Текст книги "Утро звездочета"
Автор книги: Сергей Дигол
Жанр: Современные детективы, Детективы
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 21 страниц)
Ответить я не успел, на что, видимо, Кривошапка и рассчитывал. Одним прыжком он оказался в машине, и вскоре я понял, что выгляжу нелепо, глядя вслед Тойоте Хайс, которой уже с минуту как след простыл.
Смывая с тела липкие, пахнущие застоялым потом следы ушедшего дня, я заметил, как полегчало у меня в голове. Мои мысли словно убавили в весе, или я перестал придавать им тяготившее меня значение.
Доносчик Кривошапка или порядочный человек – сути дела это не меняет, думал я. Чувствуя покалывания душевых струек по векам, я снова пересмотрел к нему свое отношение. Он просто пытался сбить меня, и, если сохранять холодную свежесть ума – а температура водопроводной воды располагала к этому, – эти пару часов, проведенных дома и, особенно, десять минут под прохладным душем я должен был воспринимать как необходимую передышку. Как возможность перегруппировать войска по ходу почти проигранного сражения – шанс, о котором полководцы могут только мечтать.
Я решил, что слишком близко подошел к огню, и сбить меня с курса не смогут и с десяток пожарных расчетов, не говоря о разбивающихся о мою кожу струйках толщиной с капроновую нить. «Второстепенный участок» – как был наивен я, внушая себе подобный бред!
Дело Карасина помогло мне проникнуть в суть метода Мостового. Я был объят пламенем этого знания, но чувствовал не ожоги, а небывалую силу. «Второстепенное направление» – это ложный след, потемкинская деревня, выстроенная шефом внутри нашей группы. Критической ситуация с убийством Карасина стала уже в начале расследования, вот только никто, кроме Мостового, этого не понял. Шеф же, думая о котором, я все чаще вспоминал одноногого Джона Сильвера (обоих, как теперь мне казалось, роднила смертельная для окружающих непредсказуемость помыслов), не видел выхода с самого начала, более того, знал, что его не существует. Можно сказать, что я просто оказался под рукой, но кто сказал, что случайности должны только карать?
Мостовой делал все как обычно, и даже очевидная сложность громкого дела не заставила его изменить привычный план следственных мероприятий. Собственно, это и было признаком капитуляции, и я недоумевал, как не заметил этого раньше.
Приходя в себя после душа, согреваюсь после прохладной воды и остывая после перегревших мой мозг открытий, я собирал воедино элементы небывалой мозаики. Вернее сказать, я поражался легкости, с которой собиралась мозаика и особенно, тому, что в ее центре оказался я сам. Шеф не подавал вида, а если и подавал, то испытывал все возможные средства – мои сомнения, унижение и разочарования, – лишь бы я не понял главного. Того, что на меня возложена Миссия.
«Второстепенное» направление было главным с самого начала. Так же, как заведомо провальным было направление «основное». Я, получается, и есть тот джокер, от которого у шефа жжет в рукаве, но при этом теплится надежда. Как он меня раскусил – вот вопрос, который озадачил меня больше, чем осознание своей особой роли в расследовании. За мной это и в самом деле водилось: лишь зная наверняка, что на меня не рассчитывают, я чувствовал себя богом.
Я не знал, получится ли у меня что-нибудь дельное, и был ли в этом уверен сам Бог, когда создавал мир. Зато я точно знал, что любой намек на ответственность – и из всесильного божества я превращусь в карлика. Повторяю: я понятия не имею, откуда об этой моей способности узнал Мостовой. И тем не менее, ему это было известно и, более того, с первых дней моего пребывания в Конторе.
Видимо, он почувствовал, как мы друг другу подходим: я и «второстепенное» направление. Какое-то время шеф словно взвешивал нас, наблюдал за нами, пока не наступило время «икс», совпавшее с делом Карасина. Расчет Мостового оправдался – в том смысле, что он рассчитывал, что наступит момент, когда ему придется полагаться лишь на меня. Лишь теперь я понял, что моя провокация в разговоре Должанским – часть плана Мостового, и то, что об этом до сих пор не знает никто из наших, даже Кривошапка, лишь подтверждает мою правоту. И, получается, правоту шефа.
