Текст книги "Шампавер. Безнравственные рассказы"
Автор книги: Петрюс Борель
Жанр: Классическая проза, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)
4
Романтики 20-х годов, продолжая традиции Вальтера Скотта и разрабатывая философское понятие «тождества», выдвинутое немецкой идеалистической философией Шеллинга и Гегеля, говорили о единстве духа и материи, личности и общества, народа и человечества. «Тождество» означало равенство людей, демократию, неизбежное движение к общественной справедливости. Во времена Июльской монархии понятие прогресса было принято на вооружение ее апологетами, утверждавшими, что современный строй – великий шаг в истории человечества, что Франция может развиваться только в пределах Июльского режима и что в этом мире «все хорошо».
Республиканцы и демократы сохраняли понятие прогресса – без этого невозможна была бы борьба, но, признавая оптимистическую формулу «все к лучшему», отвергали формулу «все хорошо». Те, кто видел пороки современности и не мог или не хотел бороться, отчаявшись в революции, отрицали всякое развитие вообще.
Если есть зло и нет развития, значит зло неизбежно, а деятельность бесполезна. Понятие закономерности развития у отчаявшихся было заменено понятием бессмысленного изменения, единственный закон которого – случай, то есть беспричинность. Это общественный и исторический агностицизм. Мир непостижим и потому отвратителен. Борель вместе со всеми отчаявшимися отвергает всю идеологию либералов 20-х годов и приходит к полному неверию в прогресс, а вместе с тем к культу одинокой личности.
Когда главным врагом народа считался феодализм, подвергалось критике в основном сословное деление общества. В 1830 году сословия потеряли свое значение и новые формы эксплуатации стали особенно ясными для тех, кто не был заинтересован в их сохранении. В дневнике Шампавера торговля отождествляется с грабежом, а суд – с убийством. Собственность уничтожает справедливость. Всякий преуспевающий – наверняка разбойник и злодей. Господин де Ларжантьер, прокурор, является доказательством этого. Приговор, который он выносит своей жертве, доказывает, что суд – это притон убийц.
Если утеряна нравственная целесообразность истории, если тысячелетнее развитие привело к обществу, самые основы которого порочны и преступны, то должно исчезнуть всякое уважение не только к данному обществу, но и ко всему человечеству. Песнь Аполлины, героини первой повести, указывает путь, которым идет страдающая душа от сознания общественной несправедливости к всеобщему отрицанию и ненависти.
Шампавер любит природу, цветы и ароматы. Природа прекрасна не только в цветке, но и в человеке. Но «общество растлевает все и вся,… безудержное стяжательство и религиозный фанатизм ожесточают людей, делают их кровожадными,… человека по натуре доброго цивилизация превращает в солдата, собственника, судью, палача…» (стр. 161). Каждая профессия, какова бы она ни была, заключает в себе зло. Старая оптимистическая теория естественного человека оборачивается горьким пессимизмом, а страстная любовь Шампавера к цветам побуждает его к зверскому убийству.
Если в мерзости существующего нет ничего достойного уважения, то как быть с тем, кто произносит свой суд над обществом? Он, очевидно, – исключение из правила, тот «единственный», который имеет право мыслить, судить и быть правым. Так неизбежно Борель приходит к индивидуализму, который он не отвергает ни в теории, ни на практике.
«Джек был одной из тех сильных натур, рожденных чтобы властвовать, которым не хватает воздуха в тесной клетке, куда их бросила судьба, в обществе, которое хочет все принизить, всех заставить жить мелкими интересами. Такие натуры всегда порывают с людьми, которых они гнушаются, если не порывают с самой жизнью. Трехпалый Джек был ликантропом». Назвав этим именем своего героя, Борель-Шампавер подчеркивает свое сходство с ним. Это весь комплекс свойств, характерных для индивидуализма 30-х годов и всякого индивидуализма. Шампавер, утверждает Борель, любил людей, и поэтому стал ненавидеть их. Он хотел свободы, понятой как свобода индивидуальная, – и бежал от общества. Он ненавидел порок и преступление, иначе говоря, то, что причиняет несчастье людям, – и сам оказался убийцей.[370]370
Стендаль с замечательной тонкостью определил ход мысли, приведшей его к мизантропии: «… Я был мизантропом, так как слишком любил людей, иначе говоря, я ненавидел людей, каковы они есть, потому что обожал существа воображаемые, как Сен-Пре, милорд Эдуард и т. д.». Письмо от 29 октября – 16 ноября 1804 г. Stendhal. Correspondance. – Bibliothèque de la Pléiade, t. I. 1968, p. 162.
