Текст книги "Шуты гороховые. Картинки с натуры"
Автор книги: Николай Лейкин
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 19 страниц)
Англичанин
Поезд только что отошел от петербургской станции и летит по Николаевской железной дороге в Москву. В одном из вагонов третьего класса не особенно многолюдно: нагольный тулуп с пестрядинной котомкой и пилой в чехле, купец в енотовой шубе с тремя подушками и целым узлом провизии, богомолка с головой, окутанной черным платком, полупьяная чуйка в красном гарусном шарфе на шее, гимназист с матерью и некто в верблюжьего цвета пальто с рысьим воротником, английской морской фуражке и высоких сапогах американской тисненой кожи с изумительно толстыми подошвами. Этот некто, расправив свои длинные рыжие бакенбарды, сидит отдельно от всех в углу вагона, вытянул ноги на противоположную скамейку и, стиснув в зубах сигару, внимательно читает какую-то книгу. На него обращено всеобщее внимание. Все кивают головами, указывают друг другу и шепчут: «Англичанин!» Каждый старается его задеть чем-нибудь, но он невозмутим.
Купец развернул газету, посмотрел в нее, отбросил в сторону и, прищурившись на англичанина, крикнул:
– И читать-то противно! До того англичанин вредит! Кажется, вот взял бы и задал ему сейчас здорового тумака! Да что, и кулак марать не стоит!
Тот и бровью не повел.
– А коли так, то по-нашему возьми разложи, да и всыпь ему березовой… – откликнулся нагольный тулуп. – Не бойсь – прочувствуется!
– Нет, не прочувствуется! Не то сословие! – возражает во все горло купец. – Англичанин – что жид, а про жида сказано: не бей жида дубиной, а бей полтиной. Эх, ежели бы мои кредиторы не русские были, а из англичан свой состав составляли – сейчас бы я обанкрутился. И мне бы было пользительно и ему чувствительно! Вот это бы англичанина проняло.
Все устремили глаза в угол вагона, но сидящий там рыжий бакенбардист как ни в чем не бывало продолжал читать книгу.
– Видно, ни слова по-русски не понимает, – послышался шепот.
– Обругать хорошенько, так поймет! – визгливым голосом вскрикивает чуйка. – Вон их брат на кораблях сюда приплывает по матросной части, так ругается, что инда за ушами трещит! Хлеба по-русски попросить не может, а ругаться умеет. Видно, ругательство-то это на всех языках единственный вид имеет.
У купца мелькнула счастливая мысль.
– Барин, а барин! – манит он гимназиста. – Английскую грамоту знаешь?
– Учусь. И писать, и читать могу, – отвечает гимназист.
– Ну, и чудесно! А по-английски ругаться умеешь?
– У нас в учебниках никаких ругательств не напечатано.
– Врешь! Что-нибудь да знаешь. Поди и обругай по-английски вон энтого рыжего пса, что в углу сидит. На тебе за это пирожок с брусничкой.
Гимназист конфузится.
– Не надо. Я и так… – бормочет он и, улыбнувшись, близится к англичанину.
– Петенька! Не подходи к нему близко! Ругайся отсюда, а то убьет! – кричит ему мать.
– Не убьет. Мы заступимся, – ободряют его хором и купец, и тулуп, и чуйка. – Только пусть пальцем тронет, так самого распотрошим, что только мокро станет.
Гимназист садится неподалеку от англичанина и начинает нараспев твердить фразу:
– Енглиш бой – горшок с дырой… Енглиш бой – горшок с дырой! Асс, эсс! – старается он выговорить по-английски слово «осел», но англичанин даже и не пошевельнулся.
– Вот остолоп-то! Словно идол-истукан! – всплеснула руками богомолка.
– Петенька, иди, бога ради, сюда! Смотри, у него уж и глаза кровью налились! – надсаживается мать.
Гимназист отходит. В вагоне составляется совет, как пронять англичанина.
– А может, это и не англичанин, а немец! – заявляет кто-то.
– Англичанин! – настаивает купец. – Англичанин, но только трусит сцепиться; потому нас много, а он один. Я и книгу его видел – английская.
– Да ты нешто по-английски знаешь?
– Не знаю, но буквицу немецкую от английской завсегда отличу. У немцев палочками печатают, как бы флюгера, ну, а у англичан калачиками, на манер расстегая. – Знаешь что? – обращается он к полупьяной чуйке. – Подсядь к нему ты и дай в брюхо кулаком.
Чуйка чешет затылок.
– А ежели меня он по сусалам мазнет? Ведь зубаревых-то детей тогда во рту не досчитаешься. Эво какой он длинный, а ведь я из мелких, Макарьевскаго пригона.
– Ну, полно! Что тебе за всяким тычком гоняться! Заступимся! – утешают его.
– Ha-ка, выпей прежде для храбрости! Ну, благословись!
Купец лезет в узел и достает бутылку со стаканчиком. Чуйка пьет и с наслаждением сплевывает.
– Ну-ка, чтоб не хромать!
Купец наливает еще стаканчик. Чуйка плюет на руки.
– Господи благослови! – произносит она, подходит к англичанину, садится как раз против него, около ног и начинает ковырять пальцем его сапоги.
Англичанин не обращает на его действия никакого внимания.
– Не робей, земляк, не робей! – кричит ему купец.
Все затаили дыхание, но вдруг свисток. Поезд начинает убавлять ход.
– Хлестни его, хлестни! Сейчас остановимся! – подзадоривают чуйку со всех концов.
Поезд остановился.
– Станция Колпино! – возглашает кондуктор.
В вагон входит скунсовая шуба с саквояжем в руках, всматривается в англичанина и восклицает:
– Вакул Доримадонтыч! Воздвиженский! Друг! Какими судьбами!
– Очень просто: говеть в Новгород еду, – отвечает чисто русским языком англичанин и заключает приятеля в свои объятия.
Картина.
Наем годового доктора
Купеческое семейство средней руки. Доктор, средних лет мужчина, в вицмундирном фраке и с казенной сильно поношенной физиономией, украшенной маленькими бакенбардами в виде колбасок, только вышел в гостиную из спальной больного. Сзади его следовали гурьбой все члены многочисленного семейства. Вышла даже нянька с ребенком на руках. Все смотрели ему прямо в рот и ждали, что скажет. Доктор остановился около стола, задумался, оттопырил нижнюю губу, потер переносье и сел писать рецепт. В дверях показалась кухарка, два-три молодца из лавки и, не смея войти в гостиную, тоже с подобострастием взирали на доктора. Ребенок ревел на руках няньки; та унимала его.
– Ну, молчи! Вот сейчас отдам доктору. Он тебя и съест!
Хозяин поместился за столом, как раз против доктора. Ребятишки влезли на кресло сзади доктора и смотрели через плечо его, что он пишет. Отец дал им по подзатыльнику. Визг. Доктор вывел какие-то каракули на бумагу и бросил перо.
– Да что, и писать не стоит! Закатите ему касторового масла на двугривенный – вот и делу конец, – сказал он про больного.
– Не опасно? Не тиф у него? – спросил отец семейства.
– Да, теперь не опасно и не тиф, но если бы вы промедлили еще часа два и не послали бы за мной, то был бы и тиф, – отвечал доктор и встал с места. – Ну, прощайте! Завтра я заеду, а теперь мне некогда: у меня еще семеро тифозных, две родильницы и отнятие ноги впереди.
Он схватил шляпу и побежал в прихожую. Хозяин остановил его:
– Доктор! Еще одно слово…
– Не могу-с. В четыре часа у меня раздробление черепа у одного статского советника. Осколки вынимать надо… – замахал руками доктор. – Впрочем, что вам? Может, у вас у самих какое-нибудь место заложило?
– У меня-то не заложило… Только прошу покорно присесть. Стоя не расскажешь.
Сели.
