Текст книги "Стратегии гениальных женщин"
Автор книги: Валентин Бадрак
Жанр: Личностный рост, Книги по психологии
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 26 (всего у книги 40 страниц)
При рассмотрении жизни Цветаевой создается впечатление, что какая-то заколдованная цепь событий всегда держала ее на грани бездны. Появление на свет девочкой вопреки ожиданиям матери мальчика, первые детские разочарования, мир тоскующей, отрывистой и почти кричащей поэзии, смерть матери, скорое замужество и противоречивое материнство, революция, неразбериха, голод и разруха, борьба с собой за новую реальность в на редкость непоэтическом мире, эмиграция и новая тоска, приближение другой войны, опять голод и безысходность… И наконец, освобождение смертью…
Но это отнюдь не фатальные обстоятельства, это фатальное мировоззрение, сопутствующая поэтическому восприятию мира вызывающая и вопиющая неспособность мириться с реалиями. Поэт, по всей видимости, отличается от всех других типов творцов тем, что меньше способен к раздвоению личности: жить в одном мире, а создавать в другом для философа, писателя или художника еще приемлемо; для поэта – почти невозможно. Разрыв между двумя мирами приводит либо к потере творческой тяги, либо к потере жизни, причем последнее с настоящими поэтами случается гораздо чаще. Воспитание и формирование личности Марины Цветаевой сделало невозможным компромисс – она, словно находясь в плену магнитного поля, испытывала одновременное влечение к Любви и к Смерти, все иное имело слишком малое значение…
Похоже, что именно этот разрыв между двумя внутренними мирами Марины Цветаевой, ее бесконечное и порой мрачное балансирование и порождало горные цепи устремленных ввысь стихов. Само появление их было для женщины временным освобождением, гипнотическим самолечением, потому что ей удавалось вводить себя в транс и находиться там, на колдовском сеансе целительной психотерапии, до тех пор, пока душе не становилось легче. Не научившись делать ничего, кроме срывающихся и кричащих строф, она дважды была обречена писать. Суровое время революций, переворотов и войн с их довоенными и послевоенными периодами резко обострило ее противоречия с реальностью. А значит, и подстегнуло к новым потокам песен надломленной с детства души.
Островками спасения служили лишь бесконечные влюбленности, которые она и воспевала в стихах, обнажаясь до такой душевной наготы, на которую не решался никто из современников. Эта отвага бить по современникам фонтаном интимности породила интерес и удивление, а скандальность и дисгармоничность личной жизни привели к тому, что Цветаевой стали уделять гораздо больше внимания, чем ее более сдержанным и уравновешенным современникам.
Годы творческого становления совпали с достатком, поэтому Марине было нетрудно опубликовать и второй сборник стихов, так же как и сборник рассказов своего избранника Сергея Эфрона. В это же время молодая поэтесса Цветаева получила литературную премию – свидетельство признания ее таланта. Несмотря на неоднозначные оценки критиков, она в этот период демонстрировала изумительную последовательность; она действовала вопреки всем существующим преградам, постепенно завоевывая не только внимание, но и признание современников.
Но последовательность была взорвана этим самым признанием; за место в литературном клубе уже не надо было бороться. На время она замкнулась в семейной жизни, отдавшись заботам о первой дочери; для окружающих обнажились и ее эгоцентризм, нетерпимость к людям и даже злость, привычка не считаться ни с кем и ни с чем. Даже короткие мгновения пьянящего беспробудного счастья ее мечущаяся, неустойчивая натура не могла выдержать; для Марины любые изменения, даже к худшему, оказывались предпочтительнее покоя. Ею владела какая-то томительная фобия покоя; как душевно больной человек боится преследования темных сил, так она боялась душевной пустоты, ужасалась что-то не успеть. Только налаживалась размеренная стабильная жизнь, как неизменно срабатывала заведенная где-то внутри пружина, звонил будильник, требуя немедленных перемен. И Марина, для которой весь мир был подобен карточным домикам, людям-манекенам, вращающимся вокруг нее – центра, поступала так, как душе желалось. Чужие боли и страдания мгновенно вытеснялись, ибо необходимо было тестировать свою собственную тоску – барометр ощущений у нее быстро зашкаливал за темную, недопустимую для большинства остальных людей плоскость.
