Текст книги "Т. С. Есенина о В. Э. Мейерхольде и З. Н. Райх (сборник)"
Автор книги: О. Фельдман
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц)
Всё, что шипело и булькало внутри театра и за его пределами – всё это «заговор чувств» самых разнообразных. В такой обстановке Вс. Эм. делал не то, чего его левая нога захочет, а ходы вынужденные. Ошибочны ли они были – это вопрос другой. Но когда на бумаге получается, что Вс. Эм. через всё переступал ради жены, на неё же навлекая недовольство, а этому противостояли одни лишь чувства праведные – это всегда скороговорка, за которой глаз внимательный уловит предвзятость. Некоторые мемуары, появившиеся спустя десятилетия, писаны рукой, ещё дрожащей от возбуждения.
От потрясения, вызванного смертью Есенина, мать отходила невероятно долго – годы. А с 1931-го по 1935-й год – это, наверное, лучший период её жизни. С 1936 года на неё по вполне понятным причинам стала накатываться тревога. Мне кажется, что Вс. Эм. внутренне напрямую глядел в глаза тому, что вокруг происходило, но страхам не поддавался, полагаясь на непредсказуемость завтрашнего дня и надеясь, что «пронесёт». Мать, напротив, погружалась в страхи и предчувствия, но пустить в себя мысль, что всё идёт «сверху», было свыше её сил, и она пыталась убедить себя, что театр становится жертвой диверсии. После запрета «Наташи»* мы в первых числах мая поехали в Ленинград вчетвером, и там, на ленинградской квартире, всё и началось. Она кричала, что вся пища отравлена, и никому не разрешала есть. Нельзя было находиться напротив окна – выстрелят. Ночью вскакивала с воплем – «сейчас будет взрыв». Невероятного труда стоило её удержать, чтобы она с криками не выбежала на улицу полуодетая. Это не было помешательство с полным помутнением сознания. Это был уход в болезнь в состоянии неимоверного перевозбуждения. Через неделю Вс. Эм. отправил меня домой, а Костя уехал ещё раньше. Из Москвы вызвали домработницу, на помощь пришли Борис Эмильевич* с женой.
Вернулась мать тихая и печальная, она взяла себя в руки, всё последующее вынесла, в общем, стойко и после закрытия театра месяца полтора ещё держалась. Потом начала взвинчиваться, а в марте повторилось примерно то же, что было в Ленинграде. Полностью пришла она в себя, кажется, в апреле, нашла себе занятие – написала сценарий и послала его на открытый конкурс под псевдонимом З.Ростова. Когда результаты конкурса были опубликованы, её сценарий оказался в числе рекомендованных к постановке. В.Шкловский* обещал помочь довести до кондиции. Она начала ещё один сценарий, но его уж не закончила.
По поводу гибели З.Н. я могу рассказать то, что мне известно – самозащита не срабатывает, и это всегда со мной. Определить – было ли ограбление, муровцы привели в квартиру меня (я приехала в Москву с дачи, а брата в это время ещё везли под конвоем из Константинова, куда он поехал проведать бабку). Я осмотрела шкафы, полки, ящики – всё есть. И это и многое другое говорило о том, чего сознание не хотело принимать, – приходили только для того, чтобы убить. Предположение, что замешаны те, кто 20 июня опечатывал кабинет Вс. Эм. и наблюдал за квартирой, не могло не возникнуть сразу. Кому как не им было знать, что в квартиру легко проникнуть без взлома (в кабинете дверь на балкон осталась незапертой, к балкону примыкала керосиновая лавка, опечатанная дверь, ведущая из кабинета в жёлтую комнату, тоже была незапертой) и что Костя уехал. Перед отъездом он спал в одной комнате с матерью – и его и моя комнаты тоже были опечатаны, домработница спала в закутке на другом конце квартиры – её ранили, когда она проснулась и побежала к З.Н.
Перед похоронами вызывали куда-то мужа тётки нашей – актёра В.Ф.Пшенина. Ему сказали, что если сын и дочь захотят хоронить мать из дома, то разрешается взять её только на полчаса. Но если они согласятся хоронить прямо из института Склифосовского – это будет лучше с точки зрения их будущего. И ещё предупредили, что из квартиры будут выселять.
