Текст книги "Т. С. Есенина о В. Э. Мейерхольде и З. Н. Райх (сборник)"
Автор книги: О. Фельдман
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)
Судя по всему, в ходе постановки спектакля З.Н. была «на равных» с другими актёрами. Иногда припоминала – «как он тогда на меня орал…». На репетициях он не становился бы для неё «богом», если бы его находки не были для неё такой же неожиданностью, как и для других. В порядке «самоутверждения» актёры стремились внести хоть какой-нибудь крохотный вклад в будущий спектакль (я тут имею в виду не саму актёрскую игру как таковую), и если им это удавалось, они этим хвастались (это же видно по актёрским воспоминаниям). Вот и мать хвасталась иногда микроскопическими деталями, которые и припомнить трудно. Анна Андреевна говорила у нее «капюста» («я не знаю, что такое «капюста»), «говорят» (глаза) – это её разбивка, романс «В крови горит…» она не сразу, но впоследствии стала исполнять в немного пародийной манере. В «Медведе», чтобы подчеркнуть ханжество вдовушки, она выучилась мелко-мелко креститься, её вдовушка быстро отвлекалась от этого занятия, но рука продолжала рассеянно не креститься, а небольшие круги описывать.
В театре Мейер держал себя с матерью в общем «по-деловому», но, кажется, только тут он мог вслух похвалить её, как и других актёров. Дома было иначе. Его отношение, его внимание к ней проявлялось на каждом шагу, очень часто без всяких слов, но он любил её похвалить за что-то сказанное или сделанное, погладит по руке и скажет «молодец», от какогото её высказывания мог прийти в восторг: «Я бы никогда до этого не додумался». Но никогда я не замечала, чтобы прорывались какие-то похвалы, какие-то оценки её игры. Была однажды забавная сцена – мать дурачилась, изображая, как стала бы она играть старика Луку из «Медведя», шамкала, переваливалась на полусогнутых трясущихся ногах, а Мейерхольд закричал: «Перестань сейчас же, мне страшно, я не могу видеть, во что может превратить себя красивая женщина».
Резко продемонстрировать своё «особое положение» в театре З.Н. могла, насколько я знаю, только как жена, ответственная за здоровье Мейерхольда. Несколько раз Мейер бросал курить, но хватало его всего на два-три дня, и З.Н. не очень «боролась» с ним. Но однажды он выдержал уже чуть ли не две недели. И вот, случайно попав на репетицию, З.Н. обнаружила, что он курит, а рядом пачка папирос. Вспылила она страшно (она говорила, что в таких случаях почти переставала видеть), изорвала, истоптала пачку и заявила во всеуслышание: «Кто посмел дать Мейерхольду папиросы, я же всех предупреждала?» Мужчины потом стонали – «испортила пачку “Герцеговины-флор”, нам не могла отдать». В дальнейшем З.Н. борьбу с курением прекратила, она полагалась на свои наблюдения и сочла, что вся эта борьба не на пользу. Сама не курила, могла чуть подымить за рюмкой вина, приговаривая самозабвенно – «ах, как я люблю вино», но рюмку могла до конца и не допить.
О способностях З.Н. «противопоставлять себя коллективу» – судите сами, «выдам» вам, так уж и быть, один любопытный разговор. Мне было лет 16–17, мы зимой ночевали втроём на даче. Мать встала с левой ноги и за утренним кофе, не найдя другого повода, чтобы отвести душу, принялась ругать… Комиссаржевскую за ту самую историю, когда Мейерхольда внезапно вытурили, за то самое её письмо. Я не запоминаю дословно длинных тирад. Мать говорила, что она не в состоянии понять, что же она за человек была, эта умная женщина и большая актриса, ибо она, моя мать, никогда в жизни с подобного рода людьми не сталкивалась. У З.Н. в голове не укладывалась эта бескрайняя самоуверенность. Решалась судьба театра, судьба общего дела – как же она могла принимать внезапное решение, полагаясь только на себя, с такой бесцеремонностью показывать, что ничьи мысли, ничьи мнения для неё не имеют значения. Мейер слушал довольно-таки бесстрастно и сказал, что не видит в этом ничего непонятного.
