. На остров обрушились холода.
Допросы прижаты к столешнице очень толстым томом. Немецкий историк изучил все документы «Клатта» и пришёл к тому же выводу, что и директор MI5: Ира выдумывал свои донесения. Историк не поленился и съездил на могилу Иры – тот умер в восемьдесят седьмом, завещав племяннице свои письма, книги и портрет в кирасирском мундире, написанный с фотографии, где ему двадцать пять.
Замолаживает. «Лаптопы, лаптопы, эх, лаптопы мои…» – напевает, а точнее, нанывает Александра, умещая себя во флисовые шаровары. Наконец экран вспыхивает, и вот уже клавиши клацают так мягко, будто по ним гуляет зверь с выпущенными когтями.
Потерявшись между карпатской мглой и мечущимися тенями платанов, Александра, не помнит сколько лет, блуждает по комнате и наконец садится за стол.
Поскольку моё исследование посвящено анархической мысли русского зарубежья, я хотела бы посвятить отдельное эссе осмыслению переписки Леонида Иры и Теи Ермолиной, пусть даже приведённой в пересказе Иры. Возможно, часть этого эссе будет позже включена в магистерскую диссертацию…
Меняя героев местами, Александра думает: «Ебучий патриархат въелся в сознание настолько, что даже я ставлю мужика первым».
…В записанных английской контрразведкой показаниях Леонида Иры и в его диалогах с Теей Ермолиной важны два дискурса: один основной и один побочный. Начну с побочного. Он связан со сменой восприятия истории, а точнее, завершившимся темпоральным поворотом.
Впервые за несколько веков мы потеряли прошлое. Оно стало лишь одной из реальностей, которые можно скроллить, посещать в VR-очках, обживать, как в многопользовательской игре, – но которые не более реальны, чем, скажем, Last Of Us. Пандемия ковида достроила стену между гиперинформационной, гиперактивной современностью, где все соединены со всеми, а идентичности меняются со скоростью сезонных нарядов, – и медленным, неповоротливым прошлым.
Любая эпоха теперь бесконечно далека от нас. Это искушает историков и представителей различных видов искусства торговать героями прошлого, как куклами. Или водить в прошлое экскурсии, как в Диснейленд. Или выставлять на публике статуи исторических деятелей, забрав их у прошлого, как колонизаторы забирали объекты искусства у колонизированных этносов.
В такой ситуации историкам с литераторами следовало бы равняться на исследователей из социальных наук. Например, в антропологии и социологии давно произошёл постколониальный поворот – признание длящегося влияния имперской структуры мира на экономику с политикой и наши личные взгляды. Но спустя несколько десятилетий произошёл ещё один поворот: деколониальный. Он заключался в полном отказе социологов и антропологов от взгляда с превосходством на любые культуры. Позиция «Я образованный учёный в пробковом шлеме – ты экзотический неразумный дикарь» более не приемлема.
И поскольку темпоральный поворот уже состоялся, было бы разумным разработать этический кодекс работы с прошлым. Похожие кодексы уже существуют. Например, режиссёры документального кино спрашивают у героев разрешение на съёмку, отказываются от постановочных сцен с их участием – и, главное, считают, что вторжение в чужую жизнь/прошлое следует начинать с ответа на вопрос, встреченный мной на двери барака-общежития Ярославского электромеханического завода: «Входя сюда, подумай: нужен ли ты здесь?»
О, как остро этот вопрос встал сейчас, думает Александра. Нужны ли истории Теи и Леонида я, и мои умозаключения, и мой комментарий с позиции историка, который уже знает, чем всё кончится?
…Особенно остро актуальность указанного вопроса ощущается в истории и литературе. Автору исследования или прозы необходимо отрефлексировать свой взгляд на прошлое и его героев и очистить его от личных оценок и предубеждений. При этом важно понимать, что автор никогда не сможет до конца исключить себя самого – ему помогает именно рефлексия, а не бесстрастие.