– Так как теперича эта самая тифозная эпидемия в воздухе носится, – начал хозяин, – и даже недоглядишь, как она в питье или в пищу упадет, наконец, просто во время сна в ноздрю залезть может…
– Ближе к делу, господин хозяин! Ближе к делу! Меня один заслуженный полковник ждет. Кишки ему вправлять надо.
– Извольте-с, коли уж такая спешка! Что бы взяли, к примеру, огулом, в год то есть, чтоб ничего у нас не болело и за нутром нашим следить?.. Только уж чтоб и чадов, и домочадцев…
– Ах, вы хотите меня взять годовым? Это дело другое. Сколько с вас взять-то? Народу-то у вас уж очень много. По языку – полтора десятка языков, по пульсу – полтора десятка пульсов.
– Что делать, коли уж столько народили! – развел руками хозяин.
– Однако приказчиков-то не вы народили, а мне их все-таки щупать придется.
– Насчет приказчиков будьте без сумнения. Они у меня народ твердый. Разве пьяные на праздниках расшибутся – вот вся и болезнь их. Теперича на Масленице у нас после трех блинных дней у всех животы заболели, а они восемь ден блины ели и ни в одном глазе!..
– Так-то так, но вывихи вправлять и носы разбитые склеивать нам еще труднее, чем животы чинить. Сейчас, поди, у вас на первом плане кровь жильную пущать, банки на загривки ставить?
– Это уж как водится, потому народ простой и у него завсегда много всякой дряни в крови накапливается, ну, она и томит, и просится наружу.
– Вот видите. Конечно, мне чужой крови не жаль, а все-таки работа и инструмент портится. Триста рублей в год вам будет не обидно заплатить?
– Что ты! Что ты! Я думал так, что половину! – отрезал хозяин.
– Нет, я вижу, нам долго торговаться! Я по двухрублевкам вдвое больше с вас натереблю!
Доктор вскочил с места.
– Постой! Постой! Экой ретивый какой, ваше высокоблагородие! – остановил его хозяин. – Коли ежели какая мудреная болезнь случится – мы тебя не обидим: и лошадке куль овса из своего лабаза пришлем, и самому конфетной мучки мешочек – ешь на здоровье.
Доктор задумался.
– Что мне мука! Вот ежели бы вы шелковыми товарами торговали, то я бы жену к вам прислал. Ну, полно, господин купец, выворачивай двести рублей за год. И так уж только с тебя! Зато какой я вам декокт на водке пропишу – так уж останетесь довольны! Пейте все по стаканчику и никакой болезнью хворать не будете!
– А навещать нас по скольку раз в неделю будешь?
– Ну, раз в неделю, ежели все будет обстоять благополучно. Ведь вам, поди, с прощупыванием всех животов надо?
– Да уж это беспременно, потому из-за животов только и нанимаем. Ну, чтоб и носы наши осмотреть. Как жар – давай прохладительного.
– Вот видишь, значит, двести-то рублей будет и немного. Не сквалызничай! На пятьдесят рублей кого-нибудь надуть – вот тебе и наверстал убытки.
– Возьми сто восемьдесят! По крайности буду знать, что по пятнадцати рублев в месяц!
– Нельзя. Себе дороже!
– Ну, бог с тобой! Давай руку и лечи!
Хозяин взял доктора за руку и, потрясая ее, покрыл полой своего сюртука.
Обыватель и городовой
Два-три теплых солнечных денька растопили снег и совсем согнали его с улиц, оставив только густую зловонную грязь, быстро высыхающую на солнце. Посинел и надулся лед на Неве, как больной в предсмертной агонии. То же сделалось и на каналах. Образовались большие полыньи. На уцелевшем еще льду ярко обозначился накида-ный в разное время мусор. Кой-где виднеются стоптанный опорок, голик от метлы, дохлый котенок, обруч от бочки. Спуски на лед загорожены досками и в некоторых местах охраняются полицией.
