Текст книги "Казенная сказка"
Автор книги: Олег Павлов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)
Вот так шаг за шагом Федор Федорович и притопал к мысли, что от Скрипицына пора как-нибудь избавиться. И полковник уже орал и требовал Скрипицына, этого диверсанта. И когда тот явился, сутулый, понурый, полковник разорялся еще пуще, как если бы не хотел, чтобы Скрипицын начал оправдываться. Однако Скрипицын и не пытался отвечать, он покорно молчал. Он молчал и молчал все невозмутимей, и даже когда полковник под конец прокричал: «Собирай манатки, завтра же пошагаешь служить в степи, говнюк!» – опять не ответил.
На следующий день Скрипицын явился на службу пораньше. Полковник также пораньше сделал Скрипицыну звонок: «Ты еще не убрался?» – «Боитесь, Федор Федорович, думаете, убегу?» – «Ты еще подковыриваешь меня, командира полка?! Ишь, долго я тебя терпел, долго… Знаешь, куда отправляю? В Балхаш, будешь медь жевать». – «А если, для честности, я всю правду о вас покажу, которую Смершевич в шкафах своих прятал?» – «Ах ты говнюк! И это ты за все мое добро? Пупок развяжется, обосрешься… Нет, под суд тебя отдам, под суд!» – «Да никакого суда не будет, Федор Федорович, без вас, это ведь вы главный в полку преступник!»
Полковник швырнул трубку. А Скрипицын не без удовольствия подумал, что этот хрыч повесился бы на своем галстуке, если бы узнал или смог понять всю правду. И Скрипицыну даже подумалось: а не сказать ли им всем про Саньку-то, хоть поглядит, как их рожи скуксятся, когда узнают, что не было никакой диверсии. Так ведь не поверят! Не захотят поверить. Взяв бумагу, он принялся писать рапорт… об увольнении из войск. Писал он его так долго, что забылся и думал уже о другом, когда в особый отдел ворвались вдруг разгоряченные люди, волоча то ли человека, то ли чучело: «Принимай, он командира полка сейчас застрелить хотел!»
Пока доставленный в особый отдел Иван Яковлевич Хабаров приходил в себя, Скрипицын расхаживал по своему уже бесхозному кабинету. И хотя именно со дня первой встречи с капитаном и начала испепеляться всякая его будущность, кривобокий прапорщик глядел на Хабарова с равнодушной пустотой в глазах. Если что Скрипицына и озадачило напоследок, так это известие, что капитан покушался на жизнь командира полка. Так ли был напуган Федор Федорович, чтобы вообразить, что какой-то капитан намерился его убить? Или капитанишка этот до того обозлился, что всерьез покушался на жизнь командира полка? Однако пистолет его хранился у Скрипицына в сейфе, не было пистолета, с чего же такие страсти?
Почуяв возможность какого-то хода, и самому пока что неясного, особист начал разговор: «Что, хлебом-солью встретил отец родимый, Победов-то? Угостил? А ты терпи…» – «Суки вы все… Одна, оказывается, банда», – простонал Хабаров, ничего не желая понимать. «Ругайся, ругайся – значит, еще живой! Только нам с тобой делить нечего, я еще в Карабасе хотел тебе помочь. Ну что кривишься, я ведь тоже одной ногой в могиле стою, которую мне Победов вырыл». – «Убил бы…» – произнес капитан, и Скрипицын вдруг вздрогнул, махнул притащившему Хабарова солдату, чтобы тот уходил, и сам принялся за капитана. «Рано сдаваться, двое честных людей – это уже сила. Хорошо, что ты понял, кто друг, а кто враг. Я по шажку к этому Победову подбирался, доказательства собирал, факты, работал как мог. Но ты же мне показаний не давал, ничего другого не оставалось…» Хабаров, потрясенный этим известием, поднял голову, побитую офицерскими сапогами, и поразил кривобокого прапорщика тем, что из опухших щелей его век покатились чистые блестящие слезы. «Да что же ты сразу не сказал, да я бы!» – «Поздно…» – сказал Скрипицын. Отводя глаза, он протянул пистолет капитану: «Держи, твой… Уходи, пока не поздно, отступай». – «Ты прости меня, дорогой товарищ», – проговорил Хабаров, принимая пистолет и не зная, куда его подевать, утерянный и найденный.