Кажется, правы исследователи, утверждающие, что Марина Цветаева всю жизнь провела в непрестанном поиске родственной души. И ее поэзия странным образом следовала за этими порывами, фиксируя ощущения, оповещая о восторженных состояниях экзальтации и следующих за ними обязательных низвержениях в пропасть. В ее жизни не было какой-нибудь понятной идеи, ясно выраженных конечных целей, отметок, которые необходимо достичь и преодолеть.
Были различные состояния любви, обрамленные сложными, порой непостижимыми эмоциями, и… тоска, часто искусственно нагнетаемая. Все это существовало в рамках поэзии – единственного действа, в котором Марина Цветаева, несмотря на непоследовательность земной жизни, придерживалась редкой последовательности. На фоне бесконечных разочарований и расставаний литература была для Цветаевой единственным мостом между реальным миром и внутренними переживаниями, поэтому она оставалась верной поэзии в течение всей жизни.
Исключительно женская эмоциональность с нелогичными влечениями и поступками от сердца сплелась в ней с мужским подходом в продвижении своего мировоззрения, отсутствием боязни перед скитаниями, отсутствием привязанности к месту, времени, материализованному миру, готовностью принести в жертву идее творчества все, абсолютно все…
Женское в натуре Цветаевой наиболее обнажается в утопической и эротической любви, как и в связанной с нею дикой, даже кощунственной непоследовательностью. Начиная отсчет от первой страсти в семнадцатилетнем возрасте к переводчику Владимиру Нилендеру, она, несмотря на пожизненный семейный союз с Сергеем Эфроном, пронесла через свою суматошную жизнь череду безумных любовных романов. Можно насчитать не менее десятка известных имен, чьей любви искренне, с патетическим одухотворением добивалась Цветаева, и столько же «земных» романов, в которых она демонстрировала такую ненасытность и силу страсти, что, пожалуй, на ее стороне была инициатива начала отношений.
Все переплелось в ее жизни: гомоэротическая связь с Софьей Парнок, возвышенные чувства к Пастернаку, Рильке и Мандельштаму, не совсем ясные отношения с Сонечкой Голлидей, животная страсть к Вишняку и Родзевичу, почти материнская любовь к молодому критику Бахраху, и так бесконечно, в вихре чувств, в водовороте упоительной страсти, с ответом и без него, но всегда с поэтическим сопровождением. Она металась в любви, как и в жизни. Для такой всеобъемлющей породы тут не могло быть ни насыщения, ни покоя. Но любовь была частью ее поэзии, а значит, частью славы и признания, в конечном счете визитной карточкой Марины Цветаевой. Были ее влюбленности порывами вечно неудовлетворенной натуры, самовнушением на грани сумасшествия или лукавой игрой с миром (последнее представляется маловероятным), они в итоге сыграли едва ли не ключевою роль в восприятии образа Цветаевой. По меньшей мере, без этих страстей не было бы и тех отрешенных стихов, которые волнуют не одно поколение.
Особого внимания заслуживает стремление Марины Цветаевой завладеть известными людьми ее времени. Она оставила воздыхания по Наполеону и Пушкину, поскольку не могла рассчитывать на обратную связь. Зато идеализация признанных мастеров слова и платоническая страсть к Пастернаку и Рильке, которых она абсолютно не знала в реальной жизни (а с Рильке даже ни разу не виделась) и в отношениях с которыми она выступила с безоговорочной, пробивной, как торпеда, инициативой, принесла свои сладкие плоды. Эти отношения закрепились в переписке и стали основанием для романтических мечтаний, для высоких поэтических возлияний, что является уже – и Цветаева это хорошо осознавала – посланием в будущее, сообщением о себе последующим поколениям. Завязывая с известными людьми близкие знакомства и делая их предметом платонической страсти, она ставила свое имя рядом с их именами. Причисляя себя к гениям в поэзии, она общалась с гениями, что должно было отразиться на восприятии ее творчества. Она все сделала для этого, сверкнув своим поэтическим талантом, и это уже явилось чистой стратегией введения своего имени в область Вечного. Речь, конечно, не только о Пастернаке и Рильке, но еще и о целой плеяде известных людей, которым она посвятила свою прозу. Как возвышение, так и нападки на известных современников зафиксировали непосредственную близость с ними, приближение заставило действовать формулу «Имидж плюс Имидж», в которой ответ после знака равенства всегда положительный.