– Так она же была ещё и влюблена в тебя.
– Была… Всю ночь тогда проплакала, мне говорили.
И Мейер усмехнулся, что-то вспомнив.
– Как же она могла?..
Тогда Мейер сказал серьёзно, мягко, назидательно, как это бывало, когда он с ней не соглашался: «Ничего удивительного нет. Она могла. Это была женщина очень активная, самостоятельная, она всё всегда решала сама. Это была женщина, которая сумела создать свой театр и руководить им. Нет, она могла…»
И тогда З.Н. примолкла. Вы спрашивали о спорах между ними. Темпераментный спор между ними мог возникнуть только в «экстремальных» условиях, когда надо было куда-то спешить и что-то быстро решить. Если З.Н. начинала почему-либо «заводиться», Мейер тут же прекращал разговор. Мнение З.Н. было для него важным во всех вопросах, так сказать, зрительного порядка, тут он полагался на её чутьё. Покажет ей какой-нибудь эскиз, спросит – «хорошо?», и если она ответит «не знаю», это уже означало – «плохо». Вкус и творческий глаз З.Н. проявлялись в её умении одеваться, превращая себя иной раз с головы до ног в некий шедевр, в её любви к красивым вещам, будь то ковёр, ваза или чайник, эта любовь не всегда была платонической, не выдержит, купит что-нибудь, выйдя из бюджета, а потом казнит себя – «я паршивая эстетка». Произведение искусства могло потрясти её сильно и надолго. В Киеве она водила меня в Успенский собор показать изображение монахини, которое поразило её ещё в юности. Ехали мы раз на дачу, она показала на только что отстроенное здание и сказала – «это мои слёзы». Тут была целая цепочка: увидев в Италии Дворец дожей, мать расплакалась от всей этой красоты, потом в Москве рассказывала о своих впечатлениях знакомому архитектору (память на имена и фамилии у меня отвратительная), новый дом был построен по его проекту, и были детали, напоминающие Дворец дожей. З.Н. любила исподтишка следить за глазами, за взглядом художника – куда смотрит, как смотрит. В 1936 году в Париже мы были втроём в доме у Пикассо, уж на его-то глазах она была совершенно помешана.
Сейчас стало так «модно» составлять свои родословные. Откуда у З.Н. взялись её гены? Род деда совершенно не просматривается, все природные склонности З.Н. заставляют подозревать, что верх взял род Евреиновых, деятели и деятельницы с этой фамилией мелькают в литературе то тут, то там.
Меня и Костю уже в 1922 году, когда мы были совсем крошками, стали водить на спектакли. Установка была самая здравая – пусть хоть что-то западает, а потом сами до всего дойдут*. Вот постепенно и выработалась потребность слушать спектакль как музыку, проникаясь его настроением. Бывая иногда на репетициях, я мало внимания обращала на З.Н., вероятно, мешало беспокойство – что у неё получится. Но, конечно, я видела, что на репетициях она не очень-то «играла», ну а став постарше, я уже просто знала, как важен был для неё настрой на весь спектакль. Когда вечером она шла играть готовый спектакль, она уже знала, как надо настраиваться, но ей необходимо было хоть полчаса побыть одной, а это бывало порой так трудно «организовать». А когда готовился новый спектакль, она искала, как надо настраиваться, ей было недостаточно общего рисунка мизансцен, показов Вс. Эм., его и её собственных толкований роли. Она принималась искать зацепку, какой-то живой образ, от которого надо было оттолкнуться, в который надо было вчувствоваться. Она иногда просто «по-ведьмински» вчитывалась в людей по лицам, по глазам и угадывала их мысли и настроения (некоторым это сильно не нравится). Надо ей было ощутить себя кем-то, чтобы дальше всё могло идти само собой. В разговорах она нередко называла женщину, которую собиралась «играть», и вначале для одной и той же роли она могла назвать сначала одну, потом другую женщину, а кого именно – это у меня стёрлось. Легче всего ей, очевидно, было настроиться на Гончарову из «Списка», достаточно было повернуться к зрителю одной своей совершенно определённой стороной. Как обстояло дело с «Дамой с камелиями», это я уже хорошо помню. Всё в то же лето 1933 года театр около месяца гастролировал в Одессе. В номере «люкс» Лондонской гостиницы висела большая картина неизвестного художника – портрет во весь рост молодой женщины в амазонке, в соответствующей шляпе, с хлыстиком в руке. Когда я в первый раз увидела, что мать внимательно вглядывается в портрет, рассматривая его то ближе, то дальше, она меня спросила: «Она тебе нравится?» Да, эта женщина мне нравилась – вся такая милая-милая. А когда я и дальше заставала за этим занятием З.