Мы сказали Васе – пусть передаст, что возьмём на полчаса. В назначенный час у подъезда на Брюсовском встали в две шеренги молодые люди в одинаковой штатской одежде и никого не пускали, кроме своих. Они же сопровождали нас на кладбище и стояли у открытой могилы. Всё это были как бы сигналы из преисподней – дело особое, говорить и думать о нём опасно.
Наших соседей из другого подъезда, отца и сына Головиных (отец – артист Большого театра), арестовали уже во время войны. Говорили, что сын попался на мелкой краже и при обыске что-то нашли из квартиры Мейерхольда. Уже после войны, когда в Ташкент приезжал на гастроли певец Батурин, я, узнав случайно, что он – член Верховного суда СССР*, встретилась с ним. Оказалось, что он (не в составе суда) присутствовал на суде над Головиными и убедился, что дело откровенно сфабрикованное. Из Большого театра пытались помочь, но ничего не вышло.
Летом 1955 года я встретилась с военным прокурором Ряжским*, занимавшимся реабилитацией Мейерхольда. Он рассказал о пунктах обвинения, показал подпись Лаврентия под материалами «следствия», но предупредил, что ни о чём тяжелом говорить со мной не будет. Свои вопросы я задала через И.Ильинского – Ряжский пожелал видеть его у себя. Ответы, которые получил Игорь Владимирович, были: да, Мейерхольд знал о гибели своей жены, да, сын Головина не был убийцей, настоящие преступники найдены и осуждены*.
Позднее один информированный человек сказал моему брату, что в одной из колоний содержались профессиональные бандиты, находившиеся в распоряжении Лаврентия и выполнявшие некоторые его задания. Мать и была их жертвой.
Когда нас выселяли с Брюсовского, мой дед, отец З.Н., сказал – «её убили из-за квартиры». Потом мы узнали стороной, что в квартиру, разделив её на две, вселили секретаршу и шофёра Лаврентия, и слова деда перестали мне казаться несусветным бредом. При характере болезни З.Н. её невозможно было изолировать тем же бесконфликтным способом, что и других жён. Но не исключено, что её оставили бы в покое, если бы в 1938 году она не послала письмо тому большому учёному, который знал толк в языкознанье. Это письмо она давала нам читать. Всеволод Эмильевич категорически запретил ей его посылать. Через 17 лет Ряжский мне сказал, что оно лежит в деле. Письмо было не то чтобы дерзким, оно было до дерзости наивным*. То, что З.Н. послала его тайком (а это абсолютно на неё не похоже), говорит, что мы скорей всего ошибались, считая её в тихие периоды нормальной.
Будьте здоровы. Подтвердите, пожалуйста, получение этого письма.
Т.Есенина
25. IV. 82
С труппой театра. 1926
С Костей и Н.А.Райхом в Горенках. Конец 1930-х
В.Э.Мейерхольд с первым выпуском ГЭКТЕМАСа. 1926
З.Н.Райх и В.Э.Мейерхольд. 1937
4
26 мая 1982
Дорогой Константин Лазаревич! В ответ на ваше взволнованное письмо могу сказать, что ещё по вашей первой книге я увидела, что у автора «пепел стучит…» и есть сознание своей миссии. Потому я готова и спорить с вами, и, если это возможно, чем-то помочь. Раз письмо моё дошло, раз вы задаётесь вопросами – что же случилось с З.Н., – я продолжу. Не стала сразу приводить всех подробностей – и долго, и неохота бросать в ящик слишком толстые письма такого рода.
Так вот, я думаю, что квартира сыграла роковую роль, но не потому, что была слишком нужна, а из-за обстановки массового психоза. И.Г.Эренбург необъяснимые акции тех лет называл «игрой ума», имея в виду, что те, кто симулировал эту грандиозную борьбу с «врагами», острые ситуации создавали для правдоподобия. Но можно ли сомневаться, что Лубянку постоянно сотрясали свои внутренние дела, в том числе и мародёрские. В 37-м мародёрство в Москве бушевало. Золотые вещи уносили сразу, квартирами завладевали либо целиком, либо частично, описанное имущество покупали за бесценок. В 39-м добычи было меньше.