Капитан молча поднялся и, прихрамывая, как-то боком пошагал, засунув пистолет в карман шинели и не вынимая из кармана руки, будто отогревал. «Ты береги картошку сколько можешь, сбереги!» Так они и расстались.
Хабаров намеревался выполнить уговор и, как и обещался Скрипицыну, скрылся бы, если б не столкнулся нос к носу с давнишним своим знакомцем, заштатным вовсе старшиной, с которым они в прошлые годы дружно служили. Старшина никак не хотел отпускать Хабарова, видя и не одобряя его жалкий вид. Сам он состоял при складах, и Хабаров не смог ему отказать, к тому же он переживал непонятную тоску. Пока они полдничали, выпивая и закусывая, Скрипицын дожидался капитана, кружась вокруг их пьянки, и думал с раздражением, что у этих людей все порывы, даже самые неодолимые, уходят в воздух. Они сгорают, от них подымается дым, а остаются уголья.
«Нет, этот и мухи не убьет…» – решил он с тоской, вконец продрогший, и больше не выдержал, ворвался в склад, чтобы выпихнуть капитана из помещения, где тот застрял.
У полковых ворот, фырча, дожидался отправки неизвестный грузовик. Скрипицын запрыгнул на облучок. «Куда едешь?» – «А в Долинку мне…» – отозвались из кузова. «Тогда бери попутчика, подбросишь в шестую роту». – «Я с грузом, мне запрещают». – «Ты кому говоришь, ты начальнику особого отдела говоришь!» – «А в полку много начальников, у меня начальник свой». – «Возьмешь, или не выпущу!» – «Может, за троячок возьмусь…» Скрипицын покорно наскреб три рубля.
Постояв, пока грузовик не выехал за ворота, Скрипицын уныло и равнодушно пошел к себе дописывать заявление. В полку было спокойно, но не успел он этому покою удивиться, как из штаба стремительно выбежал какой-то растрепанный офицерик и, разбрасывая руки точно крылья, прокричал на всем бегу: «У командира полка приступ! Командир умирает!» Глашатай влетел в лазарет, и на глазах Скрипицына к штабу побежали военврач с санитаром, а исполнивший поручение офицер, будучи взволнованным, побрел наискось по вымершему плацу, и к нему стали вдруг стекаться неизвестно откуда люди, которым он со спешкой, точно перегонял сам себя, сообщал: «Сердце не выдержало, приступ, когда падал, ударился головой». Тогда и Скрипицын устремился в штаб.
Старый полковник пластался в своем кабинете на ковровой дорожке. Скрипицын пробрался к телу, растолкал зевак, писарей и всякую другую мелюзгу, что счастлива была хоть поглазеть. В кабинете присутствовали начальник лазарета, Сокольский и Петр Валерьянович Дегтярь. И еще толстая плачущая писарица, на чьих коленях покоилась голова полковника. «Умер?» – не выдержал молчанья Скрипицын. И всех передернуло. Чего бы ни случилось, спроси он иначе: «Живой?» Лишь военврач внятно ответил: «Поизносился Федор Федорович, сердце не вечное, будем укреплять». Его слова расковали присутствующих, но полковник, однако, даже не размыкал синеватых век, хотя Скрипицын уже точно различал, что грудь его все же колышется.
Спустя время появились вызванные из госпиталя врачи. Их встретили с облегчением, точно избавились от груза ответственности. Сокольский напросился сопровождать командира полка в госпиталь. Может, он полагал, что все делает для спасения его жизни, чем отличается от других.
Оставшись наедине в опустевшей приемной, Скрипицын и Дегтярь поневоле заговорили. Особое усилие совершал над собой Дегтярь: «Я знаю, полковник поставил вопрос о твоем увольнении из войск, если ты откажешься служить в Балхаше. Я с ним не согласился. Лично я тебя уважаю, Анатолий, но решай, мне придется исполнить приказ». – «У товарища полковника, как у пьяного, что в голове, то на языке, – грубо ответил Скрипицын. – Вы и не знаете, что он про вас говорит». Дегтярь густо покраснел, но смолчал. Скрипицына разозлила его тупая стойкость. «Он говорил, что у вас голова похожа сами знаете на какое место, что с такой головой нельзя командовать полком, и это про вас, который в тыщу раз лучше, чем он». Дегтярь буркнул: «Брось, Анатолий, все будет хорошо». – «Для кого же, Петр Валерьянович, хорошо? Меня Победов сживает. А потом и вас сживет, он такой самодур, что скоро и на вас падут его подозрения». – «Я могу задержать его приказ, пока Победова не будет в полку, – это все, что я для тебя могу сделать». Скрипицын такой решимости от осторожного Дегтяря не ожидал и затих, оставляя Петра Валерьяновича при его личных соображениях.