Работая с наследием Теи Ермолиной и Леонида Иры, я осознала это в полной мере. Раз за разом я попадала в ловушки ошибочного понимания контекста, примеряла свою понятийную сетку на суждения персон, которые жили сто лет назад, и т. п. Мне пришлось затоптать в себе чувство превосходства и предубеждения – а любопытство и взвешенность суждений, наоборот, взогнать. Это было непросто.
Итак, ключ к бережной работе с историей – деколонизация своих взглядов на прошлое, а также поиск новых методов работы с ним. Употребляя один метод и глядя под одним углом, автор создаёт любопытную, но одномерную реальность…
«Фуф, – выдыхает Александра, – обожаю создавать любопытную реальность… Однако что-то я растеклась… Ладно, потом обрежем».
Второй, более важный дискурс, касающийся истории Теи Ермолиной и Леонида Иры, связан с восприятием русских философов.
Кто из них вошёл в мировой канон? По большому счёту, лишь коммунисты (Ленин, Троцкий) и анархисты (Бакунин, Кропоткин). Кто-то ещё? Толстой прославился как литератор, а не христианский анархист. Николай Фёдоров с воскресением мёртвых, экономист Леонтьев, Семён Франк с абсолютным реализмом? Всё же нет, это не золотая полка, с этим надо знакомить…
Судьба анархической мысли сложилась так, что мир, сделав шаг навстречу безвластию, вдруг от него отшатнулся. Анархия была популярна в конце XIX века, затем додумана и уточнена в десятых годах XX века, но после русской революции оказалась дискредитированной. А после поражения испанских анархистов в войне 1936–1939 годов – и вовсе маргинализированной. Современные постанархисты заняты тем, что пытаются адаптировать Бакунина и Прудона к вызовам XXI века, когда человечество переселяется в виртуальные миры…
В этом свете интересны интеллектуальные траектории и взгляды Теи Ермолиной и Леонида Иры на анархию и её актуальнейшее ответвление – анархо-федерализм. Споры Ермолиной и Иры существуют как бы вне временного контекста, но при этом соотносятся с дискуссиями своего времени (см., напр., «Конструктивный анархизм» Григория Максимова).
Взглянем чуть подробнее, как воспринимались анархия и федерализм – особенно идея единого мирового государства – в последние сто лет.
Падение популярности анархии началось с советской революции. Замена народовластия диктатурой, кровавое подавление мятежей, расстрелы, ничтожность любых объединений граждан – всё это воплощало идеал, полностью противоположный анархии. Однако из-за неразборчивости публичного мнения анархия и большевизм оказались трудноотделимы друг от друга.
Советский Союз надолго занял роль пугала для буржуа, заигрывавших с левыми идеями: вот во что переродится «идеалистическое» стремление к «невозможному» равенству прав. Успехи самоуправления испанских анархистов во время Гражданской войны были удачно затушёваны, во многом под тем же соусом «красной заразы». Это вдвойне комично, так как перед падением республиканской Барселоны анархисты и коммунисты поссорились и изрядно постреляли друг в друга.
После Второй мировой анархисты оказались в нише «социально опасных» вместе с радикальными левыми. К концу XX века их положение ухудшилось, поскольку капитализм начал перераспределять деньги от богатых к бедным. Как примеры успеха и ориентиры стали рассматриваться наиболее удачные версии «социальных» государств Северной Европы.
В итоге подачки капитализма заглушили сколько-нибудь массовые дискуссии об отмене государства: «Зачем, раз всё и так терпимо?» Колониальная сторона вопроса вообще замалчивалась, хотя было ясно, что те же «социальные» государства кормят своих неимущих граждан за счёт сверхприбылей от экономической эксплуатации стран Африки и Азии.
«М-да, я в некотором смысле тоже бенефициарка всего этого, – вздыхает Александра. – Впрочем, что-то совсем меня занесло. Вернёмся к конфедерации».
