Электронная библиотека » О. Фельдман » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 11 сентября 2014, 16:56


Автор книги: О. Фельдман


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Ваша книга переиздаётся вовремя. Студенты нашего Института культуры носятся по городу в поисках литературы о Мейерхольде. В библиотеках ничего нет.

Мой самый тёплый привет Татьяне Израилевне. Будьте здоровы!

Т.Есенина

19. IX. 87

14

20 ноября 1987

Дорогой Константин Лазаревич! Собиралась взяться за это письмо значительно раньше, но не учла, что в конце года у меня на работе всегда аврал.

Вкладываю сюда, значит, схему квартиры на Брюсовском. Чувствую, что пропорции нарушены, но, надеюсь, не очень.



Дом наш строил довольно известный в те годы архитектор Иван Иванович Рерберг (по его проекту построены Центральный телеграф, один из вокзалов – Киевский, что ли). С улицы этот дом – ровная коробка, но небольшое «излишество» Иван Иванович себе позволил. Это видно со двора – по краям здания сверху донизу тянутся выступы, которые кажутся сплошь застеклёнными (подобные выступы должны иметь название, но я профан). За счёт этого в каждой крайней квартире есть комната светлее и красивше других, где в небольшом углублении находится очень широкое многостворчатое окно.

Кстати, Рерберг тоже поселился в нашем доме, но он был стар, болен и вскоре умер.

Площадь нашей квартиры («полезная») была немногим меньше 100 метров. Строителям было заказано выкроить три комнаты, одна из них неизбежно должна была иметь неправильную форму.

Все помещения я обозначила римскими цифрами.

I – это лестничная клетка.

II – кабинет Всеволода Эмильевича. Окна выходили на Брюсовский, справа балкон. Стены белые, но это была не краска, а обои без рисунка (с «глянцем»). Вся мебель (кроме письменного стола) красного дерева или под него.


Кабинет служил ещё и спальней, но это не очень бросалось в глаза. Деревянную кровать (1) закрывали на манер тахты тяжёлым тёмно-золотистым покрывалом с кистями, гардероб (2) – без зеркала. Но время от времени по разным причинам (З.Н. больна, у Мейера много работы, больших приёмов гостей не предвидится) кровать переносили в закуток «жёлтой» комнаты, а рояль ставили в кабинет.

Либо в самом конце 1936 года, либо в начале 1937-го «закуток» окончательно превратился в спальню. Стиль жизни тогда изменился, особенно после того как заболела З.Н., гостей стало бывать меньше, а больших приёмов, домашних концертов ни разу не устраивали.

На этой схеме некуда поместить «будуарный шкаф», который в прошлом году был приобретён пензенским музеем у Костиной вдовы. Этот шкаф был куплен в 1937 году и стоял в закутке.

Книги покупались всё время, во все годы, но особого изобилия их в доме не могло быть. Во-первых, как вы знаете, на Новинском всё начиналось «от нуля», у матери от прежней жизни оставалось лишь собрание Пушкина, у Мейера – его рабочая библиотека. Во-вторых, оба ничего не коллекционировали, не подбирали, не комплектовали.

Собрания классиков покупались, конечно, у букинистов, но были как новенькие. Вместе с подписными изданиями (энциклопедии, бесконечнотомный Л.Толстой и т. д.) они стояли в шкафу № 3. Этот большой, очень высокий шкаф ещё существует и стоит в квартире Мирель Шагинян, правда, стал другого цвета. На одной из полок стоял макетик китайского театра, а снаружи были подвешены яванские марионетки, которые так восхищали Эйзенштейна*.

Значительно меньше был шкаф № 4, в нём держали стихи – сборники, собрания. Шкаф № 5 – не книжный, не знаю, как его назвать, я таких больше не видела. Дверца сплошная, не застеклённая, внутри не полки, а клетки. Здесь Вс. Эм. держал документы, деловые бумаги, кое-что из архива и несколько предметов, которые следовало прятать, например два револьвера. Шкаф полагалось запирать, но ключ часто оставался в скважине и один из револьверов украли. Сверху на этом шкафу лежали альбомы с репродукциями, здесь они помещались, не мешали, но были на виду и под рукой.