Глава седьмая
ВСЯ ПРАВДА
Когда грузовик съехал на обмерзшую степную дорогу, заморосил дождь. Шофер вдруг тормознул, его разобрала нужда. Лезть наружу детине не захотелось. Он перевалился набок и, задрав долгополую шинель, точно юбку, брызнул с хохотом в серую дождевую изморось. «Капитан, гляди, и с неба с-сут!» – «Значит, считай, вляпались, – отозвался Хабаров. – Все, зима. В декабре уже заметет, будь уверен». – «Мамонька, год угрохали… Это ж прощальный дождичек, капитан?» – «Все, жди их до весны, там киселя похлебаем». – «А весна-то будет? А если, говорят, льдом, на хрен, покроемся?» – «Хватит брехать… Быть такого не может». – «Эх, пропадаю!» Рыжий конопатый детина развеселился, выпрыгнув из нагретой кабины, в которой ему стало вдруг тесно. И закричал: «Карета больше не поедет, ходи пешком, а троячок не верну – чего, боязно?» – «Простынешь, брехло…» – «Живем один раз! Ух пробрало, ух дерет… Капитан, гляди, обос-сали меня! Вылазь, освежимся на прощаньице, гляди, одеколон!» – «Брехло ты!» – «Водила я, полапаешь баранку, узнаешь. Душ бесплатный, гляди, а мыльце у тебя имеется, чего завшивел?»
Наконец грузовик тронулся. Солдат был доволен своей выходкой. До того они с капитаном ехали молчком, а теперь разговорились, и так было легче каждому справляться с тоской растяженных километров. Хабаров спрашивал, как живут служивые в Долинском лагере, а рыжий врал. И капитан почти наверняка знал, что детина врет. Хуже там не могли жить. Однако сама Долинка не казалась ему от этого вранья ближе, а даже удалялась в уме дальше и дальше, на край земли.
Грузовик ехал по широкому склону, который, чем ближе к своей кромке, становился все круче. Дорога набралась этой крутизны, точно утопающий воздуху, но захлебнулась. Тогда на открывшейся равнине вырос степной Карабас. Ясно виднелись столпившиеся во дворе казармы люди – так много их было.
Казалось, весь поселок собрался и встречал грузовик, будто бы успели оповестить о прибытии капитана. Двор делили: дюжина драчливых солдат стояла с Ильей Перегудом – и живая стена казахов, стоящая не толпой, а дружной семьей: седой старик в мохнатой шапке и овечьей шубе, а за ним стояли безликие, разного возраста сыновья, за которыми прятались и внуки. Табун их лошадей отстаивался за воротами.
Когда проехал грузовик, лошади шарахнулись, ударясь колокольными задами. Напугались и сами казахи, хоть были они слишком грозные для гостей, со своими жгущими даже на вид хлыстами. Казахи наезжали в поселок и прежде – всегда откуда ни возьмись. Бывало, собьется с пути пьяный, и его оставят переночевать. Бывало, звали поохотиться в степи, потому что у служивых имелось хоть и казенное, но оружие. Чаще наведывались в Карабас их пострелята, у которых с солдатами была своя торговля: торговали анашу, а также выменивали добрые, редкие вещи на дешевые лагерные поделки, которыми всякий солдат на этот случай запасался. У старших же ценились доски, железо и особо – гвозди. Их выменивали на продукты. Однако дороже всего шли щенки от злых лагерных овчарок, за которых казахи расплачивались барашками.
Ничему не удивляясь, Перегуд крепчайшим образом стоял о двух ногах, точно литой памятник, и при сошествии капитана Хабарова на землю потупил тоскливые глаза зеленее меди, сказав в никуда: «Значит, с того света на этот». И лишь казахи глядели уверенней, злей, быть может узнавая степного капитана. «Твою мать… Чего еще стряслось?» – встал у грузовика огорченный Хабаров. Илья нехотя сказал капитану: «А ты что, не знаешь? Это ты врешь, что не знаешь».
Казахи подслушивали служивых людей, им думалось, что чубатый богатырь уговаривал своего начальника сознаться, а тот упрямился. Заслышав про вранье, старик их со злостью дернулся: «Моя не врет! Оман нашел. Картошка в степи сдох, Оман нашел, он знает!» – «Илья, сука, очнись ты, чего это старый несет?» – «А чего говорить… – тихим, с усталостью голосом произнес Перегуд. Он точно долго странствовал в словах, но наконец-то решился все разом кончить. – Выходит, нет ее больше, картошки-то. Казахи разом взялись за хлысты и надвинулись на капитана, что вдруг вцепился в их старика: «Ты своими глазами картошку видел? Не могло этого быть, как ты не понимаешь, не верю, врете…» Старик без страха, с крепостью отпихнул от себя капитана.
Дождавшись того, что неожиданно потребовали грузовик, рыжий детина горько пожалел, что остановился в поселке. Он ругался с капитаном, но тот влез самовольно в кабину и взглянул на него, что рыжему ничего не оставалось, как заводить мотор. Старик, все же решивший указать место, гикнул двоих родичей, которые послушно полезли в кузов, а сам уселся в диковинной кабине с капитаном. Дорогой они не перемолвились даже словом, вовсе чужие. Казах глядел в степь, узнавая всякий ее изгиб и далеко ли отъехали. Черты его были собранны, их выражение не менялось, как у камня. Ехать на грузовике ему понравилось, отчего он даже приосанился. Уверенный вид старика подкупал Хабарова, и он все чаще на него оглядывался, слабея духом.
Старик молча уводил его за собой вглубь от дороги, бока которой уже оплывали в сумерках. Следом шумно ступали по каменистой земле двое его родичей. Солдат остался в своем грузовике, заглушив мотор, так что кругом сделалось совсем пусто и тихо. От места этого дохнуло источенной в холоде гнилью. Земля была исполосована и покрыта от колес грузовика одинаковыми рубцами. На застывшего капитана глядела картофельная насыпь, похожая на могильный холм, – да это и была могила. Старик удивленно глядел на холм, толкая капитана: «Гляди, гляди, твой картошка?» Хабаров с трудом согнулся, поднял с земли картошину что булыжник и тут же выронил. Она глухо стукнулась и не покатилась. Казах дожидался, что скажет начальник. Потом тронул его за рукав шинели, но в той будто не было руки. Старик удивился, нахмурился и побрел в сторонку к своим, и казахи зашептались.
Вдруг в степи истошно загудел грузовик, распугивая мертвую тишь. И тогда капитан сломился, – это и выглядело так правдиво, будто человек пошел на слом, рухнул. Его начало ударять в бока, сминать, но без единого стона, а потом он обрушился на колени и врос в землю.
Казахи попятились, но бросить этого человека так и не решились. Когда грузовик рванул в обратный от лагеря край, старик что-то надрывно прокричал ему вослед, топнул в сердцах сапожком и запахнулся потеплей в шубу. Дожидаться казахам было нечего. Стоя без движения на том гиблом месте, они лишь зябли. Однако старик неожиданно повелел всем оставаться, пожалев капитана. Казахи сели неподалеку на землю, так они укрылись от ветра, точно прижавшись к ней. А ветер рыскал поверх голов. Промерзая, старик затянул песню, причитая под заунывное ее гуденье, а когда он устал, то пели по кругу его родичи, а он слушал.