Почему за Вс. Эм. пришли в Ленинграде? Возможно, это был наиболее простой способ завладеть ленинградской квартирой и всем её содержимым. Вламываться в пустую квартиру в доме Ленсовета – оформлять эту процедуру было бы, наверное, сложнее. А квартира на Брюсовском, площадью около ста метров, как видите, никакому чину целиком не понадобилась. Двадцатого июня опечатали кабинет Вс. Эм. Позднее, недели через две, пришли и опечатали мою и Костину небольшие комнаты. Повторный приход с такой целью – это странно. И кто-то всё равно не учёл, что превращение квартиры в обычную коммунальную без перестройки было невозможным – огромная жёлтая комната оставалась проходной. И ещё сложности – как быть с З.Райх. Кто-то мог скомандовать – решить всё в три дня. И решили. Выселение было беспрецедентно оперативным – Косте успели подыскать маленькую комнату в Замоскворечье, докопались, что я прописана на три месяца (дальше объясню, как это получилось), мне заявили, что я могу жить на даче. И квартиру тут же начали делить пополам, сооружая во второй половине кухню и прочее.
Обстановка похорон – это уже «игра ума». Всё вроде бы делали так, чтобы избежать шума, но одновременно и так, чтобы посеять слухи о таинственной связи происшедшего с делом Вс. Эм. Расскажу ещё один эпизод. Когда предупредили, что сразу после похорон будут выселять, дед наш, выяснив, что наш депутат – нар. арт. СССР И.М.Москвин, дозвонился до него. Москвин шёл к телефону, зная, что его беспокоит отец З.Н., и заговорил сам, не давая ему слова сказать:
– Общественность отказывается хоронить вашу дочь.
Дед объяснил – речь не об этом, дочь свою он похоронит сам, а просит он приостановить выселение.
– Я считаю, что вас выселяют правильно.
Был ли И.М.Москвин монстром не только по внешности? Если и был, то неужели до такой уж степени? В том самом высшем органе, который он представлял, с просителями так враждебно не разговаривали. Узнать, в чём дело, выразить соболезнование, пообещать что-то выяснить – в этом крамолы не было. Видимо, Москвин был запуган* и вместе с другими «общественниками» готов давать отпор всем, кто заговорит о З.Райх. Отказывающейся общественностью, наверное, должен был явиться прежде всего Театр Станиславского. О случившемся они были официально информированы сразу. Когда работники МУРа увозили меня с дачи, они не сказали – зачем. И вскоре после моего отъезда деду и бабушке сообщил обо всём присланный из театра шофёр – тот самый, который возил Вс. Эм. О похоронах речи не было.
В прошлом письме я не рассказала, как начиналось следствие [об убийстве З.Н. – Ред.]. Его повели обе инстанции [Лубянка и МУР. – Ред.], каждая своими способами.
Вы спрашиваете – что сказала домработница. Её звали Лидия Анисимовна – очень грузная, рыхлая женщина на шестом десятке, она работала у нас лет семь. С криком «что вы, что вы?» она побежала по коридору, и тут мимо неё кто-то промчался, ударил чем-то острым по голове и выскочил на лестницу, оставляя кровавые следы. Залившись кровью, Лидия Анисимовна повернула назад и тоже выбежала – звать на помощь. Дверь за ней захлопнулась, чтобы попасть в квартиру, дворник приставил к окну лестницу. Второй преступник – это увидели по следам – скрылся, как и пришёл, через балкон. Мать была ещё жива, у неё было восемь ранений в область сердца и одно в шею. Лидию Анисимовну тоже повезли в больницу, она слышала как З.Н. сказала «пустите меня, доктор, я умираю», больше она говорить не могла*. Скончалась она от потери крови.