Н., она улыбалась молча и прямо-таки загадочно. На другой год, когда позади было уже немало спектаклей «Дамы», мать спросила меня: «Ты помнишь тот портрет в Одессе? Эта женщина мне очень помогла». Этот «прообраз» и сейчас у меня перед глазами. Женщина стояла, чуть облокотившись на перила лесенки, ведущей на террасу загородного дома. Взгляд был не задумчивый, не отрешённый, она кого-то видела перед собой. Она была в состоянии, когда не о себе думают, этим, наверное, и была приятна. Черты лица очень мягкие. Она не улыбалась, но скорей всего в ней была готовность улыбнуться. И грусти в ней не было, только какой-то намёк на то, что эта очень мягкая женщина и грустить должна очень мягко. З.Н., видимо, и перенимала всю эту мягкость и обращённость на кого-то, а не на себя. В первом акте «Дамы» только первый грустный-грустный взгляд Маргерит отделил её от всего окружающего, это был момент, показывающий, что она такая наедине с собой, а из этого и следовало, что ей лучше и не оставаться наедине с собой. Дальше она была обращена на окружающих, и если она не слишком веселилась, то прежде всего было видно, что в ней вообще ничего не может быть «слишком», намёки на болезнь мало чего могли добавить, таким больным часто свойственна лихорадочная возбуждённость. На всякий случай напомню, что в конце акта был уже не намёк, а прямое указание на болезнь: Маргерит уговаривали спеть, она, присев на край рояля, пела «Слёз любви и тихой скорби…», прерывала пение, припадала к крышке рояля и подносила платок к губам. А иначе финал означал бы – вот таким вот образом довели женщину до чахотки, а следовало видеть, что она и без этого была бы несчастной.
В Маргерит З.Н. изливала душу голосом и интонациями, но по сцене ходила не она. В жизни она бывала ласковой-ласковой, мягкой и поэтичной, но тут же, прикусив губу, могла произнести что-то страстное. Маргерит была мягкой по-иному, это была женщина, в натуре которой резких переходов не было. И еще З.Н. должен был помогать образ другой женщины, не живой, а некогда существовавшей Мари Дюплесси.
По двум-трём строчкам у Варпаховского* («Встречи с Мейерхольдом») можно судить, что настрой для З.Н. был важен. Правда, автору хотелось показать, что З.Н., отказавшись репетировать под музыку, просто капризничала. Этот травмированный человек необъективен. Его разрыв с Мейерхольдом – это детектив какой-то, и он всю жизнь промучился. Я виделась с ним в 1962 году, из разговора вытекало, что «доказать виновность» З.Н. в этом разрыве мог бы только Мегрэ.
Ю.Пименов. Портрет З.Н.Райх в роли Маргерит Готье. Гуашь, 1934
Вы, наверное, заметили, что у меня многое связано с поездками. Ещё бы – это были наиболее тесные контакты, в Москве у всех была своя жизнь. Но для моего возраста «Дама» была душещипательна, хотелось хоть что-то наперёд себе представить – как получится. Вот на Брюсовский принесли красный бархат великолепного оттенка (кто-то продавал частным образом), все сбегаются смотреть, все знают, что для платья первого акта никак не удавалось раздобыть материю. Вот пришёл перекупщик, который постоянно делает обход всех трёх театральных домов на Брюсовском, мать прямо бросается на тёмное бархатное полупальто с серебристым узором – его Маргерит наденет, когда в конце третьего акта начнутся сборы, чтобы незаметно покинуть Армана. Вот редкий случай – репетиция в жёлтой комнате. Актрисы учатся обращаться со своими шлейфами, они ещё не настоящие, это «муляжи», сшитые из белой материи, надо уметь свободно передвигаться, откидывая их ножкой при поворотах, поддерживать их, танцуя.