Рабочий стеллаж (6) являл собой полный контраст респектабельным шкафам. На схеме я показываю его вне комнаты – он был «встроенный». Когда мы въезжали, здесь была пустая ниша, дабы жилец использовал её по своему усмотрению. Стеллаж был готов в момент – плотник прибил рейки, сделал полки из плохо обструганных досок, выкрашенных тёмной краской, простой, не пачкающейся. Стеллаж вмещал, вероятно, тысячи полторы книг, журналов, книжечек и брошюр. К тому, что Вс. Эм. хранил до 1922 года, добавилось то, что издавалось в советское время (пьесы, книги о театре, об актёрах и т. д.). Кроме того, была ещё «посторонняя» литература. Как видите, место для современной прозы, для книг по истории, философии и др. предусмотрено не было, всё это ставили куда придётся. Советские писатели попадали обычно в мой шкаф (7), стоявший в коридоре возле моей комнаты.

На письменный стол (8) редко кто обращал внимание, но такого не было, вероятно, ни у кого. В первые годы в кабинете стоял привезённый с Новинского обыкновенный, средних размеров, письменный стол, перед ним – два глубоких чёрных кожаных кресла. А потом Вс. Эм. купил у вдовы Рерберга колоссальную чертёжную доску архитектора – на двух козлах. Старый стол и кресла увезли на дачу. Появилось одно кресло (9) – старинное, с высокой спинкой, обитое розовым тиснёным шёлком.

Мейер был в восторге от своей покупки – именно такой обширной столешницы ему не хватало. Он любил, когда во время работы всё перед глазами – книги, бумаги, альбомы, вырезки и т. д.

III – передняя. Там стоял гардероб (20), точно такой, как в кабинете. В углу – известные вам рамы (28). Под потолком, по всему его периметру (это показано пунктиром) были устроены закрытые полки, где лежали папки с архивом.

IV – а это та самая «жёлтая» комната, которая так плохо поддаётся словесному описанию. Маленькие черточки (№ 21 – поменьше, № 22 – побольше) – следы той самой арки, которую Вы упомянули в своей книге. Придётся её всё же изобразить. Арку не хозяева придумали, а строители, скорее всего, сам Рерберг. Эта нехитрая деталь преображала архитектуру комнаты. Два прямоугольных потолка выглядели куда лучше, чем один огромный и неправильный, можно было повесить две люстры. Арка отделила друг от друга два совершенно разных окна (№ 23 – обычное и № 24 – широкое, в углублении), без неё некрасиво выдавался бы внешний угол передней.

25 – третье окно, узкое, какими бывали «одинокие» окна в торцовых стенах. В других квартирах такое окно оказывалось в ванной комнате.

В общем, изначальная необычность «жёлтой» комнаты объясняется нарушением предусмотренной проектом планировки квартир. Но получилась она, вероятно, самой светлой в доме. Когда поставили привезённую с Новинского светлую мебель, стало ясно, что всё в комнате должно быть светлых тонов.

Мебель из карельской березы – это был не гарнитур, покупались эти предметы в разное время.

10 – не сервант и не буфет, мать называла его странным словом «баю». Верхняя часть – открытые полки для посуды. Там стоял, к примеру, жёлто-белый (в тон стенам) чайный сервиз, привезённый из-за границы.

11 – диван на высоких гнутых ножках.

12 – трюмо, упрятанное в угол, чтобы не бросалось в глаза.

13 – дамский письменный столик.

14 – высокая тумба (под цветы).

Обеденных столов из карельской берёзы в природе, вероятно, не существует. Сначала поставили стол с Новинского, потом попался стол из более светлого дерева (15), он не раздвигался, зато его можно было сложить (края опускались вниз) и отодвинуть, чтобы не мешал (у нас иногда устраивали ёлку, а зимой 35/36 года актёр К.Карельских и его жена приходили давать уроки современных танцев, являлись мои одноклассники, в том числе будущий актёр Андрей Попов, а также жившие поблизости жёны поэтов Асеева и Кирсанова).