Дело Карасина по силам спасти только мне, и единственное, чего мог опасаться Мостовой, произошло, к сожалению для него, этой ночью. Мне удалось раскрыть его замысел в отношении себя. Чувствовал ли я теперь себя под прессом ответственности? Ответа на этот вопрос этой ночью я не искал, может оттого, что после почти суток непрерывной работы, беготни и нервотрепок я почувствовал, что могу расслабиться.
Я сидел на диване совершенно голый, пил чай и пялился в телевизор, где правил бал лейтенант Коломбо, пожалуй, наиболее подходящий к ночному показу телеперсонаж. Мне хотелось, чтобы все оставалось так как есть и мне не пришлось бы одеваться, дивану – продолжать разваливаться, а лейтенанту Коломбо – уступать место в эфире крикливым и восторженным ведущим «Доброго утра».
Увы, мое спокойствие было недолгим. Просыпавшийся город напомнил мне о неизбежном. О сестре Джабировой, о бусике под моими окнами, о Кривошапке, а еще – об ответственности, ломающей все планы. Я почувствовал мандраж, еще натягивая трусы и представил, какой разгон ожидает нас всех, когда правда всплывет наружу. Именно, что все, что мы можем передать Главной Конторе по делу Карасина – это хаос заблуждений, главное из которых – нелепая вера Мостового в прорыв моими силами.
– Это ты зря, – качает головой Кривошапка, когда сдерживать дрожь становится мне не по силам. – У меня тоже так: если сплю меньше часа, потом трясет всего и жрать хочется. Я и не ложусь, если знаю, что не высплюсь.
Отпускает меня только у Джабировых, когда я понимаю, что потерял ориентацию в пространстве. Я уверен, что нахожусь в огромном доме, скорее, на вилле, и что над огромной шестиугольной гостиной с потолками почти невесомой высоты, находится, по крайней мере еще один этаж. На самом деле над нами еще семь этажей, мы же находимся внутри пусть и элитного, но многоквартирного жилого комплекса, внутренние масштабы которого напрочь отбивают мысль о том, что за стеной могут жить совершенно посторонние люди.
Даже хозяева квартиры выглядят игрушечными, а их в гостиной трое, и это явно противоречит планам старшей сестры. Вопреки ожиданиям, мать погибшей не спит. На диване в дальнем углу комнаты ее приобнимает за плечи младшая дочь, и эта трогательная сцена напоминает мне сюжет какой-то знаменитой и печальной картины. Старшая Джабирова стоит перед нами и, похоже, пытается укрыть меня и Кривошапку от взора матери, что, учитывая изящность ее фигуры и площадь территории, у нее выходит не важно.
– Мадзурицгон, – обернувшись, бросает она, и двое на диване сразу ее понимают.
Я, как ни странно, тоже: труднее было не догадаться, чего она хочет, когда мать с младшей сестрой послушно поднимаются с дивана. Уже в дверях, за которыми, кто знает, не скрывается ли еще более просторный апартамент, мать издает вопль. Тягучий, хриплый и слабый. Мы с Кривошапкой одновременно срываемся с места, но старшая Джабирова все равно оказывается быстрее, и первой подхватывает мать, с подкосившимися ногами которой младшая сестра не справилась в одиночку. Дальше нас не пускают, но и длительным ожиданием не оскорбляют: у захлопнувшейся перед нашими носами двери мы ждем не больше минуты.
– Простите, – едва вернувшись в зал, говорит Джабирова-старшая, и голос ее дрожит. – Присаживайтесь, прошу вас.
– Вы успокойтесь, – говорит Кривошапка. – Нам будет комфортнее, если присядете вы. Налить вам воды?
Джабирова мотает головой, но, садясь на диван, отвечает Кривошапке благодарным взглядом.
– Как представлю себе, – вздыхает она. – Похороны.
Снова вздохнув, она едва не выпускает из себя крик и испуганно озирается на дверь.
– Что вы хотели услышать? – переводит она взгляд с Кривошапки на меня.
– К сожалению, это обычная процедура, – говорю я, чуть наклонив голову. – Как, впрочем, и вчерашняя.