Не менее трагична судьба федералистской идеи. Сразу после Второй мировой и взрывов в Хиросиме и Нагасаки почудилось, что человечество наконец-то объединится перед угрозой самоуничтожения. Именно тогда была создана ООН, принята Конвенция о правах человека. Эйнштейн, Бор, Рассел пропагандировали идею объединения всех стран в мировую конфедерацию.
(Заметим, что идея глобального государства не нова: она возникла ещё у стоиков и получила развитие у Данте, Тенниса, Веблена. Кант отводил подобной конфедерации роль средства прекращения войн и вовлечения всех государств в «союз мира».)
Однако после 1945 года идея мировой конфедерации упёрлась в сопротивление национальных государств. Маленькие страны обрели автономность и вцепились в возможность заняться национальным строительством. Но, что ещё хуже, бывшие империи смекнули, что конфедерация означает контроль маленьких над большими.
Их стараниями федералистская идея была опознана как левая и отодвинута под предлогом начавшейся холодной войны. О каком мировом государстве может идти речь, если коммунисты оккупировали пол-Европы и угрожают ядерными ракетами?
Далее капиталисты изъяли из федерализма несколько привлекательных идей. Самая важная из них – единство экономики. Бывшие империи изобрели то, что принято называть всемирной торговой системой. Эта система манипулирует правилами и актами, которые обогащают глобальный Север и сдерживают развитие бывших колоний. В итоге граждане многих африканских стран могут купить на сто долларов гораздо меньше продуктов и услуг, чем европейские пролетарии.
Неудивительно, что после этого идея мирового государства в глазах большинства угнетённых стала неотличимой от глобализма и превратилась в пугало – не такое страшное, как марксизм, но тоже весьма раздражающее.
Александра, 27 лет, Лондон, замечает, что эссе разрослось как опухоль и снесло все вешки научного политеса, а заодно и структуру мысли. Но продолжает клацать клавишами.
Короче, сидеть мне в акадевках, и гореть моей степени, строчит Александра в твиттер, зато я скоро опубликую текстик, который поостереглись бы напечатать даже New L*ft Review и J*cobin. Поддержка, отзываются дружочки, мы любим тебя и без степени.
XXI век преподнёс проповедникам анархо-федерализма сюрпризы. Если бы Тея Ермолина и Леонид Ира заглянули в наше время, то обнаружили бы, что даже у людей с высшим образованием слово «анархия» ассоциируется с хаосом и произволом. Смысл формулы Прудона «Анархия – мать порядка» забыт.
Среди новых врагов анархии – информационные диктатуры, или капиталистические олигархии. Таковы Китай и Россия, которые рядятся соответственно в коммунизм и парламентскую демократию. Одним управляют хитрые партийные бюрократы, другой – выходцы из советского КГБ. Те и другие подавляют оппозицию с помощью «лагерей перевоспитания», физического устранения, лишения средств к существованию, пыток. Обе имеют у руля экономистов, которые помогают не терять стабильность и держать большинство граждан в бедности, но не в нищете.
Другой враг – интернет-компании, встроившиеся во всемирную торговую систему. Владея данными миллиардов пользователей, цифровые корпорации зарабатывают на эмоциях и подсаживают нас на всё более удобные устройства, среды общения, развлечения и бизнеса, получая таким образом колоссальную власть. Но это лишь полбеды.
Ради выгоды интернет-миллиардеры соглашаются с любыми требованиями диктаторов. Все новшества, которые помогают государствам контролировать личную жизнь граждан, – социальный скоринг, распознавание лиц в транспорте etc., – всё это создано руками программистов и инженеров.
Итого: капитализм и диктатуры устроены гораздо хитрее, чем раньше, и теперь дружат. Работникам физического труда и прекариям внушают безальтернативность подобного устройства мира. Ни с чем невозможно спутать страх в глазах, возникающий с вопросом «Это ж вы что, хотите, чтобы государство исчезло?!» Другой – странный, с иными убеждениями, иным цветом кожи и привычками – оказывается страшнее спецслужб, влезающих в личную жизнь…
«Не слишком ли я выёбываюсь с курсивом? – протирает экран салфеткой Александра. – Весьма вычурно, но, наверное, допустимо. Особенно для экономии места».