Лидия Анисимовна пробыла в больнице не больше недели и приехала на дачу. А через два-три дня её увела Лубянка. Это было в моё отсутствие, среди бела дня, обыскали только кухню. А МУР своим чередом вызывал всех близких, составляли протоколы. Из-за этой связи с МУРом до нас дошло, что в первые же дни человек пятнадцать было задержано «по подозрению», но всех отпустили.
Потом Лубянка увела братьев Кутузовых. Тут надо объяснить что к чему. Когда всё случилось, мне исполнился 21 год, у меня был годовалый сын. Выходила я замуж за человека, у которого и отец и мать уже сидели. Мой бывший муж был сыном члена Президиума ВЦИК И.И.Кутузова, который при Ленине был довольно известен, особенно как один из лидеров «рабочей оппозиции»* (Шляпников, Медведев, Кутузов). Гибель И.И. можно было предвидеть, между ним и «отцом родным» издавна существовала неприязнь, и когда вошло в моду каждую речь заканчивать «да здравствует наш великий…», Иван Иванович по всей форме получил выговор за то, что избегал этой здравицы.
У Кутузовых было двое сыновей и три дочери. Жили они в двух шагах от нас, в угловом доме на ул. Станкевича, в огромной совершенно изолированной квартире – окна в окна с Моссоветом. Самая большая комната была опечатана, и в неё потом вселили некоего Булкина с женой и ребёнком – мелкую сошку из интендантской службы. Обстановку комнаты он купил после того, как И.И. был осуждён. Глаза у него горели, и он никогда не улыбался. Он потребовал от братьев, чтобы они убрали из передней портрет своего отца – врага народа. Начались конфликты, Булкин притих, но, конечно, написал донос.
По разным причинам, в основном из-за состояния матери, я к мужу переехала только в конце августа 1938 года – с трёхмесячным ребенком. А через несколько дней моего мужа и его старшего брата Ваню арестовали. Дождавшись утра, я пошла на Брюсовский.
Мать была более или менее в равновесии и происходящее вокруг воспринимала уже не так болезненно. Более того, стал угасать страх за Вс. Эм. Статья Керженцева* была очень многозначительным концентратом – многие были уверены, что либо М-д уже сидит, либо это случится в ближайшие дни. Но позади были уже месяцы. Когда на лестнице попадались соседи с третьего этажа Гиацинтова и Берсенев, это напоминало – тоже вот театр закрыли, но крови не возжаждали*. От неприятных мыслей, если они не диктовали поступков, Вс. Эм. умел отключаться, как никто. А что они могли диктовать? С необходимостью держать язык за зубами Вс. Эм. смирился давным-давно, очень в этом смысле боялся за Костю и за своего внука Игоря, предостерегал иногда очень раздражённо – как можно ломать судьбу из-за ерунды. Но унизительные проявления осторожности – это было не для Вс. Эм. Судите сами. Его самым близким и самым любимым другом был Юргис Казимирович Балтрушайтис – посол Литвы. Этот самый молчаливый на свете человек в 1937 году вдруг обрёл язык и, как персона грата, позволял себе во всеуслышание говорить то, что думал. Пошли слухи, что наши власти будут требовать сменить посла. З.Н. испугалась, она договорилась с Юргисом Казимировичем, что встречи временно будут прекращены. Узнав об этом, Вс. Эм. возмутился – «это самое большое преступление, какое ты совершила в своей жизни». Но ещё одна встреча у них состоялась – об этом с ужасом и восторгом рассказывала мне мать спустя примерно месяц после того, как я прибегала к ней со своей новостью. Мейерхольд шёл куда-то один и вдруг заметил, что по улице Горького двигается кортеж – посольская машина с флажком, в ней сидит заваленный чемоданами Балтрушайтис, а следом идут две сопровождающие машины. Мгновенно сообразив, что это означает, Мейерхольд бросился наперерез, машина притормозила, Мейерхольд сел рядом с Балтрушайтисом. Он проводил изгоняемого посла, посадил на поезд на Белорусском вокзале, они простились навсегда.
Вы, возможно, знаете, что в деле Вс. Эм. одним из пунктов обвинения была связь с Балтрушайтисом*.