Вот около одного из спусков на Фонтанке невозмутимо стоит городовой, вперив тупой взор на какую-то одну точку на противоположно лежащем доме. К спуску подходит пьяненький мужичонка в дырявом полушубке нараспашку и в замасленном картузе с разорванным козырьком. Подошел, покосился на городового и лезет через загородку на спуск.
– Ты куда? Нельзя! – лаконически отрезывает городовой, не двигаясь с места.
– Отчего нельзя?.. Господам можно, а нам нельзя!.. – ломается мужичонка.
– И господам нельзя. Видишь: загорожено! Провалиться можешь.
– Ан вдруг на счастье и не провалюсь.
Мужичонка уже занес ногу.
– Тебе говорят! – кричит на него городовой и отстраняет слегка шашкой.
– А почем я знаю, что мне?.. Может, и не мне… Ты меня за шиворот возьми, тогда я и буду знать. А то взял, наградил по затылку – вот мы и поймем, что запрещение, а то: нельзя!..
Городовой машет рукой. Мужичонка опять лезет через загородку.
– Опять? Честью тебе говорят, что провалишься!
– А ты зачем честью? Ты обругай – ну, мы и будем иметь свое понятие. Провалишься! Хочешь на пару пива, что не провалюсь? Денег, что ли, у нас нет! Деньги есть. Ты какой губернии?
Мужичонка растопыривает ноги и, смотря в упор на городового пьяным взором, побрякивает медяками в кармане. Городовой молчит.
– Так не хочешь вдарить меня по загривку? – пристает к нему пьяный.
– Иди ты своей дорогой! Мотыга! – вырывается у городового.
– Мотыга! Это мы и без тебя знаем, потому три с четвертаком пропили, а ты хвати меня кулаком по становой жиле – вот я и караул закричу.
– Э-эх! – кряхтит городовой, сжав зубы, и старается не глядеть на пьяного, но тот продолжает допекать его.
– Ну, а ежели я тебя фараоном назову? Вдаришь? – спрашивает пьяный. – Тоже не вдаришь? Чудесно! Какая же ты после этого полиция? Эфиоп – и больше ничего!
– Что! – возглашает городовой. – Какое ты слово сказал?
– Никакого. Вот на ту сторону хочу и пойду.
– А я тебе говорю, что не пойдешь! Или в казенное-то тепло очень захотелось?
– Нам, брат, казенное тепло не страшно, ты нас им не пугай. Мы в нем, почитай, после каждого праздника сидим… А ты полосни меня по уху, попробуй! Обижать-то можно!
Мужичонка плачет и отирает глаза полой полушубка. Между тем около мужика и городового начинают уже останавливаться прохожие: баба в синем кафтане с длинными рукавами, господин в очках и с портфелем, полотер со щеткой и ведром мастики.
– Чей ты, земляк? – пристает к мужику баба. – С какого места?
Тот молчит и уже начинает всхлипывать.
– Что с ним такое? Об чем он плачет? – интересуется господин в очках.
– Да, надо полагать, хмельной деньги потерял, – дает ответ полотер.
– Какое деньги! Просто городовой дерется, – поясняет баба.
– А ты видела? – возмущается городовой. – Эх, куричья шерсть! Деревня!
– Об чем ты, любезный? – спрашивает пьяного господин в очках.
– Ваше-ско… благородие! Явите божескую милость, заступитесь! – плачет мужик. – Теперича генерал Мухоловцев приказал, чтоб к десяти часам во фрунт! Топку у них чтоб в нижнем этаже поправить, так как мы, значит, печники, ну а городовой не пущает. Генерал строгий… Как что – сейчас: «Никита, во фрунт!» Ну и слушай его команду!
– Отчего же ты не пускаешь его к исполнению своих обязанностей? – обращается к городовому господин в очках.
– Да кто его, господин, не пущает! А он хочет через лед… Ну, а у нас приказ, чтобы, по неблагонадежности Фонтанки, препятствовать, – рассказывает городовой. – На то и загородка, а он лезет.
– И полезу! – кричит мужичонка, подбоченившись. – Потому генерал на этой стороне существует, а я червь супротив него и обязан слушаться.