Вот книга, изданная в Париже в начале века* – «Александр Дюма и Мари Дюплесси». На фронтисписе её портрет – фантастической красоты и прелести лицо женщины, совершенно необыкновенной женщины. Книга заканчивается длиннейшим списком вещей Мари, распроданных после её смерти с аукциона. На аукционе было столпотворение, изысканный вкус Мари был широко известен, светские дамы сходили с ума. Здесь побывал Диккенс, где-то у него это описано (читали?), там есть его мысли о Мари. Этот список, естественно, был использован при подборе туалетов и обстановки для Маргерит. Обозначена была цена каждого предмета, всё было распределено по разделам: платья, белье, драгоценности, картины, мебель и т. д. – очень много разделов. Целиком я прочла эту книгу на французском только в пятидесятые годы. Это беллетризованное исследование не просто литературоведческое, а, как оно принято у французов, больше человековедческое. И это в сто раз интереснее, чем роман и пьеса Дюма, это та самая документальность, которая в наши дни для многих предпочтительнее, чем всё остальное. Скачок, который произошёл в развитии Мари, тонет у Дюма в любовных перипетиях. А тут всё описано обстоятельно, скрупулёзно, и можно понять, что этот скачок был чем-то вроде чуда – неграмотная девушка из народа спустя несколько лет могла свободно и по-своему судить о литературе и искусстве, играла на рояле, сумела окружить себя только тем, что было сделано людьми одарёнными (самой пришлось поработать мастерицей). И давала ещё один повод задаваться вечным вопросом – откуда в людях что берётся, чего тут больше – общей природной одарённости или влияния среды – её первыми любовниками были не Варвили, ей было что от них перенять. И я подумала тогда о том, что мелодрама – мелодрамой, но уж чего-чего, а образ Маргерит у Дюма никак не представляется высосанным из пальца и можно бы взглянуть на пьесу посерьёзнее. И если Сара Бернар и Дузе держали в голове судьбу Мари, тогда и в этом что-то есть. И ещё подумала о том, что хотя Мейер и мать никогда об этом не говорили, но держали в голове, что роль Маргерит подходила З.Н. по многим, так сказать, «параметрам», связанным с её судьбой и склонностями.
Ну так вот, когда ставилась «Дама», многое происходило на моих глазах, я бывала на многих репетициях. Когда я шла на премьеру, мне, дуре, было около шестнадцати, всё-то я наперёд знала, всё почти что уже «на зубах навязло», что я там могу слезу пустить, – такое в голову не приходило. Но оказалось, что наперёд я не знала ничего. То, что получилось, когда всё слилось вместе, так мне душу перевернуло, что случилось невообразимое. Когда спектакль окончился, я бросилась за кулисы, вбежала к матери в уборную, села к ней на колени, рыдала, рыдала и не могла остановиться. Мать улыбалась, но была чуть-чуть растеряна. А это она и Мейер довели меня до истерики – он настроением всего спектакля, она – своим собственным.
З.Н.Райх – Маргерит Готье, «Дама с камелиями». Зарисовки Е.Данько, 1934
Когда ставилась «Дама», Мейер на всех углах повторял, что, когда Ленин смотрел на Сару Бернар в этой роли*, он плакал. И так было похоже, что это делалось ради одной лишь «проходимости». Мейер прямо стремился, чтобы как можно больше людей осознало, что Ленин мог плакать. Тем, кого тревожила нарастающая жестокость времени, ничего не надо было объяснять. Установка была – да, да, пусть плачут, пусть не разучиваются. Впоследствии дублёршей З.Н. стала молоденькая, красивая, женственная Шульгина. Не довелось мне её посмотреть, но мать говорила мне, что, глядя на её игру, тоже многие плакали. В войну я виделась с ней в Ташкенте, тот свой успех она вспоминала как сон.