Так вот, когда я пришла со своей новостью, мать потребовала, чтобы я немедленно возвращалась на Брюсовский: «тебя там арестуют». «Меня и здесь арестуют, если захотят».
– Тебя? Дочь Есенина в доме у Мейерхольда? Никогда!
Потом она послала за мной Мейера. Он был настроен решительно, но я взмолилась – сбегать с этого тонущего корабля немыслимо. Две сестры-старшеклассницы, лишившись отца и матери, и без того были пришиблены, а теперь уже и двух братьев нет. Мейер грустно, молча согласился со мной.
Я прожила с сёстрами Кутузовыми около восьми месяцев. В апреле дом наш приготовились ломать, я вернулась на Брюсовский, прописали меня, как тогда полагалось, сначала на три месяца, только после этого прописывали постоянно. В мае 39-го моего мужа и Ваню освободили. Они ничего не подписали.
Так вот, спустя месяц с небольшим после Лидии Анисимовны братьев Кутузовых снова увели. За мужем на дачу ночью приезжали незнакомые лица, а через день с ордером на обыск заявились те, кто нас уже обыскивал. Это был тот самый Куличенко, который 20 июня ворвался в калитку, размахивая пистолетом – «уберите собаку, а то я её застрелю», и тот же его напарник Галич. Вместе с ними я тогда уехала на Брюсовский, там обыск ещё не закончился.
А теперь сердце замирало, когда они проходили мимо того места, куда с неделю назад был спрятан архив Вс. Эм. Но обыскивали они лениво. Главной заботой было опечатать самую большую комнату и описать рояль, уже один раз описанный и привезённый с Брюсовского. Мы подняли ужасающий скандал – дед, моя младшая золовка, я, нянька, понятые – жители соседних дач. Дача с малолетства была записана на меня и Костю. Мы намертво отказались подписать протокол, зная, что за такой брак в работе нашим гостям не поздоровится. Комнату мы отбили, но так устали, что махнули рукой на «Бехштейн». Эту вторую опись легко снял народный суд.
Потом раздумывали – случайно ли приезжали те самые, кто занимался и Мейерхольдом. Связь с трагедией на Брюсовском не приходила в голову. Казалось, что всё, нужное Лубянке, делает МУР, стараясь охватить подозрениями как можно больше народу. Полтора месяца назад МУР сразу сделал вид, что родня на особом счету именно потому, что ограбления не было. Повёл дело какой-то испытанный садист. За Костей погнались в Константиново, повезли в Москву, не объяснив зачем, а в МУРе поднесли к глазам фотографию убитой матери, и он потерял сознание. Муж мой ночевал на даче, утром поехал на работу, там его нашли, привезли в МУР, заставили меня дожидаться. А мне показали сначала несколько кривых ножей – «вы их у кого-нибудь видели?» Потом показали Костин блокнот – «этот почерк вам знаком?» Я разревелась – «говорите же, что случилось с Костей». Тогда сказали, что моя мать ранена и позвали моего мужа. Я потащила его в больницу, и только по дороге у него нашлись силы сказать, что матери моей уже нет. В квартиру меня повели на другой день рядовые оперработники, нормальные ребята, потрясённые случившимся. Следов и отпечатков было множество – они мне сами показывали. Продолжали следствие, наверное, уж другие.
Ваню, кажется, в МУР и не вызывали – он в ту ночь находился в другом городе, а с З.Н. вообще был незнаком.
Лидия Анисимовна отсутствовала не больше трёх месяцев. Она вернулась неузнаваемая, вся чёрная, глаз не поднимала, сказала только – «мне ни о чём нельзя говорить». Быстро собралась и уехала* на родину в Витебск. А ещё через два месяца освободили моего мужа. Он сказал мне, что и его и Ваню обвиняли в убийстве. Требовали дать подпись. Потом внезапно отстали, некоторое время подержали в неизвестности и выпустили в самый канун 1940 года. Общаться братьям не довелось, но муж был уверен, что Ваню тоже вот-вот выпустят. Увы, месяцы шли, а Ваня не возвращался. Потом в окошечке сказали, что он получил пять лет по пункту такому-то. Пункт означал… разглашение государственной тайны. Желая узнать, что произошло, мой муж пустился на немыслимую авантюру. Поехал в Воркуту, пробрался на территорию лагеря, сумел увидеться с братом и вернуться обратно. Оказалось, что от Вани тоже быстро отстали, но не простили ему того, что он на допросах дрался и кричал «фашисты». Ему пришили пункт, для которого не надо было вышибать подпись: «это тебе за то, что когда первый раз тебя выпустили, ты болтал о том, что тебя били». Ваня просидел не пять, а семь лет. Когда я увидела его потом в Москве, он спросил – «что слышно про мою крёстную?».