– Ну, ты и обойди кругом, по мосту.
– Ах, ваше боголюбие! Как я могу, коли была команда: «К десяти часам во фрунт».
– Да пусти ты его, служивый! Ведь он утонет, а не ты! – вмешивается баба.
– Вишь, прыткая! Он утонет, ему ничего, а с нас спросится, мы в ответе.
– А ты вытащи! На то ты и городовой, чтоб обывателей ловить! – не унимается мужик и снова заносит ногу.
– Ты чего же это, куричий сын? Распотрошить мне тебя, что ли! – выходит из терпения городовой и хватает его за рукав. – Ангелов, черти окаянные, из терпения выведете! Прочь отсюда!
Легкий тумак в спину. Раздаются ругательства. Мужичонка, передвинув шапку со лба на затылок, отходит от спуска, покачиваясь, и, обернувшись к городовому, кричит ему:
– Фараон!
На иллюминации
Вечер. Ветер так и завывает. Скользко на тротуарах. На улице толпы народа. Иллюминован не только Невский проспект и Морские, но даже и самые отдаленные улицы.
По Разъезжей, расталкивая народ, идут купец и купчиха. Сам в еноте, и воротник, как водится, поднят кибиткой; сама в лисьем салопе, и ковровый платок на голове. Идут гуськом.
– Я теперича как бы тумбе подобна. Совсем пужаюсь идти, – говорит купчиха. – Ноги так и разъезжаются.
– А ты трафь ногами-то, как Блонден по канату, вот и не будешь тумбе подобна, – откликается купец. – Иди да приговаривай! «Раз-два, раз-два». Помнишь, как простой русский акробат Егор Васильев в Зоологии ходил?
– Все-таки пужаюсь. Ноги словно сани.
– Приговаривай, говорю: «Раз-два, раз-два»! Что ж ты молчишь?
– Ну вот! Стану я срамиться на улице! Пожалуй, еще за пьяную сочтут.
– А пущай их почитают хоть бы и за пьяную. Мне вот все равно.
– Тебе, конечно, все равно, коли ты дома этого самого угару-то наглотался.
Купец оборачивается.
– Кто? Я наглотался? – спрашивает он. – Ну, нет, брат, шалишь! Насчет тверезости мы ни в одном глазе! Садись сейчас ко мне на закорки – как Блонден по канату, по всей улице пронесу.
– Где ж это видано, чтоб купцы своих жен носили! Что люди-то скажут?
– Ничего не скажут! Дело праздничное. Главное, чтоб совесть была чиста у человека. Блонден носил же свою жену.
– Так ведь то Блонден, а ты купец.
– Это разности не составляет. Может, и Блонден этот самый по второй гильдии платил.
Жена останавливается.
– Ну, как хочешь, а я дальше идти не могу, – говорит она. – Устала. Постоим маленько. Вот и иллюминация в калоше горит.
– Есть что смотреть! Важное кушанье – калоша! Садись, говорю! В лучшем виде пронесу!
– Да что ты, в самом деле, белены, что ли, объелся! – сердится купчиха. – Я думала, он шутит, а он и в самом деле. Не пространяй лапы-то! Не пространяй!
– Что мне распространять! Захотел бы, так и силком взял, потому ты мне единоутробная жена. Ей-богу, садись! Лучше всякой шведки прокачу! – восклицает купец, но, поскользнувшись, падает.
– Эво, ветер-то какой! Даже купца сдунуло! – замечает стоящий у ворот дворник в тулупе.
– Ничего, не разобьется. Купцы – люди мягкие! – откликается чуйка в гарусном шарфе. – Потому жиру этого самого – страсть!
Купчиха поднимает мужа.
– Эх, нетечко любезное! Сам-то еле на ногах стоишь, а туда же – жену на себе тащить собираешься! – поддразнивает она его. – Вишь, как сверзился!
– И вовсе даже не сверзился, а просто не той ногой ступил! – оправдывается муж и, остановившись около жены, начинает смотреть на горящую на тумбе резиновую калошу с салом.