Я замолкаю, но на помощь – то ли мне, то ли ей, – приходит Кривошапка.
– Коллега прав, – уверенно заявляет он. – Мы обязаны с вами поговорить. Нас интересует все, что помогло бы поскорее найти убийцу вашей сестры. Может, вы заметили что-то необычное, настораживающее в ее поведении в последнее время? Не было ли угроз, звонков, странных посетителей? Необычных разговоров? Постарайтесь, пожалуйста, вспомнить.
– Нет, – качает головой Джабирова и устало откидывается на спинку дивана.
– Может, выглядела сестра обеспокоенной?
– Нет, – повторяет она, – ничего не было.
– Знаете, – не выдерживаю я, – стрелял снайпер. Он и лица вашей сестры не видел, пуля попала ей сзади в шею, вот сюда, – закидываю я руку за голову. – Это так просто: поднял винтовку, прицелился, спустил курок. Как будто болванку на станке выточил. Вас не оскорбляет, что с вашей сестрой обошлись, как с заводской деталью?
– Что вы от меня хотите? – не меняя тона, спрашивает Джабирова, и я чувствую, как моей руки касается рука Кривошапки.
– Мы понимаем ваши чувства, – пытается он спасти положение. – Но, прошу вас, поймите и нас. Нам нужно раскрыть убийство и сейчас, как никогда, важна расторопность. Это называется раскрытие по горячим следам.
– От меня вам что надо? – снова перебивает она Кривошапку. – Я же сказала: ничего необычного в поведении сестры я не заметила. Мы не заметили, – поправляется она.
– Кстати, с младшей сестрой мы сможем поговорить? – указываю я на дверь.
– Вы ничего нового не узнаете, – категорична Джабирова-старшая. – И говорить она не в состоянии. Извините.
Я разряжаюсь шумным выдохом.
– Боюсь, нам будет тяжело найти убийцу без вашей помощи, – говорю я.
– Читайте желтую прессу, – дает совет она. – Там о сестре знали больше, чем мы, ее близкие.
– А мы и читаем, – замечает Кривошапка. – Но нам, сами понимаете, нужны не только слухи.
– В последние годы жизнь моей сестры состояла из сплошных слухов, – парирует Джабирова, – Может, слышали о ее романе с Камировым? Об этом много писали.
«Камиров?», думаю я.
– Камиров? – спрашивает Кривошапка. – Из «Транснефти»?
– Вице-президент, – кивает Джабирова. – Или кто он там у них. Об их романе много писали, но… Как бы объяснить? О них так много писали, ну, про него с сестрой. Ну, что у них… Что между ними… Это было так грязно, как будто… Ну, как если раздеваешься и знаешь, что за тобой подглядывают.
Мы с Кривошапкой зачем-то переглядываемся.
– В общем, их роман был как под микроскопом, и что вы думаете? О них так много писали, что люди перестали воспринимать это всерьез. Я серьезно, – убеждающе кивает она. – Даже наши знакомые были уверены, что вся эта шумиха – всего лишь реклама, пиар сестры. А вы говорите – слухи.
– Так у них был роман? – спрашиваю я.
– Роман?! Да он начал бракоразводный процесс, при том, что его супруга – тоже не девочка с улицы. Генеральская дочь – он благодаря ей-то и выбился в люди. Да он здесь, в этой комнате, сколько раз бывал, сидел вот на этом диване, – бьет она по обшивке и вдруг сотрясается в беззвучных рыданиях.
– Воды, – шепчет Кривошапка и присаживается рядом с Джабировой.
Я же, повертевшись, не нахожу в огромной и, как только теперь замечаю, почти пустой комнате, ничего, что напоминало бы стакан, графин или в лучшем случае кран.
– Не надо воды, – всхлипывает Джабирова, которую осторожно держит за локоть Кривошапка. – Я в порядке.
Всхлипнув громче обычного, она действительно успокаивается.
– Писали, конечно, и глупости. Что знаменитой она стала через постель. Вы Дробыша знаете? Да, – кивает она в ответ на мой кивок, – ее продюсер. Якобы с ним.
– Ну, это про всех судачат, – говорит Кривошапка.