– ??
– Я Лидию Анисимовну так называю. Она на очной ставке показывала, что это я её ударил по голове…
Братьями могли временно заняться из опасения, что в МУРе всё же перестараются и будут осложнения. И всё равно нераскрытое дело осталось потом за МУРом, и они, по опыту всех полиций и милиций, списали его на попавшегося на краже сына Головина (отец пострадал за укрывательство).
В своё время ходили (и теперь ходят) разговоры о том, что З.Н. могла помешать следствию, что у неё были доказательства невиновности Вс. Эм. Всё это от слепой неистребимой веры в «клевету» и в то, что следствие на самом деле проводили. Были и другие предположения – будто убийством хотели усложнить дело Вс. Эм. Но уже к 20 июня оно было заготовлено в таком виде, что всего хватало. И здесь – всё та же вера во всамделишность следствия.
Ряжский не посвящал меня в подробности («не хочу слёз»), но кое-что важное говорил. Когда я пришла к нему в первый раз, он только что арестовал главного, как он его называл, «закопёрщика». Это был высокий чин, фамилии не помню*. На XX съезде Н.С.X[рущёв] называл его имя – он был повинен в гибели крупных украинских деятелей. Но шёл ещё только 1955 год. Закопёрщик объявил голодовку, его жена приходила к Ряжскому скандалить.
Когда Ряжский впервые раскрыл дело Вс. Эм., он был изумлён – в одной организации с Вс. Эм. числились люди здравствующие и невредимые. Они занимали посты «настолько высокие, – сказал Ряжский, – что я не вправе вам их называть». В той же организации числились также Б.Л.Пастернак и Ю.К.Олеша – это Ряжского не удивило, он человек, далёкий от литературы. Только когда ему понадобилось поднять их дела, выяснилось, что никаких таких дел нет и оба живы-здоровы. Задумывалось, вероятно, крупное дело с оглаской в печати. Могли и шантажировать лиц с постами – жёны-то у некоторых уже сидели. Так или иначе война в это время уже разгоралась, наступал период, когда сажать сажали, но взбадривать население громкими делами перестали.
Когда закопёрщик объявил голодовку, он был скорей всего не у дел (я не догадалась тогда спросить). Первыми после 1953 года рассматривались послевоенные дела (ленинградское и др., Ряжский участвовал). Закопёрщик тогда уцелел, он не выплыл, когда убийцы З.Н. были осуждены. И надеялся, наверное, уцелеть – срок давности, вынужденность действий и др. Формально наиболее тяжкое преступление совершил трибунал, выносивший приговор Вс. Эм. Соучастниками преступления вообще можно было считать всех, кому дела попадали в руки, а они часто попадали в военную прокуратуру тех лет. Люди там были разные – надо было сдерживать пыл и самодеятельность хотя бы на периферии. Пытаясь спасти Всеволода Эмильевича, погиб военный прокурор Медведев. Он просмотрел дело в порядке надзора, вынес протест. Потом он умер в тюрьме.
Заместителем прокурора УзССР был одно время Меранский, работавший в Москве в военной прокуратуре в 1940 году. Он говорил мне, что некоторые высокопоставленные лица (Н.С.X. в том числе) при возможности вмешивались в подбор работников для этой инстанции, это давало шансы, пусть самые малые, выручать людей из беды. И ещё – по этому каналу сведения о делах просачивались наружу. Я сама тому свидетель – некоторые московские адвокаты чего только не узнавали от своих однокашников-прокуроров.
И мне кажется, что такой утечки вовсе не боялись. Я вот ещё в 40-м году стороной узнала, что Вс. Эм. и Бабель привлекались по одному делу. Но по делу об убийстве я никогда и ничего не слышала походившего на такую утечку. Действуя почти открыто, самая страшная из лубяночной нелюди поворачивала молву туда-сюда*, но сквозь их круговую поруку ничего не просачивалось. Помимо того, о чём я уже писала, были у меня и другие мысли. После 20 июня З.Н. прожила всего 25 дней. Но не было ли быстрой реакции Запада на арест Вс. Эм.? Ведь там многие понимали, что крупнее Мейерхольда жертвы не было. Могло быть написано нечто такое, что взбесило «языковеда» и развязало руки Лаврентию*.
Дело, заведённое МУРом, может храниться и в доступном месте. Щёлоков ответил вам слишком лаконично*, у них должны лежать бумаги, из которых явствует, куда пошло дело, когда они «доказали» виновность Головиных. Я по работе часто бывала связана с судами, прокуратурами и т. д. МВД может хранить только нераскрытые дела. Законченное дело после всех его путешествий хранит суд, рассматривавший его по первой инстанции, а ею может быть вообще любой суд от народного до военного трибунала. Вероятнее всего, из МУРа дело поступило в московский городской суд. Там оно и может лежать с пометкой, что после реабилитации Головиных следствие повела другая инстанция по своим материалам. Правда, очень давно кто-то говорил мне, что с Головиных сняли обвинение до 1953 года. Сомневаюсь, но если это так, оно должно было вернуться в МУР, а раз его нет – опять же должна быть более поздняя бумага – кто забрал. Забрать могла военная прокуратура, приобщить к новому следствию, в этом случае хранит его трибунал и оно недоступно.
Мне не хотелось бы видеть это дело. Только вот муторно думать об одном человеке, не зная, виноват он или не виноват. Если виноват, он мог остаться безнаказанным.
После 20 июня З.Н. бывала то в Москве, то на даче, ни с кем, кроме своих близких, не общалась, и не только потому, что многие её боялись, – было безлюдное летнее время. Но в Москве к ней приходил один молодой человек – новый знакомый. Я бывала в Москве и один раз его видела. Плохо помню, что мать говорила о нём – за какими-то советами он к ней обращался по чьей-то рекомендации. Я была у матери 14 июля. Мимоходом она сказала, что отдала этому человеку золотые часики и ещё какую-то вещь – попросила продать. В этот день в ней было меньше оцепенения, впервые она плакала, говоря о Вс. Эм., звала меня пойти в кино и остаться ночевать. Но мой мальчик был нездоров и к вечеру я уехала (чтобы со следующего дня годами спрашивать себя, как я могла не остаться). А Лидия Анисимовна потом говорила, что молодой человек пришёл после меня и ушёл довольно поздно. В МУРе уверяли, что его усиленно ищут, но он исчез бесследно вместе с вещами. А у нас из головы не выходило – он мог дать сигнал, что З.Н. ночует в жёлтой комнате одна.
Ну, вот я написала подробно – вы, конечно же, должны это знать, а кроме того, я не хочу, чтобы над памятью о моей матери нависала такого рода тайна. Поезд сошёл с рельс, одни погибли, другие спаслись, но гибель жертв – не тайна.
Мать рассказывала мне, что Элен Терри завещала не омрачать её памяти скорбными похоронами – пусть будут цветы, песни, веселье. Это восхищало З.Н. А ей самой была послана такая трагическая и таинственная смерть, какая неизбежно заслоняет живой образ.
В годы, когда о З.Н. громко не говорили, один журналист, большой поклонник Есенина, потихоньку расспрашивал меня о ней и однажды сказал – «я вам верю. Но вы не знаете – о вашей матери говорят ужасные вещи. Я не буду повторять. Но чем же это можно объяснить?» А у меня ко всему этому иммунитет с детства. Как-то мать даже к стене приколола строки Пушкина «и подари мне славы дань – кривые толки, шум и брань»*. Я ответила:
– У неё было два великих мужа. Она была очень красива. Мало того, она была очень умна. Мало того, она была ведущей актрисой знаменитого театра. В этом есть непростительная несправедливость, и хочется верить худшему.
А потом кое-что и до меня доходило напрямую – эта «дань» явно была работой времени не в пользу З.Н. Долгие годы во всеуслышание можно было говорить только плохое. А главное – молва подхватывает то, что психологически легче – произошло с ней нечто ужасное, но ведь и была она ужасная женщина. Сюрприз ждал меня в 1964 году в Ленинграде, когда отмечали 90-летие Вс. Эм. На вечере в Театральном институте я выступала*, старик Вивьен, сообразив, откуда я взялась, вспомнил З.Н., расчувствовался и в своём выступлении сказал: «В театральных кругах утвердилось мнение, что Зинаида Райх была совершенно никчемной, абсолютно бездарной актрисой. Это неверно…». «Утвердилось мнение…» – это уже не кривые толки и шум, эта «дань» – во имя тишины, умалчивания и забвения. Я не забыла про общественность, отказавшуюся хоронить, эту общественность унизили особо постыдным беспочвенным страхом, и это надо было чем-то компенсировать.
А друзья? Однажды я встретилась с пианистом, который так когда-то был влюблён в З.Н. («я люблю вас потому, что в вас много гармонии»). Но едва мы заговорили о ней, он прикрыл глаза рукой – «не будем, я не могу…» А после смерти З.Н. прошло тогда уже шестнадцать лет.
Одно время мне казалось, что память о моей матери вся куда-то улетучивается. Много вышло книг о Есенине, где о ней либо ни слова не было, либо о ней говорили вскользь, не забыв, однако, упомянуть, что когдато она была эсеркой. Тут причины особые – путь к официальному признанию Есенина пробивали представители довольно-таки тёмного царства – душа им не позволяла ставить имя Есенина рядом с нерусской фамилией. Великий есениновед Прокушев поставил под сомнение даже единственное общепризнанное достоинство З.Н. – её красоту: «слышал я, слышал, что она была хороша собой, но по тем снимкам, которые мне попадались, этого что-то не видно». Однако в этих «кругах» всё теперь сильно изменилось – в периферийной печати то и дело что-то появляется о З.Н., а поклонники Есенина, лекторы, коллекционеры, «книголюбы» и т. д. уже и житья мне не дают своим доброжелательным интересом к ней. Когда я по просьбе Пушкинского Дома делала статью о З.Н. (она была задумана именно как статья*, а не как воспоминания), я там сжато рассказала и о её сценическом пути. Но в ленинградской «Науке» не было бумаги, поэтому сборник «Есенин и современность» пошёл в Москву к Прокушеву. Там была бумага, но для кусочка о З.Н. – актрисе её не хватило. Прокушев его снял. Потом мой сын отвез рукопись в её первоначальном виде в Константиново – на хранение в музей. И что же – вычеркнутый кусок переписали, размножили, и он пошёл по рукам.
Лет 10–12 назад две дамы собирались написать книгу о З.Н., а я, честно говоря, и хотела, чтобы автором была женщина – она не стала бы нажимать на красоту и вынимать душу из тела. С одной из них, польской журналисткой, я встречалась в Москве, она собиралась со мной переписываться, но потом как в воду канула. Другая – москвичка, но, поговорив с ней один раз, я уже мечтала, чтобы она не писала. Теперь она в США. В феврале у меня тут была Альма Лоу* и утешила – эта дама не написала о З.Н. Альма Лоу покорила меня непредвзятостью – чертой, которой у нас и в зачаточном состоянии не существует, но писать она будет о Вс. Эм., а о З.Н. – постольку-поскольку.
Константин Лазаревич, то, что вы не женщина, окупается в моих глазах знанием театра, знанием Мейерхольда, стремлением добираться до истины. Как я была рада вашей статье о Блоке и Мейерхольде*. Если вы соберётесь писать о Зинаиде Николаевне, я готова помочь вам, чем только можно.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.