Кроме их на пылающую калошу смотрят: дворник, двое ребятишек, из коих один в отцовской шапке, нахлобученной на глаза, и кухарка и баба, так закутанная в байковый платок, что виднеются только одни глаза.
– Зачем же это калошу-то жгут? – спрашивает у мужа купчиха.
– А чтоб сало ярче горело, – отвечает он. – Плошка – совсем не тот вкус, а тут все-таки калоша.
Дворник подливает в калошу скипидар. Пламя вспыхивает еще больше.
– Что же это они льют-то? – допытывается купчиха.
– А кислоту! – откликается баба.
– Надо полагать, с левой ноги… – бормочет купчиха, рассматривая калошу.
– Нет, сударыня, с правой. С левой ноги и гореть не будет, а так только, одна копоть.
– Пустое! – машет рукой дворник. – Жгли мы и с левой – все одно. Вот на взятие Плевны шапку мы запалили, так совсем другой вкус был!
– А что?
– Да словно как бы мингальский огонь.
– Хозяин шапку-то прожертвовал? – задает вопрос купец.
– Нет, где ему, ироду! Мастеровой тут у нас хмельной был. «Берите, – говорит, – ребята, для Плевны; все одно она мне даром досталась: один знакомый покойник подарил». Наутро спрашивает: «Где шапка?» Что смеху-то было!
Купец вздыхает.
– Поди ж ты, какая ноне мода выискалась: калоши и шапки на иллюминацию жечь! – говорит он. – Ну а сапоги не жгли?
– Нет, не по нынешним временам ноне сапоги-то жечь! – отвечает дворник. – Голенища татарину предложить, так и то полтину серебра даст.
– Коли ты русский и патриот, человек, то что тебе полтина? Должен и сапоги жечь.
– А коли ты так рассуждаешь, то вот возьми и сожги свои. Ты все-таки купец, а я дворник.
– А думаешь, не сожгу? Ей-ей, сожгу. Хочешь, сожгу? – горячится купец и хочет садиться на тумбу, чтоб разуваться.
– Иван Трофимыч, да полно, что ты! – останавливает его жена. – А тебе, земляк, и не стыдно? Видишь, что человек пьян, а ты его подзадориваешь, – обращается она к дворнику. – Пойдем! – тащит она мужа.
– Чего пойдем? Я бы ему показал, как сапоги-то жгут! – все еще не унимается муж. – Ах ты, патриот, патриот! – добавляет он и отходит прочь.
Черт
– Извозчик! К гостиному двору!
– Четвертачок положьте.
– Пятиалтынный!
– Дайте, сударь, хоть двугривенничек. Ей-богу, стоит!
Сели, поехали. Порошил снег.
– Снежку Бог дает, – начал извозчик, – а то уж очень для лошадиного-то нутра тяжело было, потому одна глина да навоз.
– Ну, так ты и пошел скорее. Словно по клюкву едешь. Я не кататься сел.
– Будьте покойны, живым манером доставим… Теперь лошадь к закладке ласкова, потому снег видит. Солдат, поберегись! Эй, шуба!
Извозчик стегнул кнутом и задергал вожжами.
– А я, ваше благородие, вчера черта видел, – начал он ни с того ни с сего.
– Погоняй, погоняй знай. Нечего мне зубы-то заговаривать! Я тороплюсь.
– Сейчас умереть – видел, ваше степенство. Что мне вас заговаривать?
Седок улыбнулся.
– С рогами? – спросил он.
– Нет, без рогов. Надо полагать, молодой, так не отросли. Возил это я спервоначала купца хмельного. Ну, известно, как купцы ездят: что ни есть у Бога трактир – стой! Там винцом брызнет, здесь стаканчиком побалуется. И мне подносил. Я-то еще ничего, а он уж, смотрю, «мама» не может выговорить. Ну, я его кой-как по догадкам домой в Ямскую довез. Дворники у ворот осмотрели его, признали за своего и повели.