[Закрыть]
Все герои Бореля больны индивидуализмом. Палач считает Пасро безумцем, но он только кажется безумцем, потому что поступает не так, как все. Потому он и одинок. Республиканец и демократ, доведенный до отчаяния страданиями народа, противопоставляет себя толпе – это тоже трагический парадокс, легко объяснимый политической ситуацией и характерный для эпохи. Человеколюбец становится человеконенавистником.
Беранже, прочтя «Рапсодии», упрекал Бореля в том, что его инвективы против общества вызваны личными мотивами. Нет, источник этого мрачного нигилизма лежал глубже: в неудаче революции, в торжестве нового зла, сменившего старое. Но Беранже был прав в другом: только индивидуализмом можно объяснить этот поразительный для республиканца принципиальный отказ от действия и эгоистическое упоение ненавистью. То, что Беранже увидел в «Рапсодиях», с еще большей силой получило свое выражение в «Шампавере».
Герой последней повести «Шампавера» – «роковая личность», какими были герои Байрона.
5
В первой половине 20-х годов Байрон казался великим мизантропом. С этой мизантропией не соглашались и, споря с ним, жалели и утешали его. Впоследствии его участие в греческом восстании, его политические стихотворения и «Дон-Жуан» привлекли к себе не меньшее внимание, чем «Манфред», «Каин» и восточные поэмы. Он стал героем, пожертвовавшим собою ради блага людей, и напоминал Прометея. Но поколение 30-го года восприняло его как поэта жестокой иронии, презиравшего всякую нравственность и людей, как великого человека, поправшего людские законы, чтобы утвердить собственную личность и отомстить другим за свои личные несчастья.[371]371
Некоторые формы байронизма во Франции указаны в книге: Estève E. Byron et le romantisme français. Paris, 1907.
[Закрыть] Большинство неистовых эпохи были отмечены печатью Байрона.
Одной из самых устойчивых черт байронического героя была его «фатальность». Все эти персонажи «в гарольдовом плаще», проклиная все на свете и безнадежно жаждая неслыханных идеалов и блаженств, причиняли несчастья всем окружающим. Шампавер принадлежит к их числу. И он тоже говорит о себе как о «роковой» личности: всякий, кто полюбит его, будет ввергнут в пучину бед, и пугает этим свою возлюбленную и жертву. Он сам виноват в этом, но так как единственная его задача заключается в том, чтобы проклинать судьбу, человечество, все, что не является его личностью, то мысль о собственной вине ему не приходит в голову.
Личность хочет быть свободной. «Я республиканец, потому что я не могу быть караибом, – пишет Борель в предисловии к «Рапсодиям», – мне нужно огромное количество свободы: даст ли ее мне республика?».
Вот и все, чего он хотел в жизни и ожидал от республики.
Общество караибов кажется ему идеальным состоянием, а свобода заключается в том, чтобы делать все, что придет в голову, и не встречать при этом никаких препятствий. Таков идеал «волкочеловека». К этому приводит понятие свободы, не связанное с системой социальных понятий. Это индивидуалистическая свобода, которая превращается в нравственное безразличие, вдохновленное эгоизмом, и в культ наслаждения.
Противоречие между мыслью и действием получило свое символическое выражение в повести «Пасро». Вспомнив о Карле Занде и Коцебу, герой повести вдруг решает принести себя в жертву и убить «французских Коцебу». Но вспышка благородного негодования погасла, и Пасро не смог перейти из мира мысли в мир действия. Это удивительно точно характеризует анархический, «писательский» бунт, пустые угрозы в утонченной художественной форме.
И все же проклятия в адрес Коцебу, восхищение Карлом Зандом, требование политически активной литературы, так же как и нежелание действовать, свидетельствуют о том, что для республиканских писателей 1830-х годов, и в частности для Бореля и его кружка, бегство в искусство было протестом против общества и нисколько не противоречило критическому пафосу, характерному для многих, укрывавшихся в художественное творчество от безобразия окружающего.
Изгнавшие себя в искусство, презревшие действие, многие из этих волосатых, бородатых, фантастически одетых молодых художников вскоре зачахли от истощения, лишив себя питательных соков земли, контактов с большой жизнью и полнокровного участия в ней. Об этом говорит восторженный мартиролог таких «беглецов», неудачников и самоубийц, составленный Готье в его «Истории романтизма».
В «Безнравственных рассказах» много самоубийц, в том числе сам Шампавер. В этом нет ничего удивительного: взгляды, высказанные в книге, рекомендовали самоубийство как спасение от жизни. К тому же самоубийство во времена Июльской монархии было чрезвычайно распространено и стало обычным литературным мотивом. Самоубийцы Бореля должны были убедить читателя в том, что строение общества необходимо должно привести тонко чувствующего и логично мыслящего человека к этому единственно возможному исходу. О «благородных сердцах, восстающих против тирании», Шампавер пишет в заметке «Торговец – читан вор».
Самоубийства дополняются убийствами. Каждое из них говорит о неразумии людей и нравов, о роковых предрассудках и пороках общества. Иногда (как, например, в «Дине») ужасное убийство является местью за имущественное неравенство, актом чудовищного возмездия – убийца прямо говорит об этом своей жертве. Устами негодяя автор еще раз бросает обвинение обществу и вскрывает немаловажные происходящие в нем процессы.
Убийство – результат общественного строя. С такой точки зрения можно понять и то, что автор отождествляет себя со своим героем, который оказывается убийцей. Преступник – единственный порядочный человек на свете, потому что это «идейный» преступник, и, конечно, он лучше прокуроров, торговцев и судей. К такому заключению пришла в 1830-е годы теория «благородного разбойника», родившаяся в предреволюционном XVIII веке и воплощенная в бесчисленных образах всех европейских литератур.
Это было вполне в духе 30-х годов. Антони в одноименной драме Александра Дюма (1831) убивает свою возлюбленную, вызывая бурные восторги зрителей. Гюго нашел своего героя на каторге, и его Клод Ге сыграл свою роль в развитии общественной мысли. Корсиканский герой «Коломбы» Мериме убил человека и получил всеобщее одобрение, Жюльен Сорель, стрелявший в свою возлюбленную, вызывает к себе симпатию и бросает обвинение обществу, которое приговорило его к смерти. Предвосхищая свою Ламьель, которая влюбилась в разбойника и убийцу, Стендаль, скучавший в Чивита-Веккьи, утверждал, что единственные интересные в этом городе люди – каторжники. Во всех этих образах и парадоксах заключена идея, подсказанная действительностью, выраставшая в сознании тех, кто принужден был, не имея строгих общественных ориентиров, решать трудные нравственные проблемы.
6
В создавшейся к 1829 году революционной ситуации исторический роман утрачивает свое значение, и возникает острый интерес к современности. Чтобы понять возможности дальнейшего развития, нужно было знать сегодняшнюю Францию, расстановку сил, интересы и психологию различных классов. После революции современная тема стала господствующей. Расставаясь с историческим романом, французская литература приходила к повести, которая своим объемом и конструкцией отличалась от крупных и вместительных форм, господствовавших во время Реставрации. Критики утверждали, что современность лишена ярких контрастов, а, с другой стороны, слишком сложна и непостижима, и потому охватить ее всю целиком невозможно. Приходится изображать лишь отдельные ее фрагменты, не претендуя на большие итоговые исследования. Повесть считалась наиболее типичным и даже необходимым для современной литературы жанром.[372]372
Характеристику повести см. в замечательной статье В. Г. Белинского «О русской повести и повестях H. Гоголя» («Телескоп», 1835 г Белинский В. Г. Полное собрание сочинений, т. 1. M., 1953
[Закрыть]
Но Борель берет сюжеты для своих повестей не только из современной жизни. В двух из них действие происходит в средние века, в двух других – под тропиками в Латинской Америке, и только в трех – в современной Франции. Борель всегда интересовался историей и утверждал, что французское искусство средних веков и даже XVIII века более национально, оно полнее выражает своеобразие французского национального характера, чем современное зодчество, подражающее античности. Но в его повестях, даже исторических, нет того историзма, которым была проникнута литература эпохи Реставрации. В них вообще нет историзма, специфики эпохи, ничего того, чем жил исторический роман 20-х годов.
Но так же, как экзотические и современные, они разоблачительны и неистовы – в этом несомненное единство сборника. Всюду одни и те же люди в своих отношениях к злу и друг к другу. Все повести современны и в том смысле, что в них звучат злободневные темы и образы, подсказанные политической жизнью страны и получившие отклик в литературе. Здесь фигурирует палач, один из самых популярных литературных типов этого времени, врач, особенно привлекавший к себе внимание как раз в эти первые годы Июльской монархии, женщины, измены которых оправдываются их бесправным положением в обществе. Есть здесь воспоминания из «Эрнани», которого неоднократно явно и тайно цитирует Пасро, длинная тирада о зонтике – явный намек на Луи-Филиппа. В петиции, которую Пасро обращает к Палате депутатов, говорится о налогах, обсуждавшихся недавно в этой Палате, о тяжелом состоянии финансов, о скупости правительства, о газете «Конститюсьонель», органе «золотой середины», о революционном обществе «На бога надейся, а сам не плошай» («Aide-toi, le ciel t'aidera»), которое в это время представляло серьезную опасность для правительства. Извозчик и Пасро поют испанскую песню контрабандиста, в то время очень полюбившуюся романтикам, цитировавшуюся почти одновременно Виктором Гюго («Бюг-Жаргаль») и Альфредом де Виньи («Сен-Map»).
Стиль повестей поражает контрастами. Местами он изыскан, живописен, полон нюансов в передаче настроений, красок и линий. В иных случаях встречаются бытовые и жаргонные слова, в зависимости от того, что подлежит изображению: состояние души студента-медика с целой симфонией переживаний или ревность кубинского плотника с его африканскими страстями. Речь в устах анатома Андреаса Везалия изобилует специальными словами, а разговор добродетельного палача-чиновника буржуазно деликатен. Герой последней повести сборника выражается байроническим слогом, несколько преувеличивая контрасты и употребляя неожиданные сравнения. Ритм речи разнообразен, даже капризен, полон толчков и неожиданностей. Иногда фраза растягивается на страницы, продолжая одну идею и одно сравнение, чтобы крепче вбить в голову читателю нужную мысль и вызвать соответственное настроение.
Анализируя сюжет и речь, можно было бы более или менее точно определить дату написания каждой повести, причем одними из самых ранних, пожалуй, нужно было бы признать «Дину» и «Жака Баррау», напоминающих аналогичные сюжеты и стиль дореволюционного периода, а самыми поздними – «Пасро» и «Шампавера», созревших в атмосфере полного «неистовства».
Но так или иначе, повсюду живет, движет сюжетом и речью ирония, быстро развивающаяся от первых повестей до последних. Смысл в том, чтобы осмеять надежду, доверие к людям и судьбе и тем самым придать жестоким событиям и чувствам характер обыденности, всеобщности и неизбежности.
Встречается чистая патетика, почти лишенная иронии, – ее особенно много в «Дине». Много ее и в последней повести, самой свирепой. Очевидно, автор хотел оправдать теорию ненависти, подробно излагаемую его героем, и поступки, которые иначе показались бы еще менее правдоподобными.
Издевательство и насмешка становятся почти веселыми, когда речь идет о современных мещанах, их быте и умственных навыках. Но это сравнительно редкие случаи: Борель не бытописатель, и душа героев его беспокоит больше, чем условия ежедневного существования банкиров и бакалейщиков.
Несмотря на мрачный характер повестей, они захватывают читателя. Герои постоянно действуют, даже тогда, когда делать им, казалось бы, нечего. Читатель чувствует, что все непременно закончится трагически, но как именно, догадаться невозможно.
7
«Неистовство» наложило свою печать едва ли не на всю литературу первой половины 30-х годов. Жестокие сюжеты, кровавые сцены, злая ирония были характерны для этой школы, но это были вторичные признаки, а не конститутивные и основные. Было и тихое отчаяние, и уход в пустыню. Иногда герои кончали самоубийством или погибали на гильотине, в других случаях искали спасения в лоне церкви или превращались в мещан, становились завоевателями или министрами. Многие писатели, художники и музыканты не нашли выхода из своего «неистовства», другие обрели спасение в новых философских системах или в общественно осмысленном труде. Из тех, кто сохранил себя для творчества, некоторые вспоминали дни своего «неистовства» с умилением и восторгом, как например Готье, Бушарди, Флобер, угадывая в нем сердечный пыл, личную неукротимость и самоотверженную любовь к искусству. Другие, как например Жорж Санд, думали о нем с отвращением и ужасом, потому что видели в нем болезненный индивидуализм, презрение к человечеству и заботу о собственном благе.