Жаль, что все снимки матери из «Дамы» в общем неудачны – не видно лица, глаз. В вашей книге есть лицо Маргерит крупным планом, но полиграфисты исказили его – оно какое-то отёкшее, сильно непохожее. Оригинал как-то передаёт настроение Маргерит, черты лица довольно тонкие, но глаза опущены. Вероятно, мать вовсе и не хотела сниматься крупным планом, чтобы не выдавать «сделанность» лица – ведь на этом снимке с опущенными глазами виден грим, утончающий черты. Чтобы выглядеть помоложе, она слегка подтягивала лицо специальными французскими пластырями, которые убирались под парик. В эпизоде, когда она снимала повязку с глаз, всё, очевидно, было тщательно выверено – едва заметный наклон головы и т. д., останавливалась она в глубине сцены. На какое-то мгновение это было прямо-таки лицо мадонны, но дальше оно было уже не таким. В последнем акте З.Н. густо накладывала белила, надевала белый атласный пеньюар, когда зажигался свет, некоторые зрители сразу начинали плакать.
Репетиция «Дамы с камелиями». I акт. 1934
Мать говорила, что, только сыграв Анну Андреевну, она почувствовала себя актрисой. К середине 30-х годов ей так уж не хотелось играть эту роль, но всё равно дома она могла невзначай вспомнить какую-нибудь реплику и засмеяться («Анна Андреевна, от вашей любезности можно позабыть все обстоятельства»). Гоголь занимал особое место в её жизни.
Есенин был пропитан Гоголем, по его стихам рассыпаны скрытые цитаты из Гоголя («Мне бы только глядеть на тебя…»*). Мейерхольд после работы над «Ревизором» взял да и частично «перевоплотился» в Гоголя – это же чем-то родственная душа, ничего и никогда до конца не договаривающая. Он восторгался гоголевскими розыгрышами, и все его собственные розыгрыши имели в основе гоголевский принцип. Если где-то он вёл себя так, будто это и не он вовсе, он потом говорил: «Я был Гогель»* (помните этот гоголевский розыгрыш?).
Опять возьму дублёршу. Анну Андреевну изредка играла Субботина – у неё были красивые плечи, а без этого никак уж нельзя. В её игре терялось всё, она играла просто дуру, не слишком умело кокетничавшую, а мать была дура гоголевская, во «всех отношениях» приятная, вся насквозь эстетичная. Николай Васильевич всячески давал понять, как его самого волновали эти дуры, которые одевались искусно, оставляя открытым всё то, что могло нанести человеку погибель, а всё, что не могло нанести ему погибели, закрывали, но заставляли подозревать, что там-то и скрывается самая погибель. Играя сей «собирательный» гоголевский образ, мать во многом пародировала свою собственную манеру. Приведу пример, для которого мне опять придётся «выдать» один эпизод. Помните, как в «Ревизоре», узнав о приезде Хлестакова, Анна Андреевна умирает от любопытства, мечется, всех дёргает, расспрашивает? По письмам к Шагинян вы поняли, какой интерес вспыхнул у З.Н. к Паустовскому. Знаете, чем это кончилось? Она выдумала какой-то предлог, чтобы «заманить» его на Брюсовский, когда он пришёл, прибежала ко мне в комнату и заторопила:
«Иди, иди, Паустовский пришёл», и явились мы как Анна Андреевна и Марья Антоновна выяснять, «хорошенький» ли у Паустовского «носик». Но беседа не получалась. З.Н. и Паустовский чувствовали себя совсем скованно. Редкое это было для меня зрелище, мне захотелось уйти, и я ушла. Потом мы с матерью даже не обменивались впечатлениями, сухой и сдержанный Паустовский был, может быть, из прекрасного, но совсем другого мира. Еще у З.Н. была манера кокетничать нарочито, как бы пародируя кокетство. В воспоминаниях о Маяковском кем-то рассказан эпизод, когда З.Н., разливая чай, каждому гостю подавала его с особой улыбкой и особым выражением. Сосед Маяковского по столу обратил на это внимание, и Владимир Владимирович тихо сказал: «Актриса!»