Несколько иными оказались результаты «земных» страстей. Не эксплуатируя свою сексуальность для достижения целей в прямом смысле, Цветаева извлекла из нее иную, однако не меньшую пользу. Вулканическая страсть без сокрытия греха при трепетных переживаниях и душевных мучениях мужа позволила ей, по меткому замечанию одного из исследователей, преподнести миру «пределы максимального обнажения человеческой природы». Выворачивая наружу свой интимный мир, Цветаева закладывала многочисленные детонаторы в общественное сознание, организовав серию красочных, картинных взрывов. Красочных и живописных, потому что оформлены они были в редкие по колориту строки, проникающие в душу почти каждого, кто близко соприкасался с ними. В таком подходе также заключается часть стратегии, потому что абсолютным новшеством в поэзии явилось безбоязненное препарирование ощущений вслед за противоречивыми страстями. Таким образом, Цветаева сумела получить максимальный результат от своих чувственных, то сентиментальных, то яростных и почти бесстыдных стремлений. Даже если тут не было никакого умысла, даже если все в любви и эротизме происходило эмоционально, по женскому наитию, результат содеянного имеет, тем не менее, контуры удивительно выстроенной жизненной стратегии. Определенно она была вампиром и в любви, и в жизни вообще, вампиром по определению, пользователем чужой энергетики и чужой чувственности. Хотя вполне вероятно, что в ее разрушительной деятельности не было злого умысла, просто весь мир должен был жить ради нее, обслуживать ее и, конечно, восхищаться ею.
Действительно, в отличие от других женских образов, отношению Марины Цветаевой к любви необходимо уделить больше внимания, поскольку эта сторона ее жизни напрямую связана с профессиональной деятельностью. Другими словами, самовыражение поэтессы в стихах находилось в четкой зависимости не только от ее воображаемого мира фантазий (включающих и романтично-любовные воздыхания), но и от интимных отношений за пределами семьи. Она черпала из любви творческие силы и делала это вопреки всяким общественным и этическим нормам. В этом проявляется еще одна «мужская» черта, вплетенная в общую стратегию продвижения своей идеи в мир. Ее отношение к окружающему миру было достаточно противоречивым, скорее амбивалентным, и когда дело касалось самого святого – творчества, ей было решительно все равно, какую реакцию окружающих может вызвать тот или иной поступок.
Показательным примером может служить любовный роман Цветаевой с Константином Родзевичем, который был едва ли не близким другом ее мужа. Она была прекрасно осведомлена о мучительных переживаниях Сергея Эфрона, но для нее самой вызванная любовью тревога и какой-то духовный садомазохизм прорвался наиболее удачными, по мнению критиков, поэмами о любви – «Поэмой горы» и «Поэмой конца». Гипнотическое самовнушение влюбленности – это то, без чего не могла существовать Цветаева, поскольку без этого не хватало эмоций для ее проникновенных стихов.
Жизненная позиция Цветаевой «брать, а не давать» выходит далеко за пределы интимной сферы. Она такая во всем, и в этом также проявляется ее женский вызов современному обществу. Это выделяет, или лучше, отделяет ее от других женщин, посвятивших себя любви к мужчине, к детям, к семейному очагу. Не умея зарабатывать деньги, Цветаева не стеснялась просить о помощи своих знакомых и подруг и делала это достаточно часто. Несмотря на «несовместимость» с окружающим миром, ее письма пестрят бесчисленными просьбами. Причем это касается не только страшного периода всеобщего голода и разрухи после прихода к власти большевиков, но и времени пребывания ее за границей. Похоже, внутри у нее сформировалось убеждение, что ей должны помогать. Биограф В. Швейцер намекает даже на случаи воровства, когда речь шла о физическом выживании. Другой исследователь М. Буянов называет ее дисгармоничной и аномальной личностью, отмечая, что она «не умела готовить, не могла заставить себя стирать, шить и т. д., то есть делать то, что от природы положено женщине». Впрочем, как раз тут психиатр проговорился: да, она пренебрегала тем, что традиционно положено делать женщине, она отвергала традицию, бросала вызов общественному мнению. Но вряд ли стоит относить это просто к недостаткам Цветаевой, потому что такая позиция является неотъемлемой частью ее общей жизненной стратегии, ее образа как творца. Ну и кроме того, кто сказал, что «стирать, шить, заметать» – это для женщины нормально, и кто определил, что это женщине «от природы положено»?
Крайне важным в контексте анализа личности Цветаевой является вывод Ирмы Кудровой, что в наиболее тяжелые годы ее жизни, с 1918-го по 1921-й, интенсивность творчества поэтессы «еще более усилилась». Это свидетельствует о максимальной сосредоточенности женщины на главном деле своей жизни – творчестве. Все, что мешало и не вписывалось в жизнь творца, без сомнения и страха отвергалось, отбрасывалось, вытеснялось. Даже дети! Не говоря уже о какой-то работе по дому; знакомые и родственники нередко наведывались к ней, чтобы просто прибрать в доме, она же считала это вторичным и ничего не замечала вокруг.
Да, Марина Цветаева оказалась плохой матерью, она проявила полное равнодушие к судьбе своей маленькой дочери. Тут есть элементы повторения Мариной судьбы своей матери – Цветаева так же настойчиво старалась приобщить своих детей к духовному наследию человечества, и к поэзии прежде всего. Теплая привязанность, конечно, присутствовала в отношениях поэтессы со старшей дочерью и сыном, но, пожалуй, даже в отношении сына имелась та холодная отстраненность в пользу самососредоточенности и поглощенности своим личным внутренним миром, которая создает преграды между родителями и детьми. Если старшая дочь Ариадна была вынуждена рано взрослеть и успела сделать это, став для безнадежно одинокой матери в трудные периоды жизни неким эрзацем подруги (а заодно и работницей по дому) уже в шести-семилетнем возрасте, то младшая Ирина оказалась явной обузой. Цветаева могла всю ночь напролет проговорить о чем-то высоком и неземном, читая стихи о чудесной любви, а почти грудной ребенок оставался попросту брошенным в полном одиночестве или, еще хуже, привязанным к креслу. Когда наступило тяжелое время всеобщей разрухи и голода, Цветаева, которая и о себе могла позаботиться лишь условно, отдала детей в приют. Возможно, в надежде, что там им будет теплее, что кто-то покормит их. Когда же старшая дочь сильно заболела воспалением легких, она решилась забрать ее и попытаться спасти; младшая же в это время умерла в приюте от голода…
А написанные позже строки «Старшую у тьмы выхватывая, младшей не уберегла» являются не чем иным, как созданным самой поэтессой представлением о случившемся, причем «мученицей» предстает она сама. Ужасаясь чудовищным результатам своего бездействия, она пыталась стихами убедить окружающих в своей невиновности.
В своей книге о Цветаевой В. Швейцер приводит важное признание поэтессы: «Боюсь, что беда во мне, я ничего по-настоящему, до конца, т. е. без конца, не люблю, не умею любить, кроме своей души…» И дело тут не в какой-то выработанной оппозиции к миру, а в эмоционально-одержимом его восприятии, в котором только сам поэт является вечным мучеником и плакальщиком, а вся вселенная служит лишь огромной декорацией к жизни одной стремительно горящей души.
И все же кажется, что эта одухотворенная и почти всегда восторженно экзальтированная женщина никогда не забывала об идее, главной мысли, заключающейся в том, чтобы быть поэтом, нести проникающую в самое сердце строку, разить наповал силой любви. Ее физическая и духовная страсть разделяются, в чем поэтесса недвусмысленно признавалась. Ее мечущаяся личность раскалывается надвое: ей страстно хочется быть любимой, порой она желает быть самкой; но в то же время она стремится предстать мыслителем от любви, влиять на развитие духовного мира человека, на формирование его чувственной сферы. Но эта страсть и эта любовь являются не чем иным, как жалостью к себе и устойчивым намерением компенсировать творчеством в глазах всего мира свою исключительную жизненную позицию. Поэтому она склонна к идеализации и почти обожествлению тех поэтов-современ-ников, которых воспевала, и точно так же видела негативные стороны чего-либо в гротескно-преувеличенном виде. Ведь это ее современники, ведь это она часть их, причем очень важная часть.
Поэтому, находясь в заколдованном царстве самогипноза, Цветаева с удивительным постоянством внушала себе и окружающим, что является гениальной и неповторимой творческой личностью. «Из равных себе по силе я встретила только Рильке и Пастернака». Редкое даже для самой поэтессы заносчивое откровение. Но в нем также часть ее творческой стратегии. Конечно, она считала себя одним из тех овеянных славой поэтов, которым человечество должно прощать все, благоговея перед их творчеством, – в этом извечный подход к жизни практически всех выдающихся личностей. Независимо от предложенной человечеству продукции своего творчества (стихи, картины, музыка, философия), они создают архитектуру своего величия силой убеждения и способностью не только видеть мир по-иному, но и передать свое иное видение обществу современников, живущему по стандартам производителя-потребителя, чтобы придать колорит жизни общества. И сталкиваясь с яркими талантами, обыватель отступает, принимая новые имена и соглашаясь с новыми монументами. Цветаева на редкость рано созрела для монумента, еще в двадцатилетием возрасте она написала:
Моим стихам, написанным так рано,
Что и не знала я, что я – поэт…
…………………………………….
Моим стихам, как драгоценным винам,
Настанет свой черед.
Страсть к творчеству, которое позволяло самовыражаться и быть признанной, была выше страсти к мужчине, к мужу, к детям, к семье. Написанные поэтессой слова о том, что «творчество и любовность несовместимы», говорят об отказе от женского восприятия жизни. Она не могла позволить себе жить ради кого-то, кроме себя…
К последнему домуЛитературоведы отмечают, что к двадцатым годам XX века творчество поэтессы достигло небывалого расцвета. Ее влюбленности и увлечения, динамично сменяющиеся, как гротескные декорации к картине жизни, позволяют писать тонкие, надрывные и звучные стихи. Почти каждое из ее стихотворений – признание нового завершенного романа, и Цветаева почти осознавала: не будь этих влюбленностей, не было бы и окрыленной поэзии. «Я всегда разбивалась вдребезги, и все мои стихи – те самые дребезги…»
Но такая жизнь мало способствовала внутренней и семейной стабильности. Воссоединившись с мужем за пределами обновленной большевиками России, она пыталась приблизиться к семейному счастью, которое всегда ускользало и, очевидно, не было для нее предназначено.
За границей скитания продолжались. Не только Германия, Чехия, Франция, но и бесконечные переезды в границах одной страны, смены места обитания, да еще душевное смятение, скитания одиноко блуждающего по миру духа самой Цветаевой. Нет, ее не тяготили переезды, как у всякой личности, сделавшей ставки на приближение к Вечности, на жизнь-миссию, у нее отсутствовала привязанность к материализованному миру – людям, домам, вещам, деньгам. Она крайне плохо одевалась, порой признавая, что на ней «лохмотья». Но это не тяготило поэтессу – тут женское начало в ней вытеснялось и уничтожалось собственной же рукою. И когда дело касалось творчества, рука становилась суровой и твердой, как у непримиримого бойца-мужчины.
Иногда, впрочем, в ней прорывались истинные чувства к мужу, мужчине, который ей все прощал, но потом тихо устранялся от суматошной жизни своей непростой спутницы. В одном из своих писем Цветаева еще до встречи с мужем за границей писала ему: «Если Бог сделает чудо и оставит Вас живым – я буду ходить за вами, как собака». Но это лишь изредка прорывающееся наружу естество женщины, очевидно загоняемое глубоко внутрь другими, более мощными стимулами и раздражителями. Она старалась вести себя по-мужски в литературе, а в остальной жизни принимать более изящную и женственную форму. Однако главная проблема состояла в первичности творчества и уходе всего остального на второй план. Этим во многом объясняется ее пренебрежение ролью жены и матери, а также почти полная неприспособленность к обыденной жизни.
Живя вне родины, Цветаева продолжала думать о признании. Она взялась организовать свой литературный вечер и тут проявила небывалую предприимчивость и смекалку. Все сумела, ведь речь шла о главном – о ее признании. «Это был не успех, а триумф», – радовался за жену Сергей Эфрон в письме одному из друзей. А Цветаева сделала программное заявление: «Все, что я хочу от “славы”, – возможно высокого гонорара, чтобы писать дальше. И – тишины». Несмотря на упоминание о средствах, в ней напрочь отсутствовало не только стяжательство, но даже какая-либо деловая жилка. Она говорит только о возможности работать, об адекватных условиях. Хотя и сама, наверное, осознает, что ей для творчества лучше подходит отсутствие всех условий, мучения и тоска…
И все же именно фактор материального неблагополучия наряду с отторжением поэтессы советским обществом сыграл злую, вернее, фатальную шутку в ее жизни, спровоцировав самоубийство. Не столь важно, не знала она или не желала знать, что ее муж работал на советское НКВД. Последние годы жизни в Париже семья пользовалась теми средствами, которые предоставлялись страной Советов. Когда же после отъезда дочери и мужа в СССР и сама Цветаева решилась ехать с сыном на родину, переезд обеспечивался все теми же советскими спецслужбами. Так же не важно, был ли этом приезд роковой ошибкой, ведь поэтесса еще за границей воспринимала возвращение как трагическую судьбу. Но, оставшись в Париже без средств к существованию, она не нашла лучшего выхода, чем последовать за дочерью и мужем. Советский строй очень скоро показал свой звериный оскал, клыки всегда оказывались остро наточенными, когда дело касалось инакомыслящих. Марина Цветаева была признанной, узнаваемой поэтессой, и поскольку у спецслужб уже имелось решение уничтожить провального агента Сергея Эфрона, его жена должна была оказаться в условиях, непривычных для существования и творчества, не особо лояльного к советской системе. Хотя материальное, и вообще материализованное, никогда не имело значения для поэтессы, даже такая глубокая отрешенность от мира, какой обладала Цветаева, не помогла ей устоять против натиска системы. Конечно, жажда уйти усилилась вовсе не потому, что на нее вместе с войной надвигалась новая большая нужда. Все проблемы реальной жизни переплелись, сформировав единый, давящий на болезненную психику пучок: осознание, что дочь отвергает ее жизненный путь, растущее негодование сына, безысходность ситуации и неспособность помочь находящимся в тюрьме мужу и дочери, почти абсолютная невостребованность ее поэзии в это смутное время, наконец, попытка НКВД грубо использовать ее профессиональное знание языков в своих целях. Живя в себе, Цветаева привыкла выползать из глубокой норы под овации публики, пусть редкие, но подтверждающие ее признание, дающие ей возможность жить дальше. Теперь же, став обузой взрослеющему сыну, она ощутила свою полную беспомощность в борьбе за мужа и дочь, и ей стало незачем жить. Материализованный мир довершил картину душевной трагедии.
После ареста мужа и дочери Цветаевой пришлось оставить болшевскую дачу, где они жили сразу после приезда в СССР, и остаться с ярлыком «жены врага народа» и почти без средств к существованию. Отчаянные письма к Сталину и Берии, бесполезные усилия пристроить где-то свои рукописи, обострение восприятия и возрастающая жажда смерти стали довлеть над ее сознанием… Перебившись зиму 1940 года в комнатушке Дома писателей, она еще ухитрялась делать ежемесячные передачи в тюрьму. Но общая тревога нарастала снежным комом. Война вынудила Цветаеву двигаться на восток, но в сердце оставалось все меньше покоя. Нет смысла искать конкретного импульса для самоубийства, с мыслью о котором она давно свыклась, может быть, даже готовила себя к нему. Ведь еще полтора десятилетия назад поэтесса писала о «потолочных крюках». Неизвестно, был ли суицид спровоцирован представителем всесильного НКВД или нарастающим ощущением собственной неполноценности и бесполезности в создавшейся ситуации. Важнее то, что ей уже невозможно стало выговориться, некому было рассказать о своих чувствах, страданиях и желаниях, на нее будто надели невидимый и непроницаемый колпак, сделавший ее незаметной для окружающих. Она двигалась – ее не замечали; она говорила – ее не слышали; ее живую вырвали из реального мира. Как в детстве, когда она из-за недовольства своей внешностью остриглась наголо, теперь нужен был сильный и ужасающий окружающих поступок, проявление могущества мятежной личности. Петля явилась завершающим актом протеста, последней попыткой напомнить о себе…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.