«Иногда люди бывают правы в двадцать пять лет и заблуждаются в шестьдесят, – писал Готье, подступая к порогу старости. – Не нужно отрекаться от своей молодости. В зрелые годы человек осуществляет мечты своих юных лет».[373]373
Gantier Théophile. Hisloire du romantisme…, p. 83.
[Закрыть] Однако «исполнение желаний» в прямом смысле слова было иллюзией. Все, когда-то мечтавшие о неслыханном и невозможном, пережили более или менее значительную эволюцию и в зрелом возрасте осуществляли совсем не то, чего хотели в юности. Процесс созревания был не столько продолжением старых буйств, сколько открытием новых путей.
Пожалуй, можно было бы сказать, что литература была больна, но в болезни этой заключалось некое здоровое начало. У «неистовых» не было никакой программы, они не могли порекомендовать ничего, кроме одиночества, бездеятельности и самоубийства, но они опрокидывали теорию буржуазного благополучия, требовали внимания к вопросам, о которых нельзя было забывать, и будили от спячки тех, кто мог думать и идти вперед.
В 1836 году Пушкин писал, что «словесность отчаяния» уже «начинает упадать даже и во мнении публики». Он был прав. В середине 30-х годов наступал кризис «неистовства»: конец его пришел вместе с началом новой эпохи.
Заканчивалась пора восстаний, сопротивление новому буржуазному порядку было сломлено, Июльская монархия восторжествовала на обломках революции. Сен-симонисты и тайные общества были разогнаны, ткачи и ремесленники предоставлены своей судьбе, повстанцы и заговорщики перебиты, сосланы и заключены в тюрьмы, введена цензура и укреплен полицейский надзор. Богоискатели перестали придумывать новые религии, а мелкобуржуазные реформаторы рассчитывали на мгновенное решение социальных вопросов. Все это как будто должно было привести прогрессивные круги общества к крайнему пессимизму. Однако произошло нечто прямо противоположное. Отказавшись от восстаний и баррикадных боев, республиканцы и левая оппозиция приняли метод борьбы, который в данный момент казался более перспективным. «Апрельские заговорщики», разбитые в уличных боях, выиграли битву на суде, в Палате пэров, их осудившей (1835). Речи обвиняемых и защитников имели больший успех, чем вооруженное восстание. Это вдохновляло на борьбу, хотя и лишало надежд на скорое свержение строя.
Со второй половины 30-х годов вместе с периодом «министерских кризисов» наступала пора внимательного анализа действительности и конструктивной работы мысли. Писатели нащупывали пути, которыми двигалось общество, и изображали его в индивидуальных судьбах, в тонких деталях, в сложных художественных построениях. Нравственные проблемы решались осторожно и в связи с проблемами социальными. Возникали новые методы изображения той истины, которая казалась самой лучшей и самой истинной. Повесть, господствовавшая в первой половине десятилетия, сменилась большим романом из современной жизни, заимствовавшим опыт исторического романа и философской повести одновременно. Мрак, царивший в «неистовой» литературе, уже пронизывали первые лучи действенной, научно-обоснованной мысли.
Стендаль, после «Красного и черного» на несколько лет ушедший в воспоминания о только что закончившейся эпохе, в 1834 году пишет огромный роман, герой которого Люсьен Левен пробует все специальности и формы труда, чтобы найти наиболее полезную для страны деятельность. Бальзак, детальнее чем кто-либо анализировавший Францию XIX века, пытался найти в ней силы, которые могли бы спасти от абсолютного господства капитала и разнузданного эгоизма имущих, чтобы в динамике общественных процессов сохранить нравственную константу. Ламартин нашел выход из пассивной меланхолии 20-х годов в действенном пантеизме художественного и общественного плана. Альфред де Виньи, констатируя бездорожье современности и ощущая огромный подъем интеллектуального творчества масс, приходил к «религии чести», к стоической деятельности на пользу «чистому духу» ради спасения человечества от корысти и аморализма. Гюго, углубляя свой демократизм широким приятием мира, понятого как развитие в борьбе, говорил в своем творчестве о пороках общественной системы, которые необходимо было устранить государственными мерами. Жорж Санд, отвергнув индивидуализм, отказавшись от презрения к «толпе» и поисков невозможного совершенства, пришла к оправданию действительности ради заключенного в ней будущего и искала в низах общества ростки нравственности, которая создаст новые формы общежития. Флобер, в юности понимавший мир как хаос и бессмыслицу, убеждался в том, что его «бесчеловечную» закономерность можно преодолеть познанием, сочувствием и искусством. Готье вышел из «неистовства» в «чистое» искусство, скорее отстранившись от жизни, чем вступив в нее, и пытался найти в мире вещей и ощущений абстрактную красоту, свободную от мысли, цели и движения. Гонкуры, отдав дань отрицанию и отчаянию, преодолевали его, прозревая в физическом и нравственном безобразии действительности «голубой цветок», вырастающий в душе оскорбленных и задавленных жизнью одиночек.
