Текст книги "О дивный новый мир. Слепец в Газе (сборник)"
Автор книги: Олдос Хаксли
Жанр: Зарубежная фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 37 (всего у книги 44 страниц)
Глава 37
Осень 1933 г.
Улаживание дел заняло у Марка больше времени, чем он ожидал, и иногда, в долгие недели, что предшествовали их отъезду, искушение бросить всю эту глупую затею и рвануть в восхитительный потусторонний мир средиземноморского солнца и отвлеченных идей стало для Энтони практически непреодолимым.
– С какой целью ты сам туда едешь? – спрашивал он негодующе.
– Для забавы, – был весь ответ, который Марк удостоился дать.
– А твой дон Хорхе, – настаивал Энтони. – Чего он надеется достичь этой своей маленькой революцией?
– Своей великой славы.
– Ну а индейцы?
– Они останутся там же, где были и раньше и где будут всегда – внизу.
– И тем не менее ты считаешь, что стоит туда ехать и помогать этому дону Хорхе?
– Мне стоит. – Марк улыбнулся анатомической улыбкой. – И тебе стоит. Тебе очень даже стоит, – стоял он на своем.
– Но уж никак не пеонам [186]186
Пеон – неквалифицированный работник, находящийся фактически в полуфеодальной зависимости у хозяина. (Прим. перев. М. Ловина)
[Закрыть], я полагаю.
– Ни в коем случае. Что получат от этой революции французские пеоны? Или наши друзья, русские, если на то пошло? Несколько лет приятного опьянения. Затем все та же каторга. Может быть, позолоченная и перекрашенная.
– И ты ожидаешь, что я укачу с тобой туда ради забавы? – Мысль о Средиземном море и о книгах разбудила воображение Энтони. – Это безумно, это отвратительно.
– Другими словами, – сказал Марк, – ты боишься. Что ж, почему бы и нет? Но уж если трусишь, ради Бога, так и скажи. Имей мужество сознаться даже в собственной трусости.
Как он ненавидел Марка за то, что тот высказал ему явные истины, которые он и сам хорошо знал! Если бы не мистер Бивис, и тот разговор с Элен, и в конце концов с Беппо Боулзом, может быть, у него хватило бы смелости признать свою трусость. Но они все вместе и каждый по отдельности сделали это признание невозможным. Прежде всего его отец, все еще глубоко зарывшийся в семейной норе среди юбок и этимологии, да запаха рыжеволосых женщин – но возбужденный, Энтони никогда раньше не видел его таким возбужденным: он был оскорблен, разгневан, просто взбешен. Пост президента Филологического общества, который должен был без всяких вопросов перейти к нему, вместо того достался Дженкинсу. Дженкинсу, видите ли.
Обычному ни в чем не смыслящему популисту, сугубой противоположности настоящего ученого. Шарлатану, мошеннику от филологии, настоящей, если пользоваться американским жаргоном, продувной бестии.
Избрание Дженкинса на несколько шагов приблизило мистера Бивиса к смерти. Из человека, выглядевшего гораздо моложе своих лет, он превратился в того, у кого возраст выдает каждая морщина. Старик, изможденный до полусмерти, сотлевший изнутри.
– Я беспокоюсь, – призналась Полин Энтони. – Он доведет себя до болезни. До того, что прямо-таки впадет в детство. Мне никак не удается заставить его понять, что не в этом дело. Или, скорее, мне никак не удается сделать так, чтобы он это почувствовал. Умом он понимает, что все в порядке, но все равно продолжает волноваться.
Даже в глубокой пучине чувств, раздумывал Энтони, когда возвращался к себе домой, даже в уютных интеллектуально-потусторонних мирах человека может застигнуть судьба. И внезапно он понял, что, проведя всю свою жизнь в попытках бороться против ориентиров того мира, в котором жил его отец, он всего лишь преуспел в том, что стал как раз тем, кем был его отец, – человеком в норе. С той небольшой разницей, что в его случае нора оказалась целиком построенной на адюльтере, а не на браке, а его идеи касались типов общества, а не слов. Изредка он вылезал из своей норы – его выгоняли оттуда, словно хорька. Но было чрезвычайно легко поддаться искушению и вернуться туда. Вернуться, чтобы спокойно и уютно жить. Нет, не спокойно; в том-то все и заключалось. В любой момент какого-нибудь Дженкинса могли избрать президентом или главой чего-нибудь, и тогда он, беззащитный в своей норе мыслей и ощущений, окажется на милости любой внезапно возникшей детской страсти. Может быть, за границей он научится защищаться от таких непредвиденных обстоятельств. Он решил отправиться с Марком.