Уже из ночи вынырнули разгоряченные всадники. Молодые спрыгнули опрометью с коней и подскочили к ослабевшему старику. Тот ворчал, опираясь на их руки. Когда же он взобрался на подведенного коня, сделавшись в седле и строже и крепче, то послал спешившихся ближних людей, чтобы подобрали у холма капитана. Хабарова силой подняли с колен. Видя топчущихся коней и их хозяев, он без ропота пошел в руки набежавших казахов, и его закинули на коня, наездник которого был совсем мальчонка. Почуяв, что скоро пустят их вскачь, кони заплясали; их мохнатые морды с разинутыми жадными ноздрями задрались на степь, откуда дышала черная непроглядная пропасть. Старик уноравливал жеребца, прощаясь без жалости, но и долго с тем злым, найденным им же местом. «А картошка был твоя, капитан!» – воскликнул он, будто все разгадал, и стронулся в свой путь, не дожидаясь ответа. Казахи рассыпались, взвихренные ударившим в них ветром, исчезая по другую сторону ночи. А мальчонка развернул коня кругом и спешно поскакал к лагерю, как ему повелели…
Заслышав одинокий конский топот, Илья вышагнул за ворота, наскочив грудью на подъехавшего коня. Животное шарахнулось взад, ушибленное водочным духом, а Перегуд остался цел и не покачнулся. Капитан сам спешился, но дальше не пошел. Мальчонка шмыгнул плеткой и был таков, так что Илья засомневался, невредимым ли отпустили казахи Хабарова. «Ты живой хоть?» – позвал он, и капитан проснулся. «Сгнила, сгнила картошечка, даже свиньям не отдали, даже черви не пожуют… Там она вся, на камнях, и лежит каменная». – «Чего по ней слезы лить, Ваня. Трудов жалко, что даром горбатился, но это сам виноват, потому ничего не делай, никому не верь, а пей-ка ты водку. А мы драпали в степь, будем драпать и дальше, всю землю обойдем. Она же круглая, Ваня, радуйся, гляди-ка ты вдаль!»
Капитана будто обожгло, так он этого брехливого пьяницу невзлюбил, что посмеялся над его горем, хоть если Перегуд и смеялся, то хотел его утешить, чтобы в нем не кончилась жизнь.
Невзлюбив последнего родного человека, к тому и приложив силушку, чтобы невзлюбить, капитан все, с чем сжился, разом обратил в чужое, чего исподволь и хотел. Они еще стояли рядом, и Перегуд проводил его в канцелярию, не отступая ни на шаг, думая, что провожает заблудившегося друга. Он и остался спать в канцелярии на голом полу, хотя Хабаров его сам прогонял. Илья не подымался, сколько тот его ни выпихивал. «Радуйтесь, радуйтесь!» – постанывал капитан, а Илья лежал себе тихо и лишь похлебывал из бутылки, которую единственно со всей решимостью прижимал к груди, когда Хабаров вздумал ее вырвать да выбросить. Таким трезвым, далеким, точно ледышка, Илья никогда своего ротного не видел, в нем и сонливого хмеля не было, точно даже в машине. Перегуд беспокоился в ту ночь – засыпал, просыпался – будто что-то могло случиться. Раз проснувшись и увидав, что капитан все пишет и пишет, он пожалел его: «Да что ты пишешь такое? Порви, брось, а то снова приедут…» Хабаров поворотился, испугавшись за спиной голоса, и тогда Илья сквозь дремоту увидал его измученное, сморщенное лицо, похожее на промасленную ветошь, а вовсе не трезвое. Проснувшись еще, когда уже светало, Илья увидал пустующий стол и разбросанные кругом клочки бумаги, а сам капитан валялся в койке, дрых и посапывал. Илья стянул с него сапоги, укрыл шинелью…
Разул глаза капитан в самое позднее серое время. Илья дышал в канцелярии перегаром, будто покуривал. «Вот и доброе утро, проспал ты службу!» – «Я не собака, чтобы служить, – ощетинился капитан, – чего захочу, то и буду делать, уж ты мне не указывай». – «Это верно…» – согласился охотно Илья, имея верблюжий запас терпения, а капитан отвернулся, уткнувшись в стенку.
Расшевелился он, оголодав. С прошлых еще дней он позабыл о еде, но теперь все нестерпимей испытывал голод, будто еду прятали от него за стенкой и он слышал, как ее поглощают другие. «Дай пожрать!» – вдруг потребовал он с той надрывной решимостью, что вразумила Илью. Тому почудилось, что, отвернувшись к стенке, капитан и ждал так долго своей пайки, которую ему забыли подать.