– Про всех, – соглашается Джабирова. – Но на самом деле… На самом деле у них тоже было, – выдыхает она.
– А как же…
– Да-да, – кивает она озадаченному Кривошапке. – Просто отношения у них возникли после того, как у сестры уже все было. Песни, концерты, популярность. Это на самом деле секрет, даже мама ничего не знала об этом ее увлечении.
– Ариза вам сама рассказала? – спрашиваю я, но Джабирова лишь усмехается.
– Я достаточно видела их вместе, чтобы заметить, как они общаются. Как изменилось их общение.
– Вы думаете, больше этого никто не замечал? – настаиваю я.
– Я сестру понимала, как никто другой. У нас часто так бывало: начинаем одновременно говорить, и говорим об одном и том же. И одинаковыми словами, представляете? Так что, – она улыбается печально и криво, – сейчас я тоже мертва.
В комнате повисает пауза, а вместе с ней тишина; даже из-за закрытой двери не доносится ни звука.
– Дробыш – он был уже после Камирова? – уточняет Кривошапка. – Или до?
– Одновременно, – говорит Джабирова. – Даже не представляю, как она собиралась выкручиваться. Она же еще с Файзулиным встречалась.
– С футболистом? – хмурится Кривошапка.
– С футболистом? – переспрашивает она. – С каким еще футболистом? С банкиром. Он – большой человек в этом… в ВТБ.
– Так, – бросает на меня растерянный взгляд Кривошапка.
– Вы не пытались поговорить с ней? – спрашиваю я. – Объяснить, что так неправильно, ну и тому подобное. Все-таки вы – старшая сестра. И потом, – добавляю я, чувствуя, что лезу не в свои дела, – вы сами говорите, что думали с сестрой одинаково.
– Это было невозможно, – качает Джабирова головой. – Мы живем в Москве только благодаря Аризе. Она не спрашивала нашего мнения, все делала, как сама считала нужным.
– Никто из вас не работает? – говорит Кривошапка.
– Почему же? Я учусь.
– Где?
Оказалось, в Высшей школе дизайна, которая почему-то называется Британской, при том, что находится в Москве. Сейчас ей двадцать, и все, на что она рассчитывала, поступая на учебу, это место дизайнера в престижном рекламном агентстве. Учебу оплачивала Плющ, она же финансировала обучение младшей сестры в платном лицее с уклоном на финансы и иностранные языки.
Самообладание старшей сестры не способно ввести меня в заблуждение. Я так и вижу, как сестры и мать упаковывают вещи в большие картонные коробки – их, разумеется, поставят в центре гостиной. Я не провидец, но будущее этой семьи для меня – открытая карта. Старшая сестра переедет на съемную квартиру в Ясенево или Мильково, мать и младшая сестренка вернутся в Дагестан, где в ближайшие годы смогут не думать о голоде и нужде. По крайней мере, пока не иссякнет финансовое наследие популярной певицы, включая доход от продажи дорогой квартиры в центре Москвы.
Кроме Джабировой-старшей и ее туманным будущим дизайнера семье не на кого рассчитывать: отец трех сестер, если верить нашей собеседнице, ушел из семьи, когда старшей сестре было четырнадцать, столько же, столько сегодня младшей, и нет никаких сведений, подтверждающих, что он до сих пор жив. Узнав об этом, я коротко гляжу на Кривошапку и могу побиться об заклад, что он ждет моего взгляда. Он так же заботливо смотрит в лицо Джабировой, ловит каждое ее слово, но его обращенный ко мне профиль – это радар, принимающий от меня сигналы и излучающие ответные символы. Расшифровка и без того понятых мной сообщений происходит уже в бусике, когда мы, зевая, мчимся прочь от жилого комплекса «Четыре солнца».
– Надо пробить этого Джабирова, – откинув голову на подголовник, говорит Кривошапка. – Как бы не террорист.
Внутренне соглашаясь с ним, я ничем не выдаю своего согласия и вообще, мало что понимаю. Не глядя на часы, я даже не в состоянии определить, есть ли еще время до начала рабочего дня или в московские офисы уже успели отойти от аромата пары чашек утреннего кофе. Помню лишь, что в двенадцать у меня обед с Райкиным – «пораньше, пока нет зноя», как объяснил он сам выбор времени, и я не нашел верных слов, чтобы напомнить ему, что в полуденная жара этим летом особо безжалостна к москвичам.
Встречу Райкин назначил в ресторане «Архитектор», к которому я приближаюсь спортивной походкой – еще не бегом, но уже не шагом. Его я замечаю сразу, да его и тяжело не узнать. Уже вбегая на ресторанную террасу, я бросаю взгляд на часы. До полудня еще восемь минут, но ноги все равно несут меня вперед, словно я и в самом деле опоздал, и не на восемь, а по крайней мере на восемнадцать минут.
– Я так и понял, что это вы, – быстро говорит Райкин, пожимая мне руку.
– Решил, что опаздываю, – словно оправдываюсь я за свое сбитое дыхание.
– Я сам пришел минуту назад, – объясняет он, – и вы следом. Значит, следили. Значит, следователь.
Мы смеемся, и я, приложив руку к груди, кланяюсь, словно благодарю его за комплимент.
– Попробуйте «Органическую архитектуру», – советует Райкин, когда мое знакомство с меню начинается с самого начала уже в третий раз.
– Это где? – перелистываю я страницы, стараясь выиграть время и мысленно подсчитать содержимое кошелька.
– Страница… четыре, – говорит Райкин и пару мгновений спустя я облегченно киваю.
Моему собеседнику хватило такта предложить мне не самое разорительное блюдо. Я сразу расслабляюсь – кто знает, может разговор принесет мне не только очередное разочарование?
– И ягодный морс, – говорю я официанту и добавляю, обращаясь к Райкину, – спасение от жары.
– Пожалуй, вы правы, – ухмыляется он, и мы заказываем графин морса на двоих.
– Заранее прошу прощения, – говорю я, когда официант уходит, – за, возможно, неприятные вопросы.
– Может, приятность обстановки компенсирует неприятность вопросов, – все еще улыбается Райкин. – Но если серьезно, – становится серьезным он, – событие, конечно, чудовищное. Повесить человека… Средневековье, честное слово.
– Повесить? – удивляюсь я. – Его же…
Я не успеваю закончить: повешенный артист Браун всплывает в моей памяти и между мной и Райкиным – как символ нашего недопонимания.
– Я, видимо, не предупредил, – тихо говорю я, – не помню, говорил вам или нет, по какому я делу. Столько, знаете, всего, – взмахиваю я рукой, словно обмахиваюсь веером.
Райкин молча наклоняет голову, и мне кажется, что больше всего ему хочется исправить свою ошибку: попросить меня показать документы.
– Я по делу журналиста Карасина, – выпаливаю я, пока контакт между нами еще не окончательно потерян.
– Ах вот оно…
– Да, – говорю я.
– Понятно, – говорит он, и у него на лбу собираются тяжелые складки.
Я же пытаюсь вспомнить наш разговор по телефону, но совершенно не помню своего голоса и, как не печально, собственных слов.
– Действительно, с чего я решил, – оживает он, но в его голосе я улавливаю дрожащие нотки.
– А, кстати, с чего вы решили? – оживляюсь и я.
– Ну как же? – удивляется Райкин. – С Брауном мы даже работали вместе в одном спектакле, а о существовании журналиста Карасина я узнал уже после того, как он, извините, перестал существовать.
– Странно, – говорю я. – То, что Карасина почти никто не видел, меня уже не удивляет. Но вы первый человек из тех, с кем мне довелось общаться и кто о Карасине даже не слышал. Я ничего не путаю? – уточняю я.
– Ничего, – подтверждает Райкин. – Я совершенно не осведомлен в театральной критике и не понимаю, для чего она нужна.
– Вы не читали его статей, – утверждаю за него я.
– Да при чем тут он! Я вообще не читаю критики.
– Совсем? – не отстаю я. – Это принцип такой?
– Принципа никакого нет, – говорит Райкин, пока один официант наливает нам морса из ласкающего взгляд запотевшего графина, а другой раскладывает блюда. Вспомнив о сутках бессонницы и часах без еды, я решительно вооружаюсь вилкой и ножом.
– Принцип – это когда не читаешь кого-то одного, – жуя, говорит Райкин. – Мне же все равно, что все они пишут.
– Я думал, артистам нравится, когда о них пишут, – вспоминаю я лекцию Должанского. – Причем, не обязательно хорошее. Когда говорят – тоже нравится. Это же реклама, разве не так?
– Обо мне чего только не болтали, – взмахивает вилкой Райкин. – С самой юности. «Не в папу красотой» – пожалуй, самое лестное определение. Я, еще когда начинал, решил, что ничего читать не буду. Ни про себя, ни про других. И о его гибели ничего не могу сказать. Конечно, – трясет он головой, – мне по человечески жаль, и я сочувствую его близким. С другой стороны… Вам жаль детей, погибших в Таиланде при цунами?
– Детей? – удивляюсь такому повороту я.
– Хотя бы детей, – пожимает плечами он. – Их же тогда тысячами смыло волной. Маленьких детишек десятиэтажной волной – разве это не конец света?
Мои челюсти перестают двигаться, вилка зависает над тарелкой.
– Нет, серьезно? Вы видели эти фотографии? Ту, на которой между пальмами торчит детская ножка? А съемка с вертолета? Море грязи, ветки, бревна, доски и как бы между прочим, трупик ребенка. Ему годика четыре было, не больше. Как вы думаете, о чем думал фотограф, когда нажимал на затвор, или на что там они, фотографируя, нажимают? Я не знаю, кто хуже. Фотограф, у которого не дрогнула рука, или читатели, у которых не кольнет в сердце от такого зрелища. Ну грязь, ну трупик – ну так цунами же! Никто не будет плакать, разве не так?
Я не свожу глаз с рук официанта, подошедшего к нашему столику для пополнения запаса салфеток.
– Я вам испортил аппетит, – говорит Райкин, – Простите.
– Нет, что вы, – возражаю я и для убедительности отправляю в рот кусочек помидора. – Просто не совсем понял, к чему вы ведете.
– Сам не знаю. Люди равнодушны к судьбам остальных людей – вот, наверно, к чему, – расшифровывает Райкин и отпивает морса. – И в этом, как ни странно, спасение для человечества. Мы все посдыхали бы от горя, если думали о каждом ребенке, которого волна уносит в океан. Свои дети – это, конечно, святое. Только при чем тут судьба человечества?
– Ну, это понятно.
– Ну, тогда вам будет нетрудно понять мои ощущения от гибели Карасина. Как минимум, не должно удивить мое равнодушие.
– Вам его не жаль?
– Жаль, – быстро отвечает Райкин, – но не больше, чем таиландских детей. Как может быть жаль человека, о котором даже ничего не знал? Вот Браун… Все никак не могу отойти.
Не зная, что ему посоветовать, я выпиваю полстакана холодного морса и сразу чувствую, как в от горла к носу несутся легкие мурашки, верный признак скорой простуды. Спасительное решение приходит мгновенно: я делаю глубокий вдох носом, и раскаленный воздух выжигает все на своем пути. В том числе, надеюсь, и инфекцию.
– И всего-то, в одном спектакле вместе были заняты, – вспоминает Райкин. – «Косметика врага». Была такая постановка, мы ее делали совместно с театром Пушкина. Я играл главную роль, а Браун… Браун – одну из небольших ролей. И все равно, – он вздыхает, – это тяжело осознавать.
– А знаете, – в свою очередь вспоминаю я, – Карасин не очень любил театр Пушкина. И о покойном Романе Козаке отзывался, мягко говоря…
– Меня это не интересует, – перебивает Райкин и начинает нервно резать мясо. – И давайте больше не будем о критиках, критике и критиканах. С Романом у меня связано слишком много творческих воспоминаний, а утрата слишком свежа, так что прошу вас – не нужно об этом.
– Хорошо, – соглашаюсь я. – Не будем.
Некоторое время мы едим молча, и я впервые улавливаю звуки джаза, доносящиеся из глубины террасы. Когда убили Карасина, в ресторане тоже играл джаз – может, джаз лучше других музыкальных жанров способствует пищеварению?
– Козак был великаном, – вдруг говорит Райкин.
Поостыв, он, видимо, вспомнил, что здесь, в ресторане «Архитектор» он не дает интервью, а я – не журналист «Московского комсомольца».
– Великаном в творческом смысле, – уточняет он. – Беда в том, что все вокруг не видят дальше своего носа. Поэтому и великанов, вроде как не видно. Но они же есть! Рома был одним из них. Знаете, – направляет он на меня вилку, – кто опаснее всего для великана?
– Наверное, еще больший великан, – предполагаю я.
Райкин лишь грустно ухмыляется.
– Если бы, – говорит он. – Битва титанов – это самое важное для любого процесса, это и есть развитие. И неважно, о чем речь – о театре, литературе, или даже о политике. Когда Мейерхольд бросал вызов Станиславскому, несмотря на то, что был его учеником, это и был прорыв, это был гигантский скачок в развитии. Для их обоих и для русского театра в целом. А сейчас что? Мельтешение карликов. Вот их нашествие и есть самое страшное для великанов.
– Кстати, мне Марк Розовский интересную версию рассказал, – говорю я и выкладываю все, что узнал об антисемитизме Карасина.
Райкин слушает, как мне кажется, невнимательно. Ковыряется в тарелке, бросает взгляд за соседние столики и лишь врожденное воспитание не дает ему возможности взглянуть на часы. Я же становлюсь все менее убедительным. До меня доходит, что Райкин имеет полное право обидеться на меня, но он молчит, и я еще больше путаюсь в словах.
– Что и требовалось доказать, – резюмирует Райкин, когда я замолкаю, и вытирает салфеткой рот. – Вот поэтому я и не читаю критику. Светская дурь, как метко выразился Бен Элтон. И вообще, кто решил, что критика – это произведение на свет вместо рецензий потоков сознания, образов и любования собственным слогом? Это ж как надо деградировать, чтобы регулярно читать всю эту околесицу?
Я тоже подношу салфетку к лицу и оглядываюсь в поиске официанта. Сам виноват: своим большим экскурсом в разговор к Розовским я дал собеседнику понять, что обсуждать нам больше нечего. Да я и сам знаю, что это так. Я даже не уверен, что сейчас удобное время для доклада Мостовому о нашей встрече. Не ждет ли меня, вместо нескольких часов выстраданного сна, очередная порция упреков, тупиковых вопросов и унизительных намеков? В конце концов, Контора переживает непростой период разрыва привычных связей, и почему бы в качестве наиболее подходящей моменту тактикой не избрать воздержание от прямых служебных обязанностей?
Другой вариант – вообще не попасть на работу, и я с удовольствием наблюдаю, как водитель, молдаванин с лицом глиняного цвета, что-то вполголоса бормочет на своем языке, безуспешно пытаясь перестроиться в левый ряд и с ненавистью поглядывая аварийные огни джипа, застрявшего перед нашей маршруткой.
Я верчусь на своем сиденье, словно устраиваюсь поудобнее перед началом киносеанса. Увы, зрелище оказывается недолгим и отрезвление, как это бывает, бьет наотмашь и сразу по обеим щекам: с Мостовым я сталкиваюсь на пороге Конторы.
– Вернусь, сразу ко мне, – командует он, но застывает в дверях, о чем-то задумавшись. – Хотя нет, давай сейчас. Я наберу тебя.
В своем кабинете я кручусь, не понимая, что должен делать: включать компьютер, выпить воды, или просто убить минуту, стоя у окна и дожидаясь, пока шеф соизволит поднять трубку. Ожидания вновь обманывают меня: Мостовой заявляется собственной персоной.
– Слушай, – присаживается он на край моего стола, пока мои пальцы нервно ощупывают подоконник за спиной, – выручай.
Я замираю, не ожидая, однако, от просительной интонации шефа ничего хорошего. Напротив, мои нервы взвинчены до предела.
– Завтра, – чеканит он, – на Первом канале. Программа Малахова. Нужно пойти.
Я несколько раз размеренно киваю, демонстрируя осознание ситуации и полное непонимание того, чем я могу помочь.
– Тебе, – уточняет задачу Мостовой. – Тебе нужно пойти.
– Сергей Александрович, – позволяю себе неуставное обращение я.
– Это приказ, Сергей Александрович! – отрубает Мостовой. – Программа по поводу всех последних убийств. Карасин, Браун, Джабирова… Ты уполномочен говорить только по делу Карасина – это, надеюсь, ясно? Можешь сказать, что, кроме бытового убийства следствие рассматривает версию убийства по профессиональным мотивам. Если начальство заинтересуется, что-нибудь потом придумаем. Ты ведь нарыл что-то, так?
– Конечно, – взбадриваюсь я, – я как раз…
– Потом-потом, – поднимает ладонь шеф и быстро смотрит на часы, – в три совещания у Бастрыкина, так что давай о главном.
Я глотаю слюну, а вместе с ней, возможно, последнюю возможность представить мою провокацию в разговоре с Должанским в нужном мне свете. Не как очередное подтверждение собственной профнепригодности, а в качестве допустимой формы психологического давления и, само собой, как свежую идею, достойную по меньшей мере обсуждения.
– Никаких подробностей, – категоричен Мостовой, – никаких имен, допрошенных тобой ли или другими членами группы. В то же время постарайся сделать так, чтобы все поняли: мы знаем намного больше, чем можем озвучить. Будь расслабленным, чуть усталым, но уверенным – это внушает людям спокойствие. Каверзных вопросов обещали не задавать, но и без сенсационности, сам понимаешь, это телевидение на хер никому не сдалось. Обещают, что другие постараются: там будут звезды, вот пусть они и создают шум. А представители закона будут в этот бардак вносить степенность и порядок. Вопросы есть?
– Есть, – говорю я. – Товарищ полковник, почему я?
– Мне, что ли, прикажешь ехать?
– Есть же пресс-служба.
– Следователь им нужен! – снова бросая взгляд на часы, встает со стола шеф. – Не мне же ехать? Разве не видно, что происходит? Я за последние двое суток спал часа три, наверное. Скоро вообще не буду, да и вы все тоже.
– Я понимаю, – вхожу в его положение я, – но есть же Дашкевич, Кривошапка…
– Давай откровенно, – щурится Мостовой. – У кого из наших сотрудников больше всего работы?
– Ну…, – мнусь я.
– Хорошо. А у кого меньше всех? Если честно?
– Товарищ полковник…
– Знаю, знаю, – кивает он. – И про сестру Джабировой, и про то, что ты только что от Райкина. Как, кстати, он?
– Нормально, – поражен я.
Перед глазами у меня плавают черные точки, а в воображении улыбается Кривошапка. Ничего не поделаешь: в природе не бывает временных стукачей.
– Ну и хорошо. Завтра доложишь.
– Мне же на телевидение идти.
– Так вечером же. А я про утреннюю летучку.
Подняв брови, я решительно откашливаюсь.
– Товарищ полковник, есть просьба.
– Ну?
– Не сплю вторые сутки. Опасаюсь подвести следственную группу и весь Комитет.
Мостовой пристально рассматривает мое лицо.
– Ладно, – говорит он. – Завтра на работу можешь не выходить. Езжай домой, выспись, сходи к парикмахеру, в массажный салон…
Посмеиваясь, он пожимает мне руку. Крепче чем обычно, я же еще больше погружаюсь в смутные ожидания. Что-то не сходится, ведь отправляя меня на эфир, шеф подает ясный сигнал и значит, мое направление становится основным, а может, и единственным. А может, все совсем наоборот, и вне моего поля зрения остается реальная работа и фактические результаты, достигаемые силами тех, у кого нет времени шататься по телевизионным павильонам.
Единственным доступным способом отвлечься остается Интернет, но и в Сети меня повсюду подстерегают знакомые тени. На Газете. ру новость дня – обращение членов Общественной палаты к президенту с призывом обеспечить правопорядок в стране. Подписались, как я понимаю, далеко не все, но и без большинства список внушительный: Марат Гельман, Павел Гусев, Александр Калягин, режиссер Лунгин, музыкант Самойлов, а всего – двенадцать человек. Цитируют, однако, лишь одного из подписантов, вернее, одну, теледиву Тину Канделаки.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.