Все это были разные пути, подсказанные противоречиями эпохи и усилиями бьющихся в ней людей. Но при всем несходстве точек зрения было в этом разнообразии нечто единое: страстная жажда познания непостижимой действительности, симпатия к бедствующему в ней человеку, жажда сострадания и поиски чего-то лучшего, более или менее угаданного и утвержденного мыслью и опытом.
Вышел ли Петрюс Борель из своего «неистовства»? Попытки к этому можно обнаружить в последнем его произведении «Мадам Путифар».
Действие его начинается в середине XVIII века и заканчивается революцией 1789 года. Библейский миф рассказывает о том, как жена египетского начальника Путифара соблазняла Иосифа Прекрасного и, потерпев неудачу, стала его преследовать. Та же ситуация повторяется в романе. Мадам Путифар – это мадам де Помпадур. Соответственно Людовик XV называется Фараоном. Сюжет, при всем его кажущемся неправдоподобии, воспроизводит исторический факт – судьбу некоего ирландца капитана Макдонага.[374]374
Эта история рассказана в газете известного революционного деятеля Камиля Демулена «Французская и Брабантская революция» (1789). См. Claretie Jules Camille Desmoulins, Lucile Desmoulins et les Dantonistes Paris, 1872, и предисловие того же автора ко второму изданию «Madame Putifar» (1877).
[Закрыть] В романе рассказываются приключения ирландца Патрика Фиц-Уайта и англичанки Деборы Кокермут, браку которых помешали сословные и религиозные предрассудки ее отца. Оба бежали из Англии во Францию и стали жертвой злословия. Патрик оказался в роли Иосифа, отверг настояния мадам де Помпадур и за это подвергся гонениям, а Дебора отказалась от предложений какого-то маркиза, а затем и самого короля и этим усугубила свои бедствия. Наконец произошла революция. Толпа освобождает из Бастилии Патрика, проведшего много лет в тюрьмах, Дебора находит его в состоянии полного безумия и тут же умирает. Ее сын, который хотел отомстить маркизу за своих родителей, погибает от его руки.
Но, несмотря на все эти ужасы, роман заключает в себе и нечто новое – философско-исторический оптимизм и нравственное поучение. Страдания двух благородных людей в дореволюционном обществе – вина эпохи. Вина должна быть искуплена, и общество, совершающее столь страшные преступления, уничтожено. Но это результат длительного исторического процесса, в котором участвует народ. Личная месть не приведет ни к чему – в романе эта мысль проведена с достаточной ясностью. В заключительных страницах звучит оптимистическая нотка. Существует развитие, совершенствование, нравственная идея, осуществляющаяся в истории. Возмездие и награда не могут быть возданы каждому человеку, но исторический процесс в целом выполняет миссию судьи и ведет человечество к более совершенным цивилизациям. Эта мысль отсутствовала в «Шампавере». Она могла возникнуть только позднее, когда зло потеряло свой абсолютный смысл и вновь стало понятием историческим, меняющимся вместе с временем.
Можно было бы найти в романе и другой, более конкретный вывод. Июльская монархия повторяет монархию Людовика XV, хотя и в ослабленном виде, потому что содержит в себе меньше зла. Преступления Июльского режима, голод рабочих, прибыли банкиров, легальное воровство торговли, легальные убийства суда когда-нибудь вызовут новую революцию, а вместе с нею придет возмездие и искупление. В романе эта мысль ясно не формулирована, но все, что в нем изображено, подсказывает такое заключение.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.