В канцелярии живо накрыли стол. Метнули на стол кашу, компот. Было много ржаного хлеба и румяных шкварок с перцем и солью – нарочно для капитана извели шматок говяжьего сала. Поглотив все кушанья, Хабаров надулся и отяжелел, но так и не стал сытым, то есть довольным. «Продали! – заговорил он с Ильей, покрываясь кровавым румянцем. – Этот полк надо, как заразный, сжечь. Нету в нем ни одного человека, чтобы его пожалеть, кругом зараза. Генерал мне звонил, но они и генерала продадут, я-то знаю! Ну, я успею, вот он приедет, значит, я скажу ему, что надо с этим полком делать. Облить, значит, бензином и пожечь. Пускай он такой приказ мне даст, а я уж все сделаю!» – «Это верно, Ваня…» – соглашался, скучнея, Перегуд, и капитан захлебывался, погружаясь в эдакое зловонное забытье. Все забывая, что говорил, он вдруг покрывался тем же румянцем, выныривал надутым пузырем: «А меня продали! Где бы бензина взять, чтобы всю эту заразу сжечь… Генерал мне звонил, честный человек, я ему верю. Но его же продадут, продадут…»
Илья устал слушать тошные речи капитана. «Ну что ты можешь сделать?» – не вытерпел Перегуд, не в силах больше выносить этой пытки. «Я все могу!» – вскрикнул капитан. Тогда Илье сделалось не по себе, он отпрянул от него, вскочил и произнес беспомощно: «Я с тобой сидеть не буду, сиди один, если ты стал такой сволочью». Капитан с удивлением поглядел на него, задирая до вершины той горы голову, и заговорил, чуть сдерживая ярость: «Все будет кончено с тобой, Илюшка… Ты есть трутень и халява, а не казак, уходи из моей роты». Тот потемнел, сдавился и, неуклюже развернувшись в тесной ему канцелярии, наткнувшись на взвизгнувшую табуретку, двинулся потихоньку к дверям, с трудом одолевая эту ходьбу, будто ноги его были из бревен.
Хабаров явился к солдатне в пищеблок жадный, что ли, до жратвы, потому что успел уже поглотить четвертую пайку, хотя обычно если употреблял пищу, то со всей ротой, вот так же усаживаясь между солдат, дожидаясь подачи котла, получая в очередь свою пайку. Потому и встретили ротного буднично, многие его и не приметили, пока усаживались, а то и дрались за местечко. Двое солдат приволокли котел, то есть огромную кастрюлю, в которой мог бы свернуться калачом пронырливый человек. Обдало сытным жаром. Варево пахло сдобой, хоть могло оказаться самым несъедобным на вкус, в кастрюле могли бы сварить и тряпку. Нетерпение, живой людской гул потому и происходили, что всякий хотел поскорее варево испробовать, чтобы испытать облегченье. В это мгновение, быть может, самое бесхитростное в их жизни, и выскочил Хабаров, так что всех напугал. «Я вам порадуюсь, суки! – вскричал он. – Я вас во имя правды и справедливости приговариваю!..» Он уже говорил с потугой, потому что вытягивал и переворачивал стол, по которому, дымясь и жаря, сплывала к краю кастрюлища. Опрокидывалась она тяжко, будто срубленная с плеч голова, разбрызгивая варево, что кровушку, и разливая. Солдатня шарахнулась от того места. Обессиленный, точно бы сдавшийся, капитан глухо проговорил: «Что, ужрались?» Ответить ему никто не посмел, да никто и не успел еще опомниться. Уходя, он без радости пригрозил: «Ждите меня, теперя к ужину наведаюсь».
От затишья сам воздух в казарме сделался трескучим, морозным, сковывая не дыханье, а души. Не сказать, что еще замышлял капитан, но, скрывшись в канцелярии, появился он пораньше ужина и пошагал прочь из казармы, по стороннему делу. Пройдя слепо двор, капитан все же остановился у будки. Это место по всей роте и осталось ему дорого, он его разглядел сердцем и вспомнил. Замок на будке отсутствовал с тех пор, как она была взломана особистом, но это же вселяло в развалюху тот живой вид, будто в ней завелся свой пропащий житель. Какова же была неожиданность для Хабарова, когда он и вправду обнаружил живущего в будке человека. Там, где бывала его картошка, прятался от людей спасенный из говна солдат Петр Корнейчук, которого капитан и узнал с трудом, вспухшего, в жалких обносках. Завидев капитана, тот бросился ему в ноги, радуясь в слезах и спеша: «Товарищ капитан, подивитесь, хлопцы ести не дают, чоботы посбирали, бьют мене, шоб я у параши спал, а с людями зараз не залягивал… Подивитесь, подивитесь, товарищ капитан!» Пережив, должно быть, последнюю утрату, Хабаров страшно вскричал: «Да подыхайте вы все!» – и выбежал в беспамятстве из будки. С вышек видели его, плутавшего в степи. Он то терялся из виду, то обнаруживался, становясь заметным вдали, где одиноко стоял столбом.