…Мы, новые поколения, просыпаемся, подобно Грегору Замзе, жуками, рассортированными по коробкам. Мы всё активнее защищаем равноправие, экологию и представленность меньшинств, но отменить государство быстро не удастся. Причина та же: правительства научились делать шаги навстречу левым идеям: здесь рост пособий, там базовый доход, – и обывателям этого достаточно.
Притягивая левых и анархистов в космополитичные мегаполисы, капитализм затрудняет то, что Леонид Ира и Тея Ермолина имели в виду под «походом в народ». Мало желающих переселяться в курдскую Рожаву, где, собственно, воплощена анархия, зато всех устраивает Европа.
Chto delat’? Есть ответы общего толка: укрепление горизонтальных связей, внедрение новых лидеров левого толка в публичную политику и «забастовки заботы».
Последние особенно перспективны: на такой забастовке наёмные работники покидают рабочие места, но не выходят на площади, а идут помогать соседям, знакомым, кому угодно, бесплатно оказывая те услуги, за которые обычно им платят деньги. Условно говоря, дизайнер рисует плотнику сайт, а плотник сколачивает ему стол. Такой обмен заботой сближает людей и показывает возможности коллективного действия.
Но это тактические меры. Стратегически же в дискредитированные понятия «демократия» и «анархия» надо вдохнуть новую жизнь. И если разговор о переизобретении демократии находится за пределами этого эссе, то насчёт анархии осмелюсь выдвинуть следующее предложение.
Поскольку понятие «анархия» имеет в массовом восприятии безнадёжно плохие коннотации, имеет смысл переизобрести саму концепцию безвластия. Этому может помочь не только адаптация идеи к вызовам цифровой эры, но и наречение её другим словом – «акратия» (греч. ἀκράτεια, «не-властие»).
В условиях поляризации правых и левых, торжества постправды и подъёма новых диктатур акратия имеет все шансы стать моделью, которая будет признана альтернативой электоральной демократии.
Акратия требует не немедленной отмены государства, а постепенного разгосударствления. В таком контексте акратия прекрасно соединяется с описанной выше идеей мировой конфедерации, которая может быть установлена «сверху» только в случае Третьей мировой войны – чего, разумеется, не хотелось бы. В концепцию акратии можно заложить постепенность изменений – человечество разучилось делать революции…
«М-да, подруга, что-то ты разошлась, – закатывает глаза Александра, – а ничего, что президент страны, чей герб у тебя на паспорте, взвёл ядерные ракеты и вот-вот вторгнется к соседям? И вообще: ты забыла, ради кого пишешь шестую тысячу знаков? Иди, ступай в карпатские предгорья. Как будто утро, туман, скальный прижим, шумит поток, по дороге спускаются две фигуры, и одна из них вдруг взбирается на валун и смотрит на тебя…»
…Возвращаясь к исходной точке эссе, я хочу подчеркнуть, что анархическая мысль русского послереволюционного зарубежья скудна – и тем поразительнее диалоги Теи Ермолиной и Леонида Иры, чьё содержание резонирует с проблемами наших дней. Опыт Ермолиной и Иры показывает, каких глубин остранения и анализа можно достичь, если мыслители сбрасывают с себя предубеждения и самоуверенность.
В этой паре Ермолина была ведущей, а Ира – ведомым. Во многом это связано с бурной биографией и старообрядческим происхождением Ермолиной. Эта ветвь русской православной церкви по многим признакам близка к анархо-федералистскому идеалу. Староверы не признают государства, живут общинами и образовывают некое подобие комитетов. Эти комитеты выбирают главу церкви общим собранием на основе прений, а не популистского медиашоу.
Тея Ермолина, однако, пошла дальше старообрядчества. Её эмансипаторные практики до сих пор встречают сопротивление – хотя уже не такое открытое – со стороны патриархата, который продолжает доминировать.
Опыт Ермолиной красноречиво указывает на то, что трансгрессия – смена идентичности, судьбы – полезна гражданину. Особенно в эпохи, когда безвкусный газ национализма и капитализма усыпляет людей, превращая их в «массы» и ведя на смерть за химеры вроде «патриотизма».
Вооружившись способностью выписывать явления и идеи из привычного пейзажа, Ермолина и Ира приобрели столь трезвый взгляд на происходящее, что эта ясность стала резать им глаза. Обстоятельства современного им мира не оставили анархистам шансов верить, что они увидят возрождение идеи безвластия.
Вспоминается цитата из Марты Нуссбаум, переосмыслявшей Диогена: «Часто граждане мира оказываются в одиночестве, но на самом деле это своего рода изгнание – из комфорта локальных истин, из тёплого гнезда патриотизма, из всепоглощающей драмы гордости собой и „своими“».
Это ценное, хотя и тяжкое состояние гонимости было присуще и Ермолиной, и Ире. Апатриды, бесподданные – нигде ничьи, ни к чему не прилепившиеся, сбросившие путы осёдлости и оттого ценившие друг друга и заботу. Они не просто знают цену заботе, а познавали её в травмирующей ситуации никому-не-принадлежности.
Этот новый тип человека породили войны и революции XX века. Люди без гражданства показывали самими своими судьбами, что никакое государство не хорошо, а большинство паспортов ограничивают права, но вовсе не наделяют ими.
При этом жизнь апатридов была столь же тяжёлой, как и у любых беженцев. Ни в коем случае не следует романтизировать их бесприютность.
Философ Эмиль Чоран поселился в Париже и имел право натурализоваться, но не воспользовался им. Как и математик Александр Гротендик, и директор Европейской комиссии Венцеслав де Лобковиц, и даже Ницше с Набоковым. Леонид Ира тоже хотел прильнуть к какому-нибудь левиафану, но после встречи с ученицей Гольдман и Брешко-Брешковской передумал.
Итак, опыт бесподданности – это опыт трансгрессии, развинчивания себя самого как социального механизма и сборки заново в экстремальных условиях. Апатриды близки в этом к исламским мистикам, которые верили, что человек способен понять себя лишь через изгнание.
Ускользая из оков принадлежности к государству, нации и иным конструктам, апатриды брали на себя смелость учреждать новые личности независимо (при всей условности понятия «независимость»). Несовершенные, неукоренённые, порой озлобленные – но, как правило, гуманные и равные по отношению к соседу, незнакомцу…
Остранённость Иры, смешанная с типичным для апатридов фатализмом, позволила ему во время Второй мировой обмануть разведки воевавших империй. Это был обман во благо, и, думаю, историки напишут ещё не одну книгу об Ире, разыгравшем свою партию под носом акул.
Долю участия Ермолиной в подготовке к этой партии следует оценить как очень высокую. Будем честными: сам по себе Ира был, конечно, сомневающейся, рефлексирующей, жаждущей трансгрессии личностью, но без Ермолиной он вряд ли ушёл бы в своём развитии дальше футбольного нарцисса и средней руки махинатора…
Александра стирает последнюю фразу и скроллит текст вверх, ища изъяны. Не слишком ли я пристрастна? Не вчитываю ли в чужую историю свой опыт? Не мщу ли кому?.. Лаптоп, который она забыла включить в сеть, теряет заряд и гаснет.
Господи, думает Александра, разглядывая туман, вьющийся по улице, какое было счастье встретить их, и какая жалость, что темпоральный поворот существует лишь в сознании того, кто понимает, что это значит, и даже у меня, почти такой же апатридки, нет способа ещё раз прожить этот опыт входа в смерч времени и родства с дрожащими в нём призраками.