– И ты пьян был?
– Намухоморившись, это точно, только не очень… Потом мамзель возил, потом, надо полагать, дворецкого, потому лицо такое дворецкое было, словно как бы из мордашек. Псы такие есть у господ. Барыни их в морду целуют и в бурнусах водят, так вот точь-в-точь. Дело вечером было.
– Где же ты черта-то видел?
– А это у Александринского театра. Вот, говорят, что комедии эти – ничего. Нет, ваше боголюбие, они-то чертей и разводят. Где театральная игра, там и черт! Нус, сморило это меня с купеческого-то поднесения, и, надо полагать, я заснул. Только слышу – ругаются. Проснулся, гляжу – на углу Театральной стою, представление уж кончилось, все разъехались, и только с черного подъезда актеров в зеленые кареты пихают. Ну, а актеры, которые пешком, так это слова и рассыпают. Подходит барин толстый. «В Измайловский полк, – говорит, – … садись!» Без ряды сел, едем, а я клюю носом. Только как звезданет он меня по шее. Свету невзвидел, обернулся, глядь, а лицо-то у него красное-прекрасное как у рака. За что, говорю, сударь? По нынешним временам это совсем лишнее. А он хохочет, и нехорошо таково хохочет, словно леший, и кулачище показывает. Кулачище – во! «Что, больно, – говорит, – тебе?» «Как же, – говорю, – не больно, коли вы прямо в становую жилу…» «А мне, – говорит, – теперь еще больнее. Извозчик, можешь ты, – говорит, – такую комедь написать, чтобы ее актеры играли?» «Где, – говорю, – нам, мы люди темные, неграмотные». «А я, – говорит, – могу». И тут опять таково он страшно захохотал и такие слова говорил, как бы в семи смыслах. «У меня, – говорит, – все актеры в струне, глазом моргну – кувыркаются, бровью поведу – целуются. Я, – говорит, – теперь больше чем Наполеон!» Обернулся я, посмотрел на него, да так чуть с облучка и не свалился. Инда обомлел. Лицо уж у него не красное, а зеленое, как капуста, и глазищи по ложке. Сотворил я молитву и погнал лошадь, а сам уже и обертываться боюсь, ни жив ни мертв сижу. А он кричит: «Пошел, пошел!» – и не голосом, а как бы козлом, и вопль этот самый, ваше благородие, как бы из утробы у него выходит, словно мы в подвале каком. Проехали Чернышев мост, проехали Лештуковы бани на Фонтанке, гляжу – Семеновский мост, и все погоняю. Лошаденка вся в мыле, не эта, а другая, сегодня в ночь на ней хозяйский племянник выедет. Кнут-то обтрепал даже и все про себя молитву творю. Слышу – замолк. Я еще в слух молитву прочитал – молчит. Выехали на Загородный пришпект. Думаю: обернуться разве да посмотреть? Вот это я один глаз зажмурил, другой прищурил, да, обернувшись слегка, и взглянул. Глядь – а черта-то нет на сиденье. Я во все глаза – тоже нет. Остановился. Лошадь даже дрожит. Сошел с козел, думаю: под полость не заглянуть ли? Не сидит ли под полостью? Один-то и заглянуть боюсь. Подозвал другого извозчика, заглянули под полость – и под полостью нет. Сгинул от молитвы. Так вот они, черти-то, ваше благородие! Вот они как нашего брата путают!
Седок смеялся.
– Пустое, – говорил он. – Просто ты захмелел, уснул и во сне видел.
– Во сне! А шея-то в становой жиле отчего и посейчас болит? Кулачище – во! Что твоя двухпудовая гиря.
– Ну, значит, мазурик с тобой ехал, захотел не заплатить денег и выскочил из саней. Постой, направо у ворот!
– А рожа-то у мазурика зачем спервоначалу красная, а потом зеленая? Нет, это черт был. Тпр-р-р!
Извозчик остановился.
– Прибавьте, сударь, хоть пятачок-то! Что вам?..
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.