Мать говорила, что «женственность», это когда женщина может понравиться не менее, чем троим мужчинам из десяти. Не знаю уж, как бы для неё самой выглядела эта статистика, но ясно, что когда на её Анну Андреевну смотрели мужчины, у которых на всё сексуальное чувство юмора не распространялось, то они видели всё каждый по-своему. Одни могли возмутиться: «Позвольте, но где же здесь, собственно, игра?»
Другие, наоборот, ничего не имели против. Подольский (старик был смешной) вспоминал о ней такими словами: «О-о! какая это была женщина! Когда она появлялась там, где находились мужчины, в комнате немедленно возникало электрическое поле!» Моему брату один человек недавно сказал: «Послушайте, насколько я понимаю, ваша мать была самая настоящая секс-бомба».
Когда театр был за границей, мать писала домой письма, обращённые ко всем сразу, включая гувернантку. Они не сохранились, но были там слова, которых не забыть. Из Берлина: «У нас тут не успех, а прямо триумф. В Берлине выходят 33 газеты, и каждая пишет о нас». Когда пришло письмо из Парижа, стало ясно, что в Германии основной успех пришёлся на долю З.Н., зато французы по достоинству оценили искусство Мейерхольда. Мать писала: «Я рада за Севочку, что его нежно любимый “Ревизор” получил, наконец, понимание и признание». Дома она потом, смеясь, рассказывала, как один немецкий критик написал: «Zinaida Raich ist für mich, aber Meyerhold ist micht für mich»[1]1
«Зинаида Райх – для меня, но Мейерхольд – не для меня»*. – Немец.
[Закрыть]. Мейер писал Оборину, что З.Н. «взяла Берлин штурмом»*. По её рассказам о том, как у неё получился этот «штурм», можно предположить, что ей удалось играть как никогда. Пока шли сборы, пока ехали, все её попытки как-то внутренне подготовить себя к игре шли насмарку, внутри была одна паника, с каждым днём росла уверенность, что настроить она себя не сможет, что никакой игры у неё не получится. Но, как оно и бывает, подсознание в это время делало своё дело. Когда она вышла на сцену, то вдруг почувствовала необыкновенную свободу и лёгкость, всё шло само собой.
Дома у меня висит снимок матери в роли Анны Андреевны. Когда приезжала Альма Лоу, она заявила, что такой не видела, хотя, казалось бы, пересмотрела все существующие фотографии. На моём этом снимке Анна Андреевна немного устремлена вперёд, одной рукой прихватывает платье, в другой держит лорнет. Здесь хоть что-то есть от манеры игры. Переснять?
Когда ставился «Список благодеяний», я была еще маловата, но чувствовала атмосферу совершающегося значительного события. У матери – центральная роль в современной пьесе. И пусть сюжет высосан из пальца (а иной тогда уже, пожалуй, был бы и невозможен), но в тексте были стиль и интонации Олеши (недоброкачественность, банальность текста – это вызывало у З.Н. прямо-таки физические страдания). А самое главное – в подтексте пьесы содержался хоть какой-то протест. Так волновались – допустят ли вообще, чтобы со сцены прозвучала такая крамола, как «список преступлений» советской власти. Мать играла в условной манере, соответствующей духу пьесы, но если при чтении пьесы Гончарова не могла не восприниматься как придуманная, то З.Н. должна была быть убедительной. А как иначе – это сама она и была: актриса, женщина уже довольно-таки необычного для того времени склада, – её на полном серьёзе занимали и тревожили судьбы страны и искусства. Но в то же время это была лишь частица её самой, поэтому лёгкий грим должен был подчеркнуть значительность и одухотворённость лица, остальное «убрать», чтобы поменьше было следов женственности, приветливой общительности и т. д. Обычную свою причёску З.