Дюжину мягких стульев из карельской берёзы не скоро, но удалось купить. Я уж их не изображаю. В углу около окна стояла этажерка с приёмником (27). Иногда ловили Германию, слышали, как истерически орёт Гитлер.

16 – тахта, изображённая на картине Кончаловского. Это была огромная, невероятно старая тахта, возможно, что именно она была «украдена» у Голейзовского. 18 – кушетка, которая при перестановках перекочёвывала либо в кабинет, либо в мою комнату. Как видите, за роялем (19) была дверь в кабинет, но обычно в кабинет ходили через переднюю.

Свои окончательные краски комната обрела после гастрольной поездки театра в Ташкент в мае 1932 года. Отсюда было привезено необъятное сюзане, которое изобразил Кончаловский. Оно спускалось от самого потолка (довольно высокого). Ни в каких узбекских домах и квартирах, даже в музеях мне не встречалось сюзане таких размеров и похожей раскраски. Ещё привезли тогда халат, не иначе как ханский. Он был из голубого атласа, слегка расшит золотом и весь усеян сверкающими бляшками. При ближайшем рассмотрении оказывалось, что это крохотные зеркальца (размером с гривенник) в латунной оправе. Халату нашлось место на стене. Справа от тахты стена была обезображена довольно высоко подвешенной отопительной батареей. Снизу её частично прикрывал экран (17), сверху её закрыли халатом. И было ещё два восточных одеяния из серо-голубого полосатого шёлка, на подкладке. Никто не знал, как их называют и как надевают. Только приехав в 1941 году в Ташкент, я поняла, что это были обыкновенные паранджи. Ими стали закрывать диван (№ 11).

В кабинете на стенах ничего не висело. В «жёлтой» комнате портрет З.Н., о котором Вы спрашивали, висел в закутке (и довольно высоко по левую сторону от окна). Здесь же, по левую сторону от двери, висела картина Леже, подаренная им Всеволоду Эмильевичу. Вот и всё. Но временно могли повесить на стену или на дверь что угодно, скажем, афишу нового спектакля или какой-нибудь эскиз.

Ну что ж. Всё остальное интереса не представляет. В Костиной комнате (V) обстановка была спартанская, иного он в том своём возрасте не допустил бы. Моя комната была понарядней, но приятней всего мне вспомнить клетку с попугаем и двух собачек, которых я завела, окончив школу, – таксу и жесткошёрстного фокса Ютли, привезённого из Праги. Его и нарисовал Кончаловский. Клетку иногда ставили для красоты в «жёлтую» комнату, но попка, удрав из клетки, принимался грызть дорогую мебель.

В квартире были устройства, позволявшие не держать лишней мебели. В коридоре (VII) был большой стенной шкаф для белья и одежды (26), а под потолком – «антресоли», куда можно было засунуть невероятное количество барахла. Стенные шкафы были на кухне (IX) и в Костиной комнате. Был закуток (VIII), где за занавеской спала домработница.

В заключение вот что хочу сказать. В чьих-то мемуарах (у Эренбурга?) говорится, что после закрытия театра Вс. Эм. мог оказаться в тяжёлом положении – сбережений нет, продать можно только машину*. Прочитав это, легко было предположить, что Мейерхольд вообще едва сводил концы с концами.

Сбережений действительно не было, но не потому, что «не получалось». Просто была такая жизненная установка – не перестраховываться, не бояться будущего. И разве это не проявлялось во многом другом?

Конечно, Мейерхольд был беднее появлявшихся тогда нуворишей из числа писателей и киношников. Но если бы в тридцатые годы рядовому актёру театра сказали, что его шеф бедно живёт, он бы сильно осерчал. Рядовой актёр получал 400 рублей зарплаты, а Мейерхольд – 6 тысяч, З.Райх – 1200 рублей. У него бывал приработок (ленинградские постановки, например) и даже у неё иногда бывал. Этих денег не то что проесть – пропить в те годы было невозможно. Куда девали? Было много родни, которой необходимо было помогать, помогали и бедствующим друзьям (допустим, Эрдману, находившемуся в ссылке). А какие собственные расходы были на первом месте? Те, которые создавали удобства, позволяли экономить время, снимать переутомление и тому подобное. Какую только «рабсилу» не нанимали, какие только учителя и репетиторы не ходили к нам с Костей с самого нежного возраста. В числе приходящей обслуги были две массажистки, парикмахер. Помню, когда шёл крупный ремонт дачи, мать даже «прораба» себе нашла, жучка-старичка, он являлся на Брюсовский с докладами.