Но в последующие дни искушение продолжало посещать его. Несмотря на зрелище того, что характер мистера Бивиса рушится на глазах, что старик неудержимо впадает в детство, спокойная жизнь казалась невыразимо привлекательной. «Марк безумец, – продолжал уверять себя он. – Мы делаем что-то глупое и неправильное. И в конце концов моя социология важнее. Она поможет людям мыслить более здраво». Было ли это «обязанностью» (нелепое слово!) заниматься его наукой? Но все-таки спустя более чем два с половиной месяца после своего возвращения в Лондон он увидел Элен и Беппо Боулза – увидел их обоих в один день. Встреча с Элен оказалась счастливой. Они столкнулись во французском зале Национальной галереи. Энтони почти вплотную разглядывал картину Сезанна «Гора Сент-Виктуар» в тот момент, когда ощутил, что два других посетителя остановились прямо у него за спиной. Он сдвинулся чуть-чуть в сторону, чтобы дать им возможность видеть картину, и продолжал детальное рассмотрение полотна.
Прошло несколько секунд. Затем очень медленно и с иностранным акцентом мужской голос произнес:
– Смотрите, как мелкие буржуа девятнадцатого века пытались сбежать от индустриализма. Зачем ему понадобилось рисовать такие романтические пейзажи? Потому что так он забудет о новых средствах производства. Потому что он не будет думать о пролетариате. Вот зачем.
– Да, я полагаю, именно поэтому, – произнес другой голос.
В испуге Энтони понял, что за ним стояла Элен. «Что мне делать?» – лихорадочно думал он, когда голос послышался снова.
– Ой, это Энтони! – Рука коснулась его плеча.
Он разогнулся и повернулся к ней, подкрепляя удивление на лице жестами и звуками, не подходящими восторженному изумлению. То лицо, которое он в прошлый раз видел каменным и светящимся от злобной насмешки, затем в агонии ликования, затем налившимся кровью и с жалкими, исказившимися чертами от невыразимого горя, и наконец непроницаемым, каким оно было сначала, но еще более жестким и непроницаемым, теперь лучилось красотой, нежностью, озаряясь изнутри какой-то уверенной радостью. Она взглянула на него без малейшего следа смущения, словно ее прошлое совершенно исчезло, а оставалось и было реальным только настоящее.
– Это Экки Гизебрехт.
Светловолосый молодой человек рядом с ней поклонился, словно резиновый, и они обменялись рукопожатиями.
– Ему пришлось бежать из Германии, – объяснила она. – Его бы расстреляли за его убеждения.
Переводя взгляд с одного довольного лица на другое, Энтони чувствовал не зависть и не ревность, а настолько горькое и острое несчастье, что оно, казалось, причиняло почти физическую боль. Боль, которая не утихала и нисколько не утолялась торжественной нелепостью короткой лекции, которую Элен сейчас же произнесла на тему «Роль искусства в проявлении классовых интересов». Слушая, он не мог удержаться от внутреннего смеха, думая, забавляясь, о том, какие фантастические вещи порой делает любовь, когда дело доходит до вопросов вкуса, политических убеждений, религиозного мировоззрения. Но за смехом, за ироническими размышлениями все сквозила, не переставая, та же самая несчастная боль.
Он отверг приглашение выпить с ними чаю.
– Я обещал навестить Беппо, – объяснил он.
– Передай ему, что я его люблю, – сказала она и тотчас спросила, не встречал ли он с момента своего возвращения Хью. Энтони отрицательно покачал головой.
– Мы с ним больше не общаемся, если хочешь знать.
Сделав усилие, чтобы улыбнуться, Энтони произнес, поспешая прочь:
– Счастливо вам с ним развестись.