Вернувшись в роту, Хабаров снова заперся в канцелярии, а его явления солдатне за ужином, которого ждали, порешив чуть не связать его и бросить за решетку, так и не произошло. Пожрав без удовольствия, солдатня повалилась спать.
Глубокой ночью на дворе раздался страшный грохот и треск. Люди повыскакивали из казармы, но увидели лишь разрушенную в щепу будку, под руинами которой отыскали Корнейчука. Говорить он не мог, а рыгал, выпячивая чудовищно раздутый живот, с петлей на бычьей шее. Ночью Корнейчук сожрал ротные запасы – весь говяжий жир и все, что еще было съестного; сожрал с голодухи зиму, сожрал январь, февраль – зная, что потом все равно повесится, искупит это смертью. Однако балки дощатой халупы не выдержали его тяжести. Такой, спасенный собственной утробушкой висельник, достался он солдатне, продолжая против воли жить. Его били – а уже боясь забить насмерть, позвали Хабарова, думая, что теперь капитан отведет душеньку и, может, убьет. Хабаров повел Петра Корнейчука в степь. В степи они остановились, постояли, как видела раззадоренная солдатня, но после Хабаров пошагал в роту, а Петр Корнейчук в ту сторону, к Долинскому лагерю, куда сам капитан указал ему дорогу, не зная поблизости другого, лучшего места на земле. Возвращался Иван Яковлевич с тем видом, будто все же кого-то убил, поэтому к нему боялись подступиться и пожаловаться, что жратвы в роте больше нет. Он зашел, пряча глаза, в казарму, так что служивые остались во дворе, побоявшись заходить следом за ним – а дожидаясь, дождались пальбы. Выстрелы сотрясали казарму долго, точно таран. Когда все смолкло, еще долго не входили. Кто же первый заглянул в канцелярию, тот увидал, что Хабаров жив. Воздух прокоптила пороховая гарь, а сам капитан лежал с открытыми глазами на койке, весь укрытый снежком известки, осыпавшейся с потолка, где звездились пулевые пробоины: он расстрелял обойму в пустой потолок.
С того дня, с того расстрела, Хабаров отказался от пайка, от питья. Скинув ватный матрас, он пластался на крепких железных пружинах, без воздуха, без небесного света. Вскорости капитан начал взаправду вонять, оброс бородой и уже забредил, окунаясь все глубже в беспамятство. Догадавшись, что это не запой, что ротный вздумал уходить из жизни, стали его кормить насильно. Закатывали рукава, чтобы не замараться. Потом раздирали капитану рот немытыми ручищами и заливали его всего жидкой баландой. Кормильцы казались ему интендантами, собравшимися выселить его, прогнать, и капитан стонал: «Погоди, не трогай… Я вот помру…»
А больше и некому было за капитаном приглядеть, потому что Илья Перегуд в роту не вернулся. В тот день, в какой прогнал его Хабаров, он решился уехать навечно в Угольпункт. Сел он на дрезину, столковавшись с вертухаями, и отправился. Дорогой старые его дружки стали ругать Хабарова, на которого их променял Илья в прошлые годы. Тот их слушал и сам капитана ругал, но вдруг разозлился и принялся защищать капитана, да так горячо, что посбрасывал всех, кто плохо про Хабарова говорил, с дрезины, а в Степном вырвал кусок рельсов, прекратив по всей ветке движенье. Уже в Угольпункте, где на него нажаловались искалеченные вертухаи, Илью пришли сопроводить за тот проступок на гауптвахту. Конвой он тоже раскидал и чуть не разнес общежитие, так что если бы не уговорил его комбат, пообещав не брить и разрешив употреблять на гауптвахте водку, то во всем городишке могло бы произойти крушенье.
В эту скучнейшую пору в Карабас прибыл полковой грузовик, груженный доверху картошкой, но гнилой; пакостный ее дух так и ударял из кузова. Сказали же, что возвращается та самая картошка, какую забрали у роты осенью, столько, сколько по описи числилось мешков. Известили также, что в полку сменилась власть. И поставили о старом полковнике в известность, что его больше в полку нет и будто бы приезжал генерал и навел порядок.
Через денек-другой в роте праздновали Новый год, наскребая из гнилой картошки праздничный паек. Капитан заживо гнил в гробу своей канцелярии, не зная, что наступает новое время. Ему выделили картошки. Картошку эту затолкали ему в рот, хотели, чтобы жевал, а он ее выплюнул.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.