Квартира, которую я описала, была малость шикарней, чем Вы предполагали, когда работали над книгой «Мейерхольд». Но занимались ею, никуда не спеша, и затрат было не так уж много. Похоже, во Франции, где много бывали, позаимствовали обычай заниматься квартирой понемногу, но всегда (есть же у французов поговорка – «когда квартира закончена, приходит смерть»). Это на Новинском, где были голые стены, надо было побыстрей обзаводиться. Я была очень маленькая, но запомнила разговор о том, что в фильме «Белый орёл»* Вс. Эм. снялся ради денег и заплатили ему пять тысяч (в те годы это было жутко много). Запомнила, вероятно, потому, что разговоры о деньгах были редкостью.

Не упомянула я вначале вот о чём. Площадь квартиры на Новинском была побольше, чем на Брюсовском, потому и заказали три комнаты* – не хотелось переезжать в клетушки.

Позабыла: в каком-нибудь из давних писем обратила ли я Ваше внимание на то, что статья П.Керженцева*, опубликованная в конце 1937 года, называлась не «Чужой театр», а «Театр, чуждый народу». Вспомнила о ней, так как хочу спросить – концовка книги «Мейерхольд» при переиздании останется прежней?*

Жду – когда принесут журнал с Вашей статьей.

Сил Вам и здоровья. Огромный привет Татьяне Израилевне.

Ваша Т.Есенина

15

6 декабря 1987

Дорогой Константин Лазаревич! Приходится мне поступить наоборот – сначала отвечу на ваше письмо, а о «портрете» смогу написать, вероятно, не раньше, чем в конце месяца. Журналы к нам часто приходят с большим запозданием, даже № 21 «Театральной жизни» ещё не пришёл. Но похвалы вашей статье до меня начали доходить. Звонила Маша Валентей. А моему московскому сыну звонила и рассыпалась в похвалах… кто бы вы думали? Люба Фейгельман. Но, говорит мой Вова, сквозь восторги проступала чёрная зависть – почему не она написала эту статью. Как бы там ни было, мнение этой странной дамы я считаю весомее многих других.

«Огонёк», значит, просит чего-то нового о Мейерхольде*. Можно подумать, что у них за плечами есть что-то старое… Но бог с ними, легко понять, что «Огонёк» хочет «огоньковского» материала. И, пожалуй, грешно было бы им такой материал не дать, всё же это полтора миллиона читателей, для большинства из которых «новой» будет любая правда о Мейерхольде. И «огоньковость» статье может и вправду придать рассказ о судьбе архива. Но соглашаться надо не ради же возможности поведать эту детективную историю, важнее всего – та вступительная часть, о которой вы пишете, рассказ о трагической судьбе Мейерхольда и его театра.

Моё авторство исключено, оно неуместно. Нет у меня ни права, ни желания писать что-либо, кроме мемуаров. Я над ними потихоньку и работаю (в год по чайной ложке), раньше думала, что положу в архив – и всё. Теперь вижу – настают времена, когда многое можно будет опубликовать, но сия мысль только затрудняет и замедляет мою работу. Но поймите главное: если бы даже мои мемуары были готовы – разве это мыслимо начинать публиковать с финала. Да ещё придавать «огоньковость»…

Послушайте, вам это сгоряча примерещилось: разве ваша статья для «Огонька» может состоять из одного лишь пересказа моих писем и цитат из них? Помимо вступительной части, должна быть и заключительная – о содержимом архива, о наследии Мейерхольда. Именно использование наследия Мейерхольда должно быть темой статьи, а кому же об этом писать, кроме вас?