Сквозь тусклую дымку дня он видел перед собой ее нежнолучистое лицо и чувствовал вместе с болью несчастья возобновление той другой, более сильной боли неудовлетворенности самим собой. Со времени его возвращения в Лондон он вел заурядную столичную жизнь – обеды с учеными и государственными мужами, ужины, где женщины поддерживали разговор сплетнями и анекдотами, и легкие, ничего не значащие успехи, которые его дарование и некоторая природная обаятельность всегда позволяли ему приобрести на таких посиделках, заставляли его совершенно забыть о своем недовольстве, утоляли его боль, как лекарство снимает мучения зубной боли. Встреча с Элен моментально нейтрализовала действие лекарства и оставила его беззащитным перед новой болью, нисколько не уменьшавшейся от временного действия болеутоляющей таблетки – даже, скорее, усиливавшейся благодаря ей. Ибо несчастье, которое он позволил себе унять опием такого плохого качества, было новой причиной для неудовлетворения вдобавок к старой. И думай после этого, что он серьезно лелеял мысль о возвращении к прежней спокойной жизни! Спокойно несчастной, спокойно бесчеловечной, поскольку все подобные мысли вели к тихому помешательству. Затея Марка могла оказаться глупой и даже бесчестной, но как бы она ни была плоха, это все-таки лучше, чем тихая, дремотная работа и редкие, холодные чувственные забавы на средиземноморском берегу.
Стоя перед дверью квартиры Беппо, он услышал голоса – Беппо и еще одного мужчины. Он позвонил. Время шло. Дверь оставалась закрытой. Голоса были все слышны, но невнятные; пронзительный визг Беппо и грубый, все усиливающийся лающий голос какого-то незнакомца свидетельствовали о ссоре. Он снова позвонил. Визг и крики еще какое-то время раздавались, но затем их сменил шум шагов. Дверь распахнулась, на пороге стоял Беппо. Лицо его было красным, а лысина покрылась испариной. За его спиной появился грубый, но красивый молодой человек с прямой солдатской выправкой, небольшими усами и вьющимися каштановыми волосами, смазанными маслом. Он был одет в синий саржевый костюм, делавший его совершенно неотразимым.
– Войди, – произнес Беппо почти бездыханно.
– Я не помешал?
– Нет, нет. Мой друг как раз собирался – кстати, это мистер Симпсон, – сейчас собирается уходить.
– Разве? – спросил молодой человек многозначительным голосом и с ноттингемпширским акцентом. – Я не знал об этом.
– Может быть, мне лучше уйти, – предложил Энтони.
– Нет, пожалуйста, не надо, лучше не надо. – В голосе Беппо сквозила почти отчаянная мольба.
Молодой человек засмеялся.
– Ему нужна защита – вот в чем все дело. Думает, что его собираются шантажировать. И я мог бы, если б захотел. – Он посмотрел на Энтони многозначительным наглым взглядом. – Но я не хочу. – Его лицо выражало то, что первоначально было задумано как гордое праведное негодование. – Не стал бы делать этого и за тысячу фунтов. Это собачья игра, вот что я скажу. – От красноречивой безличности негодование спустилось на землю и сфокусировалось на Беппо. – Ни у кого нет резона быть подлецом, – продолжал он. – Это тоже собачья игра. – Он поднял обвиняющий палец. – Низкая, грязная свинья. Вот кто ты есть. Я говорил это раньше, говорю и теперь. И мне все равно, кто меня слышит. Я могу доказать это. Да, я уверен в этом. Низкая, грязная свинья.
– Хорошо, хорошо! – кричал Беппо тоном человека, готового к безоговорочной капитуляции. Схватив Энтони за плечо, он взмолился: – Иди посиди в гостиной.
Энтони выполнил то, что ему велели. Снаружи, в прихожей, те почти шепотом обменялись несколькими фразами. Затем, после короткого молчания, передняя дверь хлопнула, и Беппо, бледный и растерянный, вошел в комнату. Одной рукой он вытирал лоб, но только после того, как тот сел, Энтони увидел, что было у него во второй. Пухлые белые пальцы Беппо крепко держали бумажник. В смущении он сунул примиривший их с Симпсоном предмет в нагрудный карман. Затем, шипя, словно чайник, от несчастья, так, как он шипел и от радости, он взорвался, как открытая бутылка имбирного пива.
– Вот все деньги, которые остались. Ты видел. Зачем мне прятать их? Всего только деньги. – И он загремел, захлопал, завизжал, зашипел, почти бессвязно отрекаясь от «всего этого», чувствуя глубокое сострадание к себе. Да, его можно было вдвойне пожалеть – пожалеть за то, что ему пришлось страдать из-за «их» торгашеского отношения к нему, в то время как то, чего он искал, была любовь ради любви и авантюра ради авантюры; пожалеть также за все растущую неспособность получить хоть малейшее удовольствие от любовного приключения, в котором не было новизны. Повторение все больше становилось угрожающим. Повторение уничтожало то, что он называл frisson[187]187
Трепет (фр.).
[Закрыть]. Неимоверная трагедия. Он, который так желал нежности ради понимания, взаимодействия, был лишен того, в чем так нуждался. Связь с кем-либо, принадлежащим к его классу, с кем-либо, с кем было о чем поговорить, оставалась вне вопроса. Но как была возможна настоящая нежность без настоящих чувств? С ними связь была возможна, дико желаема. Но нежность питалась не более за счет общения, чем за счет чувственности. А чувственность, совершенно лишенная общения и нежности, казалась теперь возможной только при постоянной смене объекта. Каждый раз должен был быть другой. За это его можно было пожалеть, но положение имело свою романтическую сторону. Или по крайней мере могло иметь – зачастую так и было. А теперь Беппо жаловался, что «они» изменяли, становились продажными, открытыми хищниками, обычными торговцами собой.
– Ты только что видел, – сказал он, – гнусность всего этого, всю эту низость. – Его отчаяние кипело и переливало через край под внутренним давлением углекислого газа. Полный возбуждения, он взлетел со стула и стал расхаживать взад-вперед по комнате, демонстрируя Энтони то оттопырившийся жилет, то роскошный галстук от Сульки, то лицо с висящим подбородком, гладкую, словно лакированную лысину, широкие клетчатые брюки, черный жакет, насаженный подобно груше на узкие плечи, а за лысиной посредине, чуть выше воротника, пух бледно-каштановых волос, как у флорентийского пажа. – И я не подлец. У меня тьма недостатков, но только не этот. Почему они не могут понять, что это не низость, а желание… – Здесь он замялся. – Желание остаться человеком? Всего лишь жажда романтики, приключений. Вместо этого они устраивают эти жуткие, оскорбительные сцены. Отказываясь просто-напросто понять…
Он продолжал расхаживать по комнате, не говоря ни слова. Энтони оставил все сказанное им без ответа, но задумался, знал ли Беппо истину слишком хорошо или также отказывался понять, что для «них» стареющий и малоприятный человек вряд ли мог показаться романтиком, что единственным завлекающим средством, остававшимся у него помимо некоторого хорошего вкуса, который «они» не в состоянии оценить, были его деньги. Знал ли он все это? Да, разумеется, знал – это было неизбежно. Он знал это великолепно и тем не менее отказывался понимать. «Как и я», – подумал Энтони. В тот же вечер он позвонил, чтобы дать окончательный ответ Марку, после чего тот уже мог заказывать билеты.
Глава 38
10 августа 1934 г.
Сегодня Элен опять говорила о Миллере. Говорила с каким-то пылким возмущением. (Некоторые воспоминания, некоторые логические ходы похожи на больные зубы, до которых нужно все время дотрагиваться, только чтобы удостовериться, что они все еще болят.) Ненасилие: на этот раз это была всего лишь чистая уловка, но дело не в этом – все равно все было неправильно. Если вы убеждены в людской низости, вы не имеете права не прилагать усилий к тому, чтобы заставить их вести себя порядочно. Согласен – но как вы вероятнее всего добьетесь этой цели? Насилием? Насилие может привить людям нормы положительного поведения лишь на очень короткое время; подлинной и долговременной праведности из этого не выйдет. Она обвинила меня в том, что я ухожу от истинных целей, находя убежище в туманном идеализме. Все это наконец переплавилось в непримиримую ненависть к нацистам. Везде мир, но только не у нацистов, и всю Европу постепенно отравляет фашистская зараза. Их необходимо наказать, истребить поголовно – как крыс. (Заметьте, что мы все на девяносто девять процентов пацифисты. В согласии с Нагорной проповедью [188]188
Нагорная проповедь – согласно Новому Завету, первая проповедь, прочитанная Иисусом Христом. (Прим. перев. М. Ловина)
[Закрыть]; без учета того, что один процент в ряде случаев может породить Наполеона или Тамерлана. Мир, прекрасный мир до тех пор, пока не начнется война, которая нас устраивает. Отсюда результат – каждый человек является заведомой жертвой чьей-то крайне желательной войны. Девяносто девять процентов. Этот пацифизм есть всего лишь завуалированный милитаризм. Мир возможен только тогда, когда в обществе сто процентов пацифистов.)
Мы обменялись огромным количеством «за» и «против»; затем некоторое время молчали. Наконец она заговорила о Гизебрехте – человеке, прошедшем бог знает какие пытки. «Ты не удивлен моим мнением о нацистах?» Я не был нисколько удивлен, так же как и самими нацистами. Удивительной была бы терпимость с их стороны и прощение с ее. «Но человек, который мог прощать, исчез, когда исчез Экки. Я была доброй, когда он был со мной. Теперь я зла. Если бы он все еще был здесь, я смогла бы простить тех, кто убрал его. Но это невозможное условие. Я никогда не смогу прощать». (На это, конечно, можно было дать ответ, но в том положении, в котором я находился, я не имел права давать какие бы то ни было ответы.) Она продолжала рассказывать о том, кем он был для нее. Кем-то, кого она не стыдилась любить, в отличие от того стыда, который она испытывала от своих чувств к Джерри. Кем-то, кого она была способна любить всем своим существом – «не время от времени или частью своей души, на крыше, и не просто ради забавы, в художественной мастерской, перед обедом». И она все возвращалась к одному и тому же – что Экки сделал ее доброй, правдивой, неэгоистичной и, уж конечно, счастливой. «Я стала совершенно другой, пока была с ним. Или, может быть, я впервые стала собой». Затем: «Помнишь, как ты смеялся надо мной в тот раз на крыше, когда я говорила о моем истинном Я?» Естественно, я помнил! В тот момент я не был сам достаточно истинным, чтобы постичь мою собственную отдаленность от реальности. Впоследствии, когда я увидел, как она рыдает, когда я узнал, что намеренно отказывался любить ее, я понял это.
После паузы она сказала:
«Вначале я думала, что смогу любить тебя почти так же, как я любила Экки».
И я уж сделаю все, что в моих силах, чтобы помешать ей.
Ее лицо осветилось внезапной злобной усмешкой – точь-в-точь как у ее матери.
«Удивительно, как смешна трагедия, когда посмотришь на нее с обратной стороны!» Затем, все еще улыбаясь, она произнесла: «Неужели ты способен вообразить, что тебе есть до меня дело? Одним словом, что ты лю-юбишь меня?»
Не только воображал, но и на самом деле любил.
Она вытянула вперед руку, как полицейский. «Только не разводи здесь сантиментов, как в кино. Иначе мне придется выставить тебя за дверь – чего я не хочу делать. Потому что (довольно странно!) ты мне действительно нравишься. Несмотря ни на что. Я никогда не думала, что так будет. Не из-за той собаки. Но ты мне нравишься». Болезненная яркость вновь появилась у нее на лице. «Как и все то, что я никогда не рассчитывала делать снова! Как, например, есть досыта – но я смогла это себе позволить через каждые три дня. И хотеть заниматься любовью. Это казалось немыслимым святотатством. И все же через три или четыре месяца мне в голову пришло, что я только об этом и мечтала. И на днях, я полагаю, я обязательно этим займусь. Займусь «без всяких гарантий», как пишут в инструкции к пылесосу, который высылают на дом для проверки качества. Так же, как и раньше. – Она снова рассмеялась. – Вероятнее всего, с тобой, Энтони. Пока с неба не свалится еще одна собака. Ты будешь готов начать заново?»
Только если это будет не так, как раньше. Я бы хотел отдавать больше и получать больше.
«Отдавать и получать зависит от обоих». Затем она переключила разговор на другую программу – с кем я «был» в настоящее время. И когда я ответил, что ни с кем, спросила, не было ли сложно и неприятно воздерживаться и почему я стараюсь подражать Марку Стейтсу. Я пытался объяснить, что я не подражал Марку, что аскетизм Марка только ради него самого, чтобы он чувствовал себя более уединенным, более сосредоточенным, в более удобном положении для того, чтобы оценивать других людей. В то время как я как раз пытался избегать случаев, когда можно было подчеркнуть уникальность личности чувственностью. Ненависть, гнев, амбиции открыто противоречат назначению человека; похоть и жадность делают то же самое косвенно и скрытно: настаивая исключительно на частном, личном опыте и, в случае похоти, используя других людей как средство приобретения такого опыта. Менее опасная, чем злые умыслы и стремление к превосходству, престижу, общественному положению, похоть все-таки несовместима с пацифизмом – но может стать совместимой, если перестанет быть самодостаточной и станет средством к объединению посредством любви между двумя отдельными личностями. Такой вот союз и представляет собой модель союза вообще.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.