Н. оставила, лицо было матовым, даже красота глаз оказалась каким-то образом немного припрятанной. Она была неулыбчива, не была обращена ни на себя, ни на партнёров – вся поверх всего «земного». Только примерка «серебряного» платья не то чтобы давала ей спуститься с неба на землю, но всё же она показывала, что всё-таки это женщина, актриса, которая не могла быть равнодушной к красоте туалета. Но надо сказать, что мать жалела, что пьеса превращала Гончарову почти в бесполое существо, поэтому специально сделали так, чтобы по поведению одного персонажа было видно, что она заинтересовала его как женщина. После того как забытый у портнихи крамольный дневник оказывался опубликованным, советский представитель предупреждал её, что ей грозит быть объявленной вне закона. Этот самый «стукач» (его играл Боголюбов) и ласкал её взглядами и интонациями. В этой сцене, когда сидели за столиком (в кафе, что ли), З.Н. давала прорваться темпераменту («Я – вне закона?! Преступница?!»), стучала по столу и один раз до того забылась, что не заметила, как разбила стакан, не увидела, что вся рука залита кровью. В первом акте актриса Гончарова встречалась со зрителями. Перед тем как ответить на один из вопросов, З.Н. делала долгую паузу, лицо её менялось и она отвечала так многозначительно, словно она была уже не здесь и говорила с высокой трибуны с другой аудиторией. Автор пьесы вложил сюда свой подтекст, она вкладывала свой. Начало ответа дословно не помню, речь шла о том, что когда история убыстряет свой ход, «художник должен думать медленно». Вот эти четыре слова произносились громко, медленно и раздельно. Господи, сколько же было разговоров о том, что если бы Мейерхольд работал быстрее или если бы в очередь с ним работал ещё один талантливый режиссёр, то это решило бы мильён проблем, начиная с того, что меньше бы метались взад-вперёд самые нужные актёры, приходили бы ещё другие, такие же нужные, остальные не прозябали бы без ролей. И всё это было несбыточно. З.Н. не произносила слов «служенье муз не терпит суеты», но вся была устремлена на то, чтобы Мейерхольда ничто не подгоняло. Когда положение казалось ей безвыходным, она повторяла, что государство неправильно использует Мейерхольда, что ему надо дать экспериментальный театр, небольшой, придумать условия, при которых он мог бы не спешить, не заниматься административными делами и т. д. Когда мне было лет пятнадцать, она решила «подковать» меня, чтобы я лучше поняла, почему Мейерхольд гений, говорила, что он неисчерпаем, что к нему не относятся, быть может, правильные мысли Ипполита Тэна о том, что художник, единожды став тем, кто он есть, дальше уже и продолжает быть тем, кто он есть.
«Список» – начало дружбы с Ю.Олешей. Юрий Карлович и Ольга Густавовна были почти соседями нашими, поздними вечерами Мейер и мать нередко бродили с ними по ближним улицам. З.Н. наслаждалась своеобразием Олеши. Где-то у меня хранится обложка (увы, только) книги, которую он подарил ей с надписью: «В жизни каждого человека бывают встречи, о которых он знает, что ради этих встреч он пришёл в жизнь. Одной из таких встреч в моей жизни была встреча с вами».
Я знала, что З.Н. много работала над сценой из «Гамлета», придавала ей большое значение. Но что касается исполнения всей роли целиком, я думала, что это намерение из области «поговорили и забыли». На премьеру «Гамлета» в Театре Вахтангова* Мейер брал меня с собой. Я веселилась – Гамлет и не зануда, Мейер сидел нахохлившись, чуть только оживился и поаплодировал, когда красавица Вагрина так странно завораживающе сыграла сцену сумасшествия Офелии. А дальше он молчал. Не знаю, что он сказал дома З.Н. – на следующий день она расспрашивала меня, потом подумала и сказала почти с тем же выражением, с каким играла свою сцену в «Списке»: «Нет, мой Гамлет будет по-настоящему сумасшедший».
З.Н.Райх – Лёля Гончарова. «Список благодеяний», 1931
Кстати, на другой премьере в этом же театре я единственный раз видела, как Мейерхольд поддался общему настроению – шёл «Человек с ружьём»*. Почти ничего не осталось в памяти от этой «агитки» (любимое слово моего деда), но выход Щукина – Ленина – это же был фурор. Дома, после спектакля Мейер говорил кому-то по телефону – «замечательно». Позднее я узнала, что он именно «поддался».
Маленькая роль в «Последнем решительном» З.Н., судя по всему, нравилась, она тщательно отрабатывала свой короткий «пьяный» танец.
Текстом «Рогоносца» мать восторгалась, помнила его, кажется, весь, а не только немногословную роль Стеллы. Когда заходила речь об этом спектакле, она говорила – самое удивительное, это то, что его можно показывать детям. И была последовательна – меня водили смотреть, когда ещё Бабанова играла. Впервые услышав, как Брюно завопил «хороните меня!», я встрепенулась – случалось, что и мать так кричала, падала в изнеможении на стул и принималась хохотать – это была реакция на что-то неожиданное и смешное, и с Мейером такое бывало*. О том, что меняли в этом спектакле при его возобновлении в 1928 году, ничего не могу сказать. З.Н. много играла эту роль, в том числе играла её за границей, но не вспоминала, как осваивалась с этой ролью.
О «Командарме 2» меньше всего запомнилось то, что связано с З.Н. Одно могу сказать: голова грустного матросика – Веры – перед расстрелом, это был самый любимый её снимок.
В «Медведе» З.Н. играла с удовольствием. Этот водевиль в «Обмороках» сильно отличался от двух других, гротеску в нём было ровно столько, сколько позволяли возможности З.Н. и Боголюбова. Они были подходящими партнёрами и всегда хорошо «гляделись» (он играл Петра в «Лесе»). Смешным было всё то, что было смешным при чтении пьески, искусственный ход с «обмороками» вроде бы ничего не портил – они фиксировались лишь замедлением темпа, а ситуация вполне позволяла вытереть пот со лба и показать, что спорить дальше нет уже сил. Одеяние вдовы шло З.Н., и легкомыслие подчёркивалось только тем, что оно очень шло. Самый сильный хохот возникал в самом правильном месте («Но какая женщина»), а вот в конце Мейерхольд дополнил Чехова так блестяще, что на репетиции все зашлись от восторга. А конец пьески и вправду же неудачный – то, что вдове начихать на покойника, ясно с самого начала, а томная просьба лишить несчастного Тоби овса означает то же самое – что же, собственно, произошло? Мейерхольд показал, что именно произошло – жить стало хорошо до невозможности. Музыка отбивает такты: р-раз, и оба мгновенно преображаются, рр-аз, и он мгновенно помогает ей облачиться в незаметно появившуюся немыслимую накидку, р-раз, и на голове её немыслимая шляпа, р-раз, и они пошли совершать променад по авансцене. Немыслимую шляпу коллективно сооружали на Брюсовском, пришивая к ней бесчисленные цветочки.
«Наташа» – это появление на Брюсовском Л.Н.Сейфуллиной. З.Н. то и дело что-нибудь о ней рассказывала, восхищаясь её смелостью и решительностью. О её дерзком разговоре со Сталиным во времена не столь давние – «когда вы перестанете сажать дураков нам в редакторы?», о том как, когда арестовывали её мужа Правдухина, она так властно запретила обыскивать книжные шкафы («Это моё»), что её послушались, а в числе книг было полно крамолы. Ну и вот, теперь вместе с Мейерхольдом Л.Н. собиралась «сдавать позиции». Я думала – как же это мать будет играть Наташу? Лет семь-восемь назад, когда она шла по улице, надев на голову цветастую шаль, извозчик остановил лошадь и сказал Мейерхольду – «ну и подцепил ты кралю!» (это было при мне). Теперь она была не краля, в ней появилось нечто, что сильно отделило её от рабочего класса и трудового крестьянства, возможно, сама того не замечая, она немного выгралась в свою «Даму». И эта «Дама» принялась осваивать деревенский говор. Я была, кажется, всего на двух репетициях, З.Н. дома мне немного показывала манеру игры. Я собиралась пойти прямо на премьеру, а потом жалела, что не посмотрела спектакль целиком – мои опасения относительно З.Н. могли не оправдаться, а потом не верю я, что Мейерхольд сдал «свои позиции» без подвоха, вдруг бы я что-нибудь почувствовала, а потом бы и поняла.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.