Всю жизнь вы работаете на документальном материале, и ваши сумления относительно использования моих писем – это же «заскок». И зачем изобретать искусственные приёмы вроде интервью. Куда легче, естественнее и в духе времени написать – как было. Вам, как биографу Мейерхольда, я, по вашей просьбе, рассказала (так сказать, для сведения, под грифом «строго секретно») некоторые подробности, связанные с арестом В. Э. и судьбой его архива. А теперь я дала согласие вкратце познакомить читателя с содержанием некоторых из моих писем. Это даёт вам большую свободу обращения с моим текстом – ведь есть вещи, которые как раз-то поддаются краткому пересказу и не очень-то подходят для цитирования.

Вспомнила сейчас про недавно опубликованные воспоминания Каверина о Тынянове. Есть место, которое можно бы процитировать в статье. В 1937 году Тынянов с ужасом вдыхал запах гари, распространявшийся по Ленинграду. Люди лихорадочно сжигали опасные письма и документы. Историю жгут, страдал Тынянов*. Вот тут и можно вспомнить всё то, касающееся Мейерхольда, чего не постигла такая участь (о том, что всё, что у него было, сохранил Февральский, Гладков – несмотря на арест и лагеря, что почти всё цело в музее Бахрушина и т. д.).

А Вы не забыли о записи Эйзенштейна «Сокровище»? Вы, наверное, имеете право о ней написать.

Хочу напомнить, что в выпуске № 4 «Встреч с прошлым» (1982) есть статья Красовского* (сотрудника ЦГАЛИ), где на стр. 455–456 рассказано, как после смерти Эйзенштейна в его доме и на даче был обнаружен архив В. Э. Здесь же приведена цитата из мемуаров Штрауха (они были напечатаны в сборнике воспоминаний о Эйзенштейне, вышедшем в 1974 году). Максим Максимович, оказывается, кое-что знал о судьбе архива от самого С.М., но знал, вероятно, мало, впрочем, если бы он знал, что архив прятали от НКВД, не мог же он об этом написать.

А Вы не хотите побывать на нашей полуразрушенной даче, поглядеть, где хранился архив и так далее? Это можно организовать.

О концовке книги я посмела спросить, поскольку степень бесстрашия изд-ва «Искусство» мне неизвестна, всё же это не «Огонёк». Раз переделываете, хочу поделиться кое-какими мыслями. Но это потом.

Сейчас занимаюсь тяжким делом. В недавнем докладе Горбачёв сказал, что при политбюро создана комиссия по расследованию преступлений прошлых лет. Вот и прошу комиссию установить виновников гибели моей матери*. Сын узнавал, по моей просьбе, – как называется эта комиссия. Оказывается, она никак не называется. Пошлю Вове письмо в зашитой посылке, а там он найдёт способ передать.

Лучшие мои пожелания вам и милой Татьяне Израилевне.

Ваша Т.Есенина

6 декабря 1987

16

27 декабря 1987

Дорогой Константин Лазаревич! Наконец-то на днях получила сразу оба номера «Театральной жизни». А выписанные на адрес сына ещё не пришли. Такая у нас почта – всё, что с картинками, они сначала изучают, потом разносят, и то не всегда.

Болею гриппом, что перед Новым годом совсем некстати. Ну и реакции у меня соответственные – едва взяв в руки журналы, стала пускать слезу.

Сквозь слёзы радуюсь, что статья не оказалась «пробитой» в печать два-три года назад. Тогда наиболее важным казался «сам факт» опубликования и масса недосказанностей казалась неизбежной. Очень это правильно получилось, что «портрет» попал именно в струю этого года.

То, что Вам удалось сделать, естественно, превзошло все мои ожидания*. Ведь это вообще редко случается, чтобы всё так сошлось одно к одному. И заглавие родилось, вероятно, наиболее удачное из всех возможных, и маленькая врезка перед текстом – находка, определившая настроение статьи. И нет у меня ощущения, что нечто важное упущено или какие-то частности оказались лишними.

Не со всеми Вашими замечаниями и оценками я согласна, но этого касаться не буду, так как к достоверности самих фактов это отношения не имеет. Прямых неточностей не обнаружила, но есть два-три сомнительных места. О них в другой раз.

Ответ на Ваше письмо от 30 ноября я отправила быстро, надеюсь, Вы его получили.

Милую Татьяну Израилевну и вас поздравляю с Новым годом, примите мои самые лучшие пожелания, очень-очень искренние.

Ваша Т.Есенина

27 декабря 1987

17

[Начало 1988]

Дорогой Константин Лазаревич! Ваше письмо шло целых две недели. Прежде чем сесть за ответ, поискала копию записи Эйзенштейна – дословно её не помню. Но много лет назад я её слишком хорошо спрятала. Можно проискать ещё неделю. Поскольку вас торопят, не буду.

Эйзенштейн побывал на даче в августе, когда мы уже собрались переезжать на Новинский. В Ташкент я уехала через месяц. В течение двух лет, пока архив был спрятан, дача постоянно была обитаема. Вы, кажется, не дачевладелец, поэтому объясняю, почему так опасно было оставлять архив в том месте, где «украсть» его, конечно, было невозможно. Больше всего я боялась пожара. У тех, кто живёт в деревянном доме круглый год, противопожарная система (все эти вьюшки, дымоходы и прочее) в крови сидит, она автоматизирована. И вот, я с ребёнком уезжаю, дед будет жить в Москве, дача будет брошена неизвестно на какой срок. Шура или Костя будут изредка приезжать – посмотреть, всё ли в порядке. Но оба на даче никогда зимой не жили, опыта не имели. А у нас помимо печей была такая приятная, но опасная вещь как камин.

Приедут, погреются и уедут. Загорится – тушить некому, посёлочек в лесу, всего пять дач, по соседству оставались зимовать две-три старухи и один хрыч. Рассказывая обо всём этом Сергею Михайловичу, я добавила, что выстроенный неподалеку завод превратился сейчас в опасного соседа. Прорываясь к Москве, немцы залетают и к нам, сбрасывают зажигалки. Приходили власти, велели вырыть щель и в ней прятаться. Неподалёку от нас зажигалка спалила берёзу, хорошо, что это было одинокое дерево.

Дача утопает в зелени, и пыли там не было ни серой, ни рыжей. А вот песок там рыжеватый, особенно если влажный. Песком мы посыпали многочисленные дорожки, затаскивали его на подошвах в дом, возле недавно вырытой в саду щели лежала гора песка.

Архив находился только в чердачном отсеке. Поясню, почему можно понять иначе. С.М. приезжал очень ненадолго, спешил, ни разу не присел, дом не осмотрел ни внутри, ни снаружи, его интересовал только архив. Я помню, что, описывая его местонахождение, С.М. закрутил нечто неудобочитаемое. Но, во-первых, в его задачу и входило, чтобы никто ничего не понял. Во-вторых, он взялся описать, как расположен чердачный отсек по отношению к нижнему этажу. Сделать это после беглого осмотра было нелегко. Недаром ведь этот отсек оказался подарком судьбы – годами никто из взрослых не догадывался о его существовании.

Когда я в Москве рассказывала Сергею Михайловичу, как прятали архив, его, видимо, заинтриговало – почему, когда мой муж провалился сквозь пол, я, сбежав по лестнице вниз, металась, как угорелая кошка, не понимая, куда он мог деться. Помню, что С.М. постоял в сенях, глядя то вверх, то вниз, определяя как был расположен отсек и над чем он находился.

Под отсеком находились: сени, кусок лестницы, кладовка побольше слева от входной двери, крохотная кладовка справа. Точных слов для всего этого С.М. не подобрал. Зашли мы с ним действительно с заднего крыльца, это несколько ступенек и железный навесик над ними, там всё на виду, иголки не спрячешь. С.М. назвал «задним крыльцом» сени, «навесом» крышу над самим отсеком. Он дачу не осматривал и не усёк, что это была часть единой двускатной крыши. Дело в том, что дачные сени часто бывают в пристройке, то есть под отдельной крышей.

Теперь о марионетке (не статуэтке). В недавнем письме, описывая кабинет Вс. Эм., я упомянула двух яванских марионеток. И на Новинском они находились в кабинете. Многие ими восторгались. Кто и когда подарил их Всеволоду Эмильевичу – не помню. Голова и обнажённый торс деревянные, раскрашенные. Дальше идёт шёлковая юбка, а ног нет. Огромные раскосые загадочные глаза. К ладошкам прикреплены довольно длинные деревянные палочки. После выселения они попали с Брюсовского на дачу, куда-то их спрятали. И потом я, честно говоря, надолго и прочно забыла о них и вспомнила лишь прочитав в 1963 году запись «Сокровище». Всё мне там было понятно, хотя многие вещи своими именами не названы. И было ясно, что С.М. увидел марионетку среди всякого барахла, хотел попросить, но не решился. Именно поэтому я вам написала – «знала бы, отдала бы ему обе».

Попробуйте прочесть текст ещё раз. При этом учтите, что Эйзенштейн застал нас в предотъездных хлопотах, – тогда сквозь абракадабру проглянет картина почти реалистическая. Из всяких закромов многое повытаскивали, чтобы увезти с покидаемой дачи. Мне чувствуется, что Сергей Михайлович слегка развлекался, занимаясь «шифровкой» этого текста. Слова «ей бы следовало быть здесь» могли бы иметь продолжение: «потому, что именно в это царство рыжей пыли попали сокровища великого мастера после его ареста».

Вы спрашиваете, как была воспринята статья «Сумбур…» Мы знаем, что это было начало конца. Но тогда она была лишь признаком усиления зажима, может быть, временного. Помню вечное ожидание перемен, поиски признаков, что скоро всё изменится.

В связи с этим расскажу о визите Всеволода Эмильевича и З.Н. к Бухарину, когда тот еще был жив-здоров и редактировал «Известия». В этой газете была помещена рецензия на «Даму» (Пикеля?*), обидная для З.Н., Мейер пошел не как режиссёр, а как муж оскорблённой жены. Хотели объясниться, высказаться. Бухарин не отстаивал точку зрения рецензента, выразил сожаление, что так получилось. «Но, – сказал он, – в данный момент ничего поправить нельзя, такой сейчас период. Однако я уверен, что в скором времени мы сможем напечатать всё, что вы хотите».

Вернувшись домой, мать неистовствовала:

– Что творится? Как он мог сказать «что вы хотите»? Кто же, спрашивается, хочет того, что он сейчас печатает?

Мейер молчал. Но видно было, что слова о «периоде» слегка утешили. Значит, о следующем периоде что-то известно.

В конце 1935 года Вс. Эм. мог позволить себе подразнить противников «формализма», повесив в «Горе от ума» прозрачный занавес*. От редакционной статьи не отшутишься*. Но прямое попадание было в Шостаковича, его жалели, о нём беспокоились. Оперу Мейер, кажется, не успел послушать, на премьеру, получив пригласительные, пойти не смогли* (я ходила).

А потом произошла авария. Тысячу раз битый, с выработанным иммунитетом, Всеволод Эмильевич не почувствовал, что наступивший «период» не позволял ему выступать против мейерхольдовщины*. Ведь, куда денешься, ему пришлось признать тот собачий бред, что мейерхольдовщина несёт в себе серьёзную опасность. А раз так, то всего лишь называть поимённо носителей этого зла было уже не очень прилично. Мне довелось своими глазами убедиться, что он одним махом увеличил число своих недоброжелателей.

Позабыла я – ездила ли тогда мать в Ленинград вместе с Мейером. Перед вторым выступлением против мейерхольдовщины* (26 марта в Театре сатиры) она сказала, что идти туда не в силах, и попросила меня сопровождать Всеволода Эмильевича, чтобы ему не было одиноко. Расставшись с Мейером в вестибюле, я вошла в зрительный зал с опаской, как в змеиный питомник. Конечно, там все знали о ленинградском выступлении. Ещё до появления Мейера я почувствовала такую спёртую атмосферу недоброжелательства, что хоть топор вешай. Не страшно было – странно, досадно, что Вс. Эм. не предвидел такого. Громких реплик было немного, но был общий гул, то приглушённый, то нарастающий. Тихо было, когда Всеволод Эмильевич длинно рассказывал об опытах селекционера Цицина. Томились, не слушали, зато не шипели, не хмыкали, не издавали междометий.

Сам разозлившись, Всеволод Эмильевич, конечно, намеревался разозлить того, другого, третьего – это вполне в его духе. Избранная им позиция была очень сильной – он пушил жалких, заблудших своих подражателей. Но она была сильной не для времён массовых психозов.

Вы спросили – не было ли бурления в труппе. Это уже перед закрытием многие считали, что, не умея обороняться с помощью признания всех своих ошибок, Мейерхольд не сумел спасти театр. Во время свистопляски из-за «Сумбура…» такого ещё не было.

А можно было спасти театр? Кто считал, что можно, не проигрывал в уме вариант, при котором Мейерхольд ценой унижений получает милостивое разрешение доказать, что он исправился, а через несколько месяцев въезжает в новое здание, которое станет ни чем иным, как мощным рассадником «формализма». Но что правда, то правда – Мейерхольд не хотел принять идиотских условий игры: когда тебя стукнут мордой об стол, признай все свои ошибки и иди гуляй. Это была своего рода аллергия. Аналогия полная – смысл аллергии в том, что организм «ошибается», борется с тем, что ему не вредит, и самой этой борьбой наносит себе вред. Но Мейерхольду надо было вести себя достойно. Всё же возраст, мировая слава.

Вы в курсе, что именно из-за этой аллергии разгорелась смертельная вражда между ним и Керженцевым? Но надо ответить на ваши вопросы о Керженцеве. Насколько знаю, Вс. Эм. сблизился с ним не во времена Пролеткульта, а летом 1925 года, когда он с матерью ездил в Италию, а Платон Михайлович находился там в качестве посла*. С его женой мать была на «ты», мужья были на «вы». Почему-то запомнился обрывок разговора на Новинском, куда Керженцевы приходили, когда были на побывке в СССР. Мать спросила послиху:

– Ты, наверное, уже вовсю чешешь по-итальянски?

А послиха ответила – «ловлю себя на том, что иногда уже думаю по-итальянски». Но дружба между жёнами не завязалась, послиха была скучной, несколько вульгарной дамой. Не раз я видела Платона Михайловича у нас в доме без жены. Как-то, году в 1934-м, он обедал у нас вдвоём с М.М.Литвиновым. Мейер был в дружеских отношениях с Максимом Максимовичем, но домой он приходил к нам, по-моему, всего один раз, общение происходило в каких-то других сферах. Из разговора за столом вытекало, что Керженцев был своим человеком в доме наркома, которого вроде бы и в наши дни считают человеком высокой порядочности. Таню Литвинову, дочь М.М. (мы с ней в одной школе учились), я видела на последних спектаклях, в числе тех, кто толпился у рампы, яростно хлопал и вызывал Мейерхольда.

А вы часом не забыли, что 21 сентября 1928 года в «Правде» была опубликована статья Керженцева «Театр Мейерхольда должен жить»?*

Вопрос «почему радовались?» отпадает.

В журнале «Знание – сила» (№ 10 и № 11 за 1987 год) напечатана статья о трудных годах биологической науки. Написал её ленинградский профессор Александров, с ним всю жизнь работает один мой приятель, и представление об этом великолепном старце я имею. Подлинный учёный, он в истории лысенковщины впервые всё поставил на место, проанализировал и вразумительно объяснил. Если не видели статью, взгляните. Александров пишет, что сама жизнь тут поставила огромного масштаба нравственный эксперимент. Показывая результаты этого эксперимента, он назвал десятки фамилий.

В искусстве всё по-другому, непререкаемых научных истин быть не может, но всякого рода нравственных экспериментов было предостаточно, и случай с Мейерхольдом наиболее показателен. И всего показательнее, что главным предателем стал старый приятель, неожиданно оказавшийся театральным чиновником. Да ещё бывший дипломат. Когда, по мановению свыше, усилились нападки на Мейерхольда, он полагал, что будут соблюдены правила игры – он, как лицо вышестоящее, на разных там сборищах будет критиковать Мейерхольда, а тот будет признавать свои ошибки. Мейерхольд дал ему отпор с первого же захода. Началась заочная перепалка, которая довела Керженцева до белого каления*. Мейерхольд не сомневался, что запрет «Наташи» объяснялся только этим.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 | Следующая
  • 5 Оценок: 1

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации