Текст книги "Казенная сказка"
Автор книги: Олег Павлов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 10 страниц)
Олег Павлов
Казенная сказка
Посвящается русским капитанам, этим крепчайшим служакам, на чьих горбах да гробах покоилось во все века наше царство-государство, вечная всем память.
Глава первая
ЖИЛИ-БЫЛИ
Газеты в степную роту завозили, как картошку: на месяц, на два или уж до весны, чтобы не тратиться зря на горючее и не баловать. Завозили прошлогодние, из расстроенной полковой читальни, где подшивки успевали обворовать. Однако и раскромсанные – сообщая о чем-то большом и важном, что свершилось давно и без их ведома, газеты, бывало, выдавливали у служивых слезу. Узнавая так поздно, так сразу обо всех мировых событиях, солдатня пускалась расходовать свою и без того пропащую жизнь. Но и посреди этого разгуляя слышалось, как занудно перемалывают прочитанное, жалея позабыть. Слово за слово – разговорцы крепчали, так что у каждого появлялось особое мнение, и если вдруг вылезало на свет событие поважней и побольше, а четкая политическая оценка отсутствовала, случался мордобой.
Ничего не ждал от жизни капитан Хабаров. Он если подсаживался в круг читчиков, то украдкой вливал свою застарелую тоску в общую, как считалось – по международному положению.
Иван Яковлевич Хабаров явился на казенную службу не по расчету или принуждению, хоть добрая его воля мало что прибавляла. Вот и в солдаты его забрили, как всех. Служил. Но когда истек срок службы солдатской, подневольной, уговорили остаться старшиной: «Оставайся-ка, Иван, служи, это ж твое твердое место, какой ты, к сволочи, гражданский человек?!»
Служивый обнаруживался в Хабарове по скупым и грубым чертам. Хабаров был человеком коренастым, приземистым, похожий на крепенький мешок с картошкой. Это делало его безликим, сравнимым с миллионом ему подобных служак. Однако этот миллион образовывал гущу народа, в которой сам собой исчезает всякий отдельный человек. Суждено ему было, уж правда, замешаться в ней комком. Вот и служить он остался за паек да жалованье, которым не побалуешь. Что бы ни случилось, Иван Яковлевич думал: «Поворачивать некуда, надо терпеть». И он же думал, что бы ни случилось: «Это еще не конец».
Теперь он в пыльных капитанских погонах дослуживал в одной из лагерных рот Карагандинской области свой пожизненный срок, намаявшись по лагерям от Печоры до Зеравшана дольше вечного урки – а большего не выслужив.
Место в степи, где служил капитан Иван Яковлевич Хабаров, называлось Карабас. Так нарекли эту местность казахи. Переложенное с их языка, прозвище звучало как Черная Голова. В нынешнем же веке казахов близко с Карабасом и видно не было. Они населяли дальние колхозы, разводили овец. Случалось, степняки заезжали в поселенье, чтобы хоть поглазеть на лагерь и надеясь разжиться какими-нибудь железяками. Когда их спрашивали, отчего этой местности дано такое угрюмое название, казахи, ерзая глазками по округе, признавались, что сами не знают, где это их прадеды углядели черноту и откуда привиделась голова средь стертой степной равнины. Сопки, окружавшие местечко серой дымкой, вовсе не походили на головы, и даже каменистые их гребни чернели в промозглую пору, скорее похожие на пеньки. Зато просторов было вдоволь. Ни растительность, ни пашни, ни реки не утруждали степной землицы, не стискивали. Люди, однако, поселились здесь не ради просторов. Построили лагерь, тюрьму, место для которой было выбрано так, будто плюнули со злости – и принялись жить.
Карабас разделялся на две части, из которых самой невзрачной была лагерная рота, а другая, прущая по степи навроде баржи, – лагерем. И рота и лагерь строились в один замес, но с годами их наружность множество раз искривлялась, а времянки так же бойко строились, как и разрушались. Магазинов, учреждений, домов, церквей поселок на своем веку не ведал. Одни унылые бараки, схожие с конурой, вокруг которых и раздавался дурной овчарочий лай. К баракам тянулись вытоптанные сапогами стежки, такие узкие, будто люди ходили по краю, боясь упасть. Эти же стежки уводили к тупикам, обрываясь там, где начинались закрытые зоны и всякие другие запреты. Вольный доступ открывали Карабасу лагерная узкоколейка да степной большак, обрывавшиеся далеко за сопками. Еще уводил от лагеря, на отшиб, почти неприметный могильник, куда больничка захоранивала бесхозных зэков. На том месте временами являлся свежий перекоп. Вот и все сообщение, если так считать, все пути да выходы. Сказать правду, в Карабасе прытко сообщались лишь барачные вши, гуляя вольной волей от солдат к зэкам и обратно. Вши ходили друг к дружке в гости, выпивали и закусывали, плодились по сто штук. А люди страдали от чесотки, давили торжествующих гадов, которые и роднили их покрепче, чем любая мать.
Не считая живности, Карабас населяли солдаты, зэки, вольнонаемные мастера и надзиратели. Зэки с солдатами жили годами, сроками, одни – службы, а другие – заключения. В лагере была устроена фабричка, где сколачивали одинаковой формы сапоги – весом в пуд – для таких же лагерей. Будни дышали кислыми щами и текли долго, тягостно, наплывая, будто из глубокой старины.
Содержались служивые жалованьем да пайкой. Получку десяток лет не прибавляли, но со временем она и не убавилась. Втихую, правда, поговаривали, что за такую службу должны бы когда-нибудь прибавить. Полагая про себя, что существенную часть жалованья утаивают, служили поплоше, чтобы не прогадать. А начальство радо было по всякому случаю заявлять, что службу несут плохо, даром получают жалованье. На том и стояли. Что до пайки, то летом ее приходилось урезать, чтобы скопить хоть что-то на зиму; также и осенью недоедали, откладывая про запас. А нагрянет январь, запасов этих – разве что воробья прокормить, и неизвестно, ради чего столько времени терпели. Зэк – тот своего потребует, хоть зарежется. Надзиратель – утайкой сворует, а служивому откуда взять? Что доставляют из полка, не взвесишь. Говорят, снабжают по нормам, а какие они? Начисляют живым весом, будто не понимают, что живой вес утрясается, ужаривается, а то и пропадает пропадом. Вместо питания – один комбижир. А тот жир что вода – сыт не будешь, да и воротит с души. Вместо яблок – сухофрукты. Чай подменяют жженкой, смолой чайной. Куда ни глянь, повсюду теснят, ужимают. Толком не служили, а выживали как могли, но если нажрешься досыта, то дальше уж не хочется почему-то жить.
Капитан никогда не распускал языка до того, чтобы жаловаться на свою судьбу. Жаловаться – значит искать виноватых, увиливать, а он этого не умел. Попавши в караульную роту, Хабаров скоро понял, что никакой службы здесь нет. А есть одно лихо на всех, одна лямка, чтобы волочь и лагерную баржу, и тех, кто на ней катается, нагуливая блевоту. Поэтому Иван Яковлевич не любил лагерного начальства, не уважал выездных судов, когда в клуб загоняют толпами зевак и выносят на люди приговор, пускай и виноватому человеку. Это же горе, и присутствовать при нем должны, как на похоронах, разве что родные и близкие, кому дорог, а не выставлен напоказ, под плевки этот одинокий человек. Хабаров тянул лагерную лямку, не делая послабленья ни себе, ни зэкам или солдатушкам. Всякий проживал в лагере свой срок, но там, где могли бы только помереть в одиночку, жили скопом, укрепленные теснотой, что не дала бы упасть даже мертвому.
Только зимой наваливалась на поселок сонная тишина и натекал белый грязноватый покой, погружая Карабас в спячку. В то долгое время запоминалось, как утихает жизнь, и согревало ее тепло, эдакое печное. Капитан забывался в том тепле, запекавшем и многие его раны.
Если возможно, живописав размах лагерного поселка, с уже достигнутой высоты устремиться в его глубь, то пришлось бы камнем упасть на казарменный двор, на вечно пьяного Илью Перегуда – до того огромного человека, что и не целясь всегда попадешь именно в него.
Илья Перегуд служил в роте на всех пустовавших должностях, на мелких проходных местах, что не делают человека начальником, а лишь назначают невзрачное дело – к примеру, пересчитай-ка в каптерке простыни, проследи-ка, чтобы накормили собак. Карабас всегда страдал от нехватки людей, так что все эти должности достались Перегуду, который приглянулся капитану еще надзирателем и которого он, совсем на той службе пропащего, привел в свою роту, будто малое осиротевшее дитя. Сердце и душа Ильи работали на водке. Однако передвигаться он не любил, и находили его обычно, будто медведя в берлоге, на одной из должностей, а чаще всего в каптерке. Перегуд располагался в темной каморке, которую всю и занимал, будто гроб. Входя, человек наталкивался на Илью, как на покойника, – вот он сидит: огромная чубастая голова, кажется, скатится сейчас с его туловища, с этой горы. Одна рука богатыря, похожая на склон горы, подымается в воздух, и в полутьме уже слышится бульканье и облегченный вздох Ильи, утолившего жажду. «Ты кто такой, ты казак? – спрашивает в упор Перегуд, не узнавая, кто пришел. И потом сам же и отвечает: – А я казак!»
Надо ли говорить, что на своих должностях Перегуд ни черта не делал, он ничего и не мог делать, кроме как внушать к себе уважение. Собаки были не кормлены, простыни не считаны, но от беспорядка, который происходил по его вине в роте, всем становилось веселее; а смеяться над ним любили, не было другой такой забавы. Перегуд ни разу в жизни не ударил ни одного человека, боясь, что убьет. Если его доводили, то ревел лишь для острастки: «Смеяться надо мной, над казаком?!» Или мрачнел, сердился и на глазах у всех, ударив кулаком, проделывал в чем-нибудь дыру, хоть бы и в любой стене, внушая к себе мигом уважение. Однако по временам его охватывал страх, как у других, бывает, кости ноют к дождю. Однажды Перегуду в одно такое время шепнули, будто за ним едет «воронок». Илья забрался под нары в казарме, а солдатня нарочно стращала: «Ты лежи, может, не найдут». И он лежал, не шевелился, думая, что все это правда. Вытащил его тогда из-под нар замполит Василь Величко, всегда говоривший правду и заступавшийся за несчастных.
Про Василя Величко вам бы все рассказали сами люди, такой он был человек, что ничего не держал ни в запасе, ни в тайне. С этого человека и должно было начать, если б не подвернулся Перегуд, который и подождать мог, и никуда бы не пропал, и всех переживет как плюнуть, влей только в его сердце водку. Но поди-ка обойди его!
Если бы капитану Хабарову доложили, что Перегуд прячется под нарами и его застращали солдаты, он бы не тронулся с места, а уж тем более не бросил бы дела, за которым его застали. А вот Величко бросился, взметнулся – такой это был человек, всех хотел спасти и все на земле изменить!
В Карабас, как в яму, легко было попасть, но трудно, а то и прямо заказано, выбраться. Не говоря о зэках, даже солдат ссылали, запрятывали в степь, когда их отбраковывали в полку. Это знал Хабаров, и когда ему прислали вдруг из полка замполита, опасался, как бы тот не оказался совсем пропащим, из тех, кому нечего терять. Величко в первый же день устроил политзанятие, развесив повсюду в казарме добренькие плакаты, намалевал тут же лозунги, хоть мало кто понимал, куда же они зовут. Капитан даже удивился подлости полковых: за что же этого блаженного, ну оставили бы у себя, порхал бы со своими лозунгами при штабе. Глядя потом, как в роте завелись политзанятия, комсомольская ячейка, политинформации, Хабаров уже только мрачнел и бормотал: «Плохо все это кончится».
Все рассказы замполита Величко о самом себе состояли из восклицания «я убедился», чему на смену приходило «я преодолевал», хоть являли одну и ту же картину: начал делать, а потом бросил, взявшись за другое, и ничего не довел до конца. По его рассказам, он верил даже в Бога, но потом разуверился и стал заниматься закаливанием. «Я убедился, что человек может сам собой распоряжаться, что он должен быть здоровым и радоваться жизни!» – восклицал Величко. И потом с той же горячностью принимался рассказывать, как он разуверился в закаливании собственного организма, поняв, что сначала надо сделать счастливой и радостной жизнь всех людей. «Я в этом убедился, это самое главное, понимаете, сначала нам нужно построить коммунизм! Человеку плохо, когда кругом плохо, но все вместе мы можем изменить наш мир!» Весь же его жизненный путь был таков: служил он себе тихо-мирно, потом в политотдел напросился пропагандистом – а потом его услали служить в Карабас, наверное, для того, чтобы никто на земле больше о нем не услышал.
Солдатня полюбила замполита. Хабаров – тот был чужим, его боялись или уважали. С Перегудом можно было выпить, но как со старым дядькой. А Величко привез с собой плакаты, лозунги и с первых дней возился с солдатней, обращался даже поначалу на вы, потому что солдаты и были для него теми людьми, с которыми он задумал менять жизнь. А так как ему было важно обратить всех в свою веру, родилось то особенное, задушевное, что не родилось бы, начни он все с ходу изменять. Заболел живот – шагай к Величко, пожалуйся! Хочешь душу излить – шагай, выслушает хоть ночью! Хоть и считая замполита пустомелей, Хабаров стал относиться к нему спокойней, поняв, что Величко честно старается для людей, и не беда, если мало его старания приносили толку. Да разве и может один человек все изменить? Скоро завелась у Хабарова с Величко своя задушевная тяжба, сроднившая их крепче всякого переливания крови. Капитан вечно прикапливал впрок, а потом долго растягивал запасы. Даже если всего хватало, он опять же откладывал, ожидая лиха, точно бы накликая беду. Солдатня, понятно, с такой экономии унывала и лишалась веры в будущее. Это сильно переживал замполит – вот и наскакивал с жаром на капитана, чуть начинал тот экономить. Их молчаливая, а порой и сварливая борьба длилась месяцами, и капитану ничего не стоило пересилить хрупкого мечтательного замполита, но, видя его отчаянье, боль, Хабаров сдавался. А тут еще вылазил Перегуд, подымал его на смех: «Слышь, Иван, хватит голодом морить, замполит прав. Ты хрен переверни – вот и устраивай себе экономию, а людей не тронь!» Хозяйство расстраивалось. Иван Яковлевич с болью глядел, как замполит пускает по ветру ради однодневных послаблений весь его долгий муравьиный труд. Но, видя все это, почему-то покорно молчал. Величко, а равно и Перегуд, казалось, были для него обузой и хозяйству не приносили хоть малой пользы, однако вот чудо: с этой обузой капитану жилось теплей и служилось легче.
Никто вслух не признавался, что нуждается в другом, но таким признанием, пускай и немым, было общее житие этой троицы, устроенное в ротной канцелярии. Хабаров поселился в ней давно. В Угольпункте (имелся неподалеку такой городишко, куда из Карабаса перемещались по узкоколейке) был отдельный каменный дом для лагерных работников, где можно было получить койко-место, но комнатушку в нем делили впятером, еще и семейные. Вот капитан и рассудил, что спокойней жить у себя в канцелярии. Отведав житья с лагерными надзирателями да их простецкими семьями, Величко попросил, чтобы капитан пустил его на постой. А потом уже Илья, обративши разок свое внимание на то, что ротный с замполитом живут прямо-таки у него под боком, каждую ночь взял за правило останавливаться у них в гостях. Постилали ему на полу, он и был доволен. Вытолкать его, то есть лишить удовольствия, Хабарову было уже поэтому совестно, хоть Илья их здорово уплотнил и заразил к тому же разговорами – теми, что без начала и конца.
Воздух в канцелярии сделался крепок: как дышали, так и жили. Хабаров, бывало, запивал горькую, хоть не поверишь, что с ним мог случиться запой, потому как, даже выпивая, он делал это строго, будто напутствовал кого-то в очень дальний путь. Если Иван Яковлевич вдруг пьянел и начинал после пить уже беспробудно, то всегда лишь в ту пору, когда являлся в его буднях ненужных тоскливый отдых, эдакий просвет. Капитану именно в это спокойное время чудилось, что никакой пользы от его жизни ровным счетом не имеется. Пьяным, однако, по роте не шатался: просто засыпал мертвецким сном, то есть лежкался на койке, даже не стянув сапог. Илья спал, как собака, на полу подле капитана, прогоняя своим рыком всех, кто зачем-нибудь приходил. Он же толкал раз в день Ивана Яковлевича, чтобы удостовериться, что капитан еще живой.
Хабаров так отсыпался, может, с неделю, а потом спохватывался, что хозяйство пришло в запустение, и с легкостью прекращал пить.
Один Величко держался бы трезвенником. Однако то и время начинал тоже пить горькую, пытаясь перевоспитать Перегуда, отучить его от пьянства. Тот обещал: «Все, завязываю, ни капли, чтоб я сдох. Так давай в последнем разе выпьем по стаканчику. Слышь, Василек, не обижай, давай за мою новую жизнь!» Замполит спрашивал: «А честно прекратишь пить?» – «Слово казака – или не веришь мне?!» Величко делалось стыдно, и он поспешно соглашался, хоть водка потом ударяла по нему, ослабленному долгой здоровой жизнью, как дубина.
Бывало, Величко с Перегудом начинали бунтовать и кричать: «Жрать народу нечего, порядка в стране нет, вор на воре!» Хабаров таких разговоров опасался, спохватывался: «Хватит ерунду-то молоть, лучше выпьем еще по маленькой». И сам выпивал. Заливая водкой опасные разговоры, Хабаров частенько перебирал лишку и вдруг опять же крепко пьянел, начиная так поносить и власть и порядки, что уже замполит с Ильей то бледнели, то краснели, выбегая из канцелярии будто угорелые, а Перегуд под конец сознательно укладывался спать на полу и начинал громко храпеть: то ли заглушить хотел вопли капитана, чтобы чужие не слышали, то ли и впрямь засыпал, а храп этот случался с ним от страха уже во сне.
Капитан умел лишь выкраивать из того, что завезли, а добыть хоть что-то самому, стороной от начальства, было нечего. Величко все чаще жаловался, унывал. Мечтавший осчастливить всех людей на земле, он до слез переживал, что завшивел в Карабасе, пытался разными научными способами избавиться от паразитов, но вши тут же переползали к нему от других.
Однажды Величко отменил политзанятие, сказав так: «Простите меня, что я обманывал всех, потому что ставил вопросы, а давал на них неверный ответ». Политзанятия Хабаров даже с радостью заменил для солдат хозяйственной работой, от которой те, однако, легко и привычно увертывались. Видя, что никто не жалеет о случившемся, Величко еще больнее ощутил одиночество свое в Карабасе. Один капитан узнал о рапорте, написанном замполитом, с просьбой уволить его со службы. Однако откуда-то пришел тот подлый ответ, которого только и можно было ожидать: пять лет, сколько еще было положено, должен он был служить – а сам погоны снять не мог, оказался бы согласно уставу дезертиром.
В канцелярии ахнул выстрел, а потом долго слышался похожий на возню шум. Замполита нашли живым. Глаза у него выпучились. Он беззвучно хлопал губастым ртом. Чудилось, пуля пригвоздила его к полу; а выстрелил в грудь гораздо выше сердца, будто все же не хотел умереть или не знал толком, где же оно в нем находится. Рана – вот так, дырочкой в мундире – не пугала сбежавшихся людей. Капитан возник в канцелярии поздно, когда Величко бездвижно, холодно пластался на полу; он именно растянулся и намертво затих.
Иван Яковлевич побежал в лагерь – требовать в больничке помощи. Пропадал он долго; зона жила своей жизнью, своим начальством и запретами. Добытый капитаном военврач, покрывавший все и всех взахлеб искрученным матом, так что удивительным было, как его еще понимают кругом, мигом взялся за работу. Служивые разбрелись по своим закутам, узнавая в течение того же дня, что в больничке жизнь замполиту все же спасли. На следующее утро приехала машина, посланная из полка, и лишь те, кто околачивался на вахте, да сам капитан Хабаров, оказавшийся нечаянно в караулке, увидели Величко в последний раз, когда его увозили.
Доходили слухи, что Величко выздоравливал в госпитале, но лечили его, оказалось, чтобы потом судить. В Карабас приезжал начальник особого отдела полка, по фамилии Смершевич: с виду противный, отъевшийся не иначе как с любовью к хорошей жратве и выпивке, но вместе с тем – твердый, похожий на глыбу, с блестящими черными глазками, вбитыми под лоб, которыми он безо всякого стыда, с кислой, недовольной рожей буравил каждого человечка насквозь, будто голую доску. По всему видно, люди для него ничего не стоили. У него еще была искалечена рука: правую кисть скрадывала одинокая кожаная протезная перчатка. Этой перчаткой он орудовал как палицей: размахивал или подносил вовсе не для рукопожатия сразу под нос. Собственно, допрашивать Смершевич не умел, как ни пыжился, а наваливался всей своей дремучестью, прижимая угрозами, ударяя со всех боков бранью и выплескивая ушаты болтовни. «Кого ты покрываешь? Этого брехуна, антисоветчика? Путался он под ногами, его бы еще тогда, в полку, раздавить!»
Хабаров молчал, а Смершевич ничего не мог поделать с капитаном, однако запомнил его и распрощался так: «Козявка ты, гляди, вони с тебя будет, когда раздавят».
Потом был в полку товарищеский суд, где Василя Величко, разжалованного, ставшего инвалидом, исключили из партии, приговорили к лишению свободы. Требовали и от степного капитана явки на этот на суд, чтобы в Карабасе тоже знали, какое бывает наказание, если отказываются служить Родине. Хабаров не поехал, не подчинился первый раз в своей жизни приказу. Однако ничего ему не было. Может, требовали лишь для галочки. Может, посчитали, что сам сдохнет в своей глуши.
В полку пожалели прислать на смену Величко свежего человека. Прибавили самому Хабарову жалованье на копейку, чтобы совмещал. Так капитан, как будто в издевку, возрос по службе, назначенный своим собственным замполитом. Этой должностью он тяготился – вспоминался что ни день Величко. Тогда и Перегуда начали мучить приступы страха – тот скрылся в своей каптерке и редко выходил наружу. Так Иван Яковлевич Хабаров остался совсем один.
До пенсии капитану оставалось несколько лет. Когда-то он радовался мысли, что выслуга на службе такая короткая и что так скоро обретет покой. Двигаясь с годами к пенсии, Иван Яковлевич, будто бы и знал, ради чего должен жить. Однако возвращаться со службы давно ему стало некуда. Капитан квартировал в канцелярии, харчевался тоже в казарме, из общего котла – и к этому привык. Зная, что уже очень скоро спишут с довольствия и выселят в степь, Хабаров все же ждал этой пенсии, но со своей причудливой верой, согласно которой он побудет на заслуженном отдыхе хоть месяц, еще месяц-то позволят канцелярию занимать, выспится хорошенько, отлежится, надышится – и без мучений помрет во сне.
Обдумывая личную кончину, Хабаров о многом начал догадываться заранее. «Как жили, так и будем жить, – говаривал он устало по приезде полковой машины и сетовал лишь на то, что картошку опять же поскупились послать. – Ну, этого запаса нам, чтобы не сдохнуть, хватит, а на что будем, сынки, жить?»
За что такая тошная строгая жизнь происходит, будто совестью отмеренная, никто уже не знал. События, преображавшие все в мире, до степных мест не дохаживали, плутали. Потому и сама дорога от затерянного поселенья до Караганды чудилась служивым длиннее жизни. И хотя наезжал по ней в поселок только обычный грузовик, солдаты обступали разомлевшего от тряски шоферюгу, будто заморского гостя. Однако этот чертяка долго в поселке не задерживался: разгрузится, отбрешется, только его и видели, залетного. А картошку гнилую привозил, так что капитан задумывался: «Значит, и полк одним гнильем снабжают».
За себя он не боялся, скоро ведь уж пенсия. Однако спокойней Хабарову, если бы знал, что была и от его жизни польза какая-нибудь для людей. А пока что гнилье от полковых подвозов, чуть не половину всех мешков, зарывали подальше, чтобы не задышало. Не сказать, сколько его было зарыто, может, целый колхоз, но в безвестном том году на загривке одного такого могильника в степи, обросшего густо полынью, пробилась картофельная ботва. Солдатик ее один оголодавший приметил да и взрыл куст, отыскав в корнях зеленые еще клубни. Выяснилось это случайно. Солдатик картошины тогда же сожрал в сыром виде. Поздней схватило у него брюхо. Гадали, что с ним. Капитану он рассказал про картошку, но Хабаров не поверил, решив, что нажрался утайкой земли и отравление симулирует. Паренек корчился, блевал какой-то клейкой кашицей. Над ним посмеивались, но потом все же нашли картофельную ботву. Спохватились, что солдатик говорил правду. А капитана как будто подменили.
Хабаров стал навещать это место в степи. Усаживался на холмике, вдыхал полынь, глядел в гулкую пустоватую даль. И подумалось ему так: а что, если по весне устроить в степи огородец, картошку здесь же посадить? Из одной картошины, говорят, потом целое ведро получается. Будем у казахов мясо на картошку выменивать, а потом и свою скотину заведем, когда рота на картошке разбогатеет. Может, и не погонят на пенсию, может, оставят при хозяйстве, если сделается полезным для людей. Он бы полк картошкой, мясом снабжал. И решил Иван Яковлевич, что дождется очередного завоза – сколько картошки выделят, столько и зароет. А продержатся, пока расти она будет, на крупе, да и жиром перебьются говяжьим, вытерпят.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.