Электронная библиотека » Валентин Булгаков » » онлайн чтение - страница 33


  • Текст добавлен: 25 февраля 2016, 20:40


Автор книги: Валентин Булгаков


Жанр: Культурология, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 33 (всего у книги 76 страниц) [доступный отрывок для чтения: 22 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Глава 4
Настроения и высказывания жены и детей Толстого

С. А. Толстая в трауре. – Узелок с надписью «на смерть». – Сын Лев продолжает оппозицию к отцу и после его смерти. – Какое у кого было самое счастливое время в жизни? – Война и битые сливки. – Откровенность крестника Гоголя. – Николай II выслушивает от Льва Львовича поучение о вреде табака. – Крестьянская девочка, дрессированная тульским монархистом. – Поездка в имение Андрея Львовича. – Увлечение Ильи Толстого. – Граф-либерал. – Поездка в с. Никольское-Вяземское к С. Л. Толстому. – Михаил Толстой. – Бьернстерне-Бьернсон, Паоло Трубецкой и другие выдающиеся люди по рассказам Т. Л. Сухотиной-Толстой.


При жизни Льва Николаевича для меня (да думаю, что и для многих других) в Ясной Поляне существовал только он. Это была такая огромная личность, с таким огромным авторитетом и с такою силою непосредственного излучения ума и таланта, что все внимание невольно сосредотачивалось на ней и только на ней. Естественно, что, поселившись в Ясной Поляне по смерти учителя, я стал пристальнее приглядываться и к другим, жившим в ней постоянно или посещавшим ее лицам, и прежде всего – ко вдове и детям Льва Николаевича. И узнал их как будто действительно лучше, чем раньше. А если и нет, то больше с ними сжился.

Что касается подруги жизни Льва Николаевича, то и раньше она ко мне хорошо относилась, а теперь стала относиться еще лучше, доверчивее и сердечнее. Улучшилось и мое отношение к ней. Душана Петровича обычно не было дома. Ю. И. Игумнова либо занималась своими животными, либо глубокомысленно молчала. Она не была, к тому же, свидетельницей последнего года жизни Толстого, и Софье Андреевне чаще всего приходилось обращаться с своими сетованиями и воспоминаниями ко мне. Кроме горячей любви ко Льву Николаевичу, нас сближали также любовь к природе и специально к яснополянской природе, любовь к литературе, к музыке, отрицательное отношение к войне. Мало-помалу у нас установились с одинокой и престарелой женщиной отношения матери с сыном.

Все это, впрочем, не было так просто. Хорошо, когда Софья Андреевна была в спокойном состоянии. Тогда она могла интересоваться моей работой в библиотеке или слушать мои восторженные описания Алтайского и Приалтайского краев, или пускаться в воспоминания о том далеком времени первых двадцати лет своей совместной жизни со Львом Николаевичем, когда оба они были счастливы. Она рассказывала, как создавались «Война и мир», «Анна Каренина», с кого писал Толстой Анну (дочь Пушкина m-me Гартунг, красавица с характерными завитками волос на затылке, и скромная экономка соседнего помещика Бибикова, обманутая «барином» и бросившаяся под поезд в Ясенках), Стиву Облонского (кн. Д. Д. Оболенский и Васенька Перфильев), Васеньку Весловского (Анатоль Шостак, сын начальницы института благородных девиц). Я узнавал, что когда Лев Николаевич писал «Войну и мир» в угловой комнате внизу, под нынешней комнатой Софьи Андреевны, то он требовал обычно, чтобы молодая его жена присутствовала при этом. Счастливая Софья Андреевна сидела или полулежала, прикорнув к ногам мужа, на мохнатой медвежьей шкуре и иногда незаметно засыпала в этой позе. Далее я узнавал, что автор «Войны и мира», по его собственным словам, «перетолок» вместе Соню (Софью Андреевну) и Таню (сестру ее Татьяну Андреевну, позже Кузминскую), и у него получилась Наташа Ростова.

– А правда, что вы двенадцать раз переписывали «Войну и мир»?

– Почему именно двенадцать? Некоторые места приходилось переписывать, может быть, и еще больше, чем по двенадцати раз, другие – гораздо меньше, смотря по тому, какой отрывок давался Льву Николаевичу легче или труднее…

Выслушивал я также горячие заявления Софьи Андреевны о том, что она всегда была верна своему мужу, даже «пожатием руки» ему не изменяла. Если же ее обвиняли – дочь Саша и другие недоброжелатели из домашнего круга – в особом внимании к композитору С. И. Танееву, несколько раз, в давние времена, гостившему в Ясной Поляне, то и это было совершенно несправедливо: Танеев чудно играл на рояле, и внимание ему Софья Андреевна дарила именно как пианисту, а не как мужчине. Игра Танеева для нее особенно важна была после смерти сына Ванечки в 1895 году: только музыка и забвение, которое она находила в музыке, утешали ее в ее безысходном, безмерном горе, серьезно нарушившем ее душевное равновесие. А из этого сделали «роман»!..

Софье Андреевне нравился князь Сергей Семенович Урусов[74]74
  Ошибка. Надо: Леонид Дмитриевич Урусов (ред.).


[Закрыть]
, и когда однажды во время верховой прогулки князь, сидевший на английской лошади, провалился под мост, то она страшно перепугалась и вскрикнула, но первое чувство страха было у нее будто бы не за Урусова, а за лошадь. И Лев Николаевич не ревновал (?) ее. Он говорил, бывало: «Я понимаю, что ты любишь Урусова, и ничего не имею против этого, потому что я и сам люблю его!..» Урусов же всегда повторял Софье Андреевне: «Графиня, я перед вами всю жизнь на коленях!..» Почти то же говаривал ей, бывало, и поэт Фет, «скучный старикашка», с которым можно было говорить только об овсе да о лошадях…

Узнавал я и обо всех светских успехах Софьи Андреевны. Однажды, в великолепном туалете, который Софья Андреевна подробно описывала, отправилась она на бал в генерал-губернаторский дворец, и восхищенный генерал-губернатор, старик князь Владимир Андреевич Долгоруков, приветствовал ее громким восклицанием: «Торжественное вступление графини на бал!..»

Охотно и не раз рассказывала она также о своей аудиенции у императора Александра III, который был очень милостив к ней, представил ее императрице и, идя навстречу ее ходатайству, разрешил ей, вразрез с мнением цензуры, отдельное издание «Крейцеровой сонаты».

Софья Андреевна с детства знала Льва Николаевича, и только в ее памяти (если не по ее личному впечатлению, то по рассказам) мог сохраниться такой эпизод. На одном великосветском бале-маскараде несколько молодых людей, одетых бабочками и мотыльками, ввезли в бальный зал золотую колясочку с барышнями – девицами Самариными, одетыми тоже в соответствующие костюмы. Одним из мотыльков был гр. Л. Н. Толстой – будущий «великий писатель земли русской».

– В молодости, женившись, – рассказывала также Софья Андреевна, – Лев Николаевич все охранял мою нравственность. Ни за что не давал мне читать Золя. Умолял меня: «Ради Бога, не читай Золя!» Ну хорошо, я и не читала. Точно так же ни за что не хотел, чтобы я прочитала «La Dame aux Camelias» Александра Дюма. Я и ее не читала. Ужасно строго охранял меня!.. Я уже потом «научилась»: не от него, а больше от детей, из рассказов их.

Такие повествования я, конечно, слушал охотно и с интересом. Но, к сожалению, Софья Андреевна по большей части неминуемо соскальзывала до бесконечных повторений своих обид и огорчений, связанных с 1910 годом. И тогда слушать ее становилось невыносимо тяжело. Софье Андреевне хотелось оправдаться в том, что она омрачила последние месяцы жизни Льва Николаевича, и она сваливала вину на него. Тут у нее проявлялось прямо озлобленное отношение к памяти мужа, и когда она за вечерним чаем начинала, краснея пятнами и потряхивая от нервного волнения головой, бранить Льва Николаевича, поносить его, – поносить и бранить, обнаруживая при этом грубое его непонимание, – слушать ее становилось невозможно.

Особенно не давало Софье Андреевне покоя завещание Толстого. «Злой, гадкий, подлый поступок!» – говорила она. Однажды я не выдержал и стал возражать, резко и прямо. Она только еще больше раздражилась. Тогда я молча встал и вышел. На другой день мне, как бы шутя, выговорили мою «свирепость» (а я именно на этот раз был так спокоен и так ясно чувствовал, что поступаю как должно!) и объяснили, что, конечно, сам Толстой – великий человек, но что на него влиял Чертков, потому-то и завещание – гаденький, злой и подлый поступок. Такой же злой поступок и то, что Лев Николаевич «бросил» Софью Андреевну…

Но не только это – многое другое говорилось о Льве Николаевиче, всякая что ни на есть недобрая чепуха. Вылавливалось все что ни есть претендующего набросить темную тень на память Толстого, и с каким-то злорадством преподносилось мне или другим, случайным, слушателям, часто – нескромное, такое, что и слушать-то это в присутствии других бывало совестно. Всякий вздор, выдуманный о Льве Николаевиче каким-нибудь пустобрехом в книжке или в газетной статье, всякая сплетня – сугубо радовали Софью Андреевну. И казалось так нелепым, что я, посторонний человек, должен был защищать память и честь Толстого. против кого же? – Против его жены!..

Мне казалось иногда, что не только отдельные поступки Льва Николаевича, но весь его стариковский, за последние годы, облик не близок, не дорог был Софье Андреевне. Она и сама как-то призналась в этом, заявив, что, вспоминая Льва Николаевича, она старается не думать о нем о таком, каким он был в последнее время: «Подальше, подальше от него!..» С любовью вспоминала Софья Андреевна только то время, когда не было еще никаких «темных» и когда в их доме бывали Урусовы и Самарины, а не какие-нибудь «жид Гольденвейзер» или «подлец Чертков» и т. д.

Все это повествовалось старой и озлобленной женщиной вперемежку с вульгарными и откровенными рассказами о незаконных связях разных лиц (это вообще была одна из любимых тем Софьи Андреевны), руганью по адресу мужиков, соображениями о погоде, чтением томным голосом любовных фетовских стихов, рассуждениями о том, что вегетарианцев зимой кормить нечем, выражениями благодарности царю за ежемесячную 800-рублевую пенсию, подозрениями всей прислуги в воровстве, всяческими выражениями несомненно присущей ей скупости, разговорами о своей моложавости и т. д., и т. д. Почти все это я давно уже знал наизусть, и все это надо было слушать снова почти каждый вечер, как придешь, бывало, после работы к чаю. И все это было мне, особенно в ту пору, достаточно чуждо, и думалось, что уж лучше бы Софье Андреевне совсем никогда и ничего не говорить о Льве Николаевиче, – лучше бы забыть о нем, чтобы не говорить того, что чаще всего говорилось.

– Я с Львом Николаевичем прожила сорок восемь лет – и так его и не поняла! – заявила однажды сама Софья Андреевна. – Или уж очень приходится осуждать. Так лучше – не понимать!..

А я вспомнил, как сам Толстой, после одного недоразумения с женой, при котором она действительно обнаружила полное непонимание его, устало обронил, проходя мимо меня (я присутствовал при его разговоре с Софьей Андреевной, вышедшей затем из комнаты):

– Невольно вспоминаешь буддийскую поговорку о ложке, которая не знает вкуса находящейся в ней пищи!..

Один раз, после продолжительных и горьких сетований Софьи Андреевны о том, что ее напрасно обвинят в преждевременной гибели Льва Николаевича и объявят Ксантиппой, а между тем поправить прошлого, даже при желании, уже нельзя (ее томила эта мысль), я сказал, что в ее распоряжении есть еще один жест, один шаг, который мог бы изменить суждение о ней потомства, – что этот жест и этот шаг состоит в том, чтобы уйти в монастырь. Софья Андреевна не то чтобы рассердилась в ответ, а искренне обиделась, но не за то, собственно, что я рекомендую ей жест раскаяния и посылаю в монастырь, а за то, что я… хочу разлучить ее с Ясной Поляной, – с Ясной Поляной, которая так крепко приросла к ее сердцу!

Чтобы только остаться верным истории и не брать на себя греха умолчания о своей собственной нетерпеливости, упомяну еще об одном столкновении моем с Софьей Андреевной, благо под рукой сохранились даже относящиеся сюда документы. 17 марта 1914 года, после одной крайне тяжелой беседы все на ту же тему о том, какой дурной человек был Лев Николаевич, я – в отчаянии – написал Софье Андреевне, из комнаты в комнату, такое письмо:


«Многоуважаемая Софья Андреевна,

Работа по окончанию описания библиотеки, по-видимому, требует моего пребывания в Ясной Поляне. Ввиду этого я позволил бы себе заявить, что согласен продолжать работу лишь в том случае, если бы вы стали смотреть на меня только как на работника, не касаясь ни взглядов моих, ни убеждений как частного человека, ни отношения моего ко Льву Николаевичу. Ибо иначе я не могу не оставить за собой полной свободы возражения на все то, с чем, по совести, я не соглашаюсь и на что отвечать молчанием, которое бы принималось за согласие, я также не нахожу достойным.

Независимостью своих суждений и своего положения я дорожил и дорожу и расставаться с нею ни при каких условиях не считаю возможным.

Покорно прошу не отказать уведомить меня об отношении вашем к этому письму.

Уважающий вас Вал. Булгаков»


Ответ был такой:


«Вы очень ошибаетесь, Валентин Федорович, что мысли и слова мои были обращены к вам; я совершенно не имела вас в виду и не считала себя обязанной считаться с мнением посторонних. Я беседовала с Варварой Валериановной, и потому резкая речь ваша была для меня неожиданностью, тем более что я не желала касаться ваших взглядов и убеждений, и не давала этим права возражать мне. Ведь вы начали с вашего негодования на мое упоминание о молебне. Ваше же полное непонимание меня и моего отношения к мужу я давно усмотрела в вас, – оно мне и не нужно.

Вы со злобой (по-христиански, верно) кричали о моем осуждении Льва Николаевича, на мои слова, что веками создается такой человек, как Лев Николаевич, проповедующий людям добро и любовь, и что даже такой учитель попал в сети зла под конец его жизни.

«В доме завелась «Вражья сила», и Чертков во многом виноват», – писала мне Марья Николаевна, сестра Льва Ник-ча. То же говорила я.

Признаюсь, что горячность вашу и злые слова могу еще объяснить как характер, но угрозы ваши о возражениях, как бы рыцарски высказанных вами мне, прожившей с мужем 48 лет, – мне просто смешны и мелочны.

Я совершенно согласна никогда с вами ни говорить ни о чем больше, как о необходимом, испытав вашу заносчивость и полное непонимание меня.

Очень жаль, что вы так легко разрушаете добрые и хорошие отношения с людьми.

С. Толстая».


Конечно, отвод на Варвару Валериановну Нагорнову (племянницу Льва Николаевича, дочь его сестры М. Н. Толстой) был только фикцией, очевидной и для меня, и для самой Софьи Андреевны. Что касается упоминания о молебне, то тут имеется в виду молебен, отслуженный, по заказу Софьи Андреевны, священником из соседнего села Кочаков в кабинете Льва Николаевича еще при жизни последнего, во время одной из коротких отлучек его из Ясной Поляны: православным богослужением Софья Андреевна изгоняла из дома и из кабинета мужа «нечистого духа», каковой олицетворялся, по ее тогдашнему представлению, Чертковым.

Письменный ответ Софьи Андреевны не удовлетворил меня, и я решил покинуть Ясную Поляну. Но вмешалась милая, незабвенная Варвара Валериановна, «старушка божья», известная кристальной чистотой своей души и бессознательно-святой подвижнической жизнью (это было живое воплощение сестры о. Сергия из повести Толстого «Отец Сергий»): она уговорила меня не взыскивать на Софье Андреевне, пройти мимо ее больных речей и упреков, не затруднять еще больше ее положения, не бросать работы и не уезжать из Ясной Поляны. Первое время после этого в отношениях наших с Софьей Андреевной чувствовалась известная принужденность, которая, однако, постепенно все сглаживалась и наконец совсем исчезла.

Из всех этих моих откровений читатель может заключить, что, должно быть, Софья Андреевна так же тяжела была и для мужа. И он будет недалек от истины. Я и сам себе часто говорил это в годы вторичного продолжительного пребывания моего в Ясной Поляне. «Может быть, Чертков был и прав?» – иногда мелькало в голове. Но тут же готов бывал и ответ: «Да, как бы не так! Если же и был прав в оценке характера Софьи Андреевны, то абсолютно неправ был в своем поведении и в своем личном отношении к жене Льва Николаевича».

И правда, иной раз вдруг так жаль становилось бедную, озлобленную, обиженную судьбой Софью Андреевну! Тогда я напрягал все свои усилия, чтобы сохранять спокойствие, ровно и без раздражения принимать все, что она говорит и, со своей стороны, не омрачать ненужными спорами, выражениями и резкостями ее печальный закат. Если мы и ссорились (из-за Льва Николаевича), то поссориться совсем, слава Богу, все же не поссорились.

Очень неприятны и прямо опасны были – опасны для репутации яснополянского дома и самой Софьи Андреевны – объяснения, которые она иногда давала и порывалась давать случайным посетителям Ясной Поляны. Показывая каким-нибудь провинциалам или столичным жителям комнаты Льва Николаевича, она обычно посвящала их при этом во все подробности событий несчастного 1910 года, обвиняя во всем прежде всего Черткова, а затем и Льва Николаевича и не стесняясь в выражениях. Удержать ее от этого было невозможно. Даже сыновей своих – Илью, Льва, Андрея, тех, кто поддерживал ее в прошлом в ее борьбе с Чертковым, – Софья Андреевна в таких случаях не слушалась. Она как бы жаловалась «всему честному народу» на свое несчастье. В результате не только близкие и дети краснели и страдали за нее, но даже и сами незадачливые слушатели, обычно никак не ожидавшие, что нечто подобное свалится на их голову в уютном белом графском доме, окруженном сиренями и липами, открывали рты от удивления. Все это я видел. И все же то материнское, теплое, вечно-женственное и человечное, что жило в Софье Андреевне, привязывало меня к ней.

Летом 1914 года я уезжал на два месяца в Сибирь, к матери. Переписывался оттуда с Софьей Андреевной. Вернулся в Ясную Поляну в самом начале августа, в разгар мобилизации. Какая здесь была тишина по сравнению с той городской и дорожной сутолокой, из которой я только что вырвался!..

Когда, впервые поднявшись по лестнице и войдя в дом, я услышал вдали топот ножек извещенной обо мне Софьи Андреевны и потом увидал ее круглое белое улыбающееся лицо и коричневые ягодины глаз, когда она подошла с протянутыми ко мне обеими руками, – то я, прежде чем поцеловать ее руки и принять ее поцелуй, сначала неподвижно остановился – в неожиданном удивлении: как я ей обрадовался! Так что нельзя было разобрать – кто мне родней: мать, с которой я только что расстался, или она родней матери…

Я как-то впервые ясно увидел, до какой степени свыкся и сроднился я с семьей Льва Николаевича, – и после него самого – прежде всего с его женой.

И тогда же, в ближайшие дни, впервые заметил я, что в Софье Андреевне как будто совершается духовный переворот, несомненный прогресс в сторону большей духовности. Она читала теперь творения епископа Феофана Затворника («Письма о духовной жизни» и др.), говорила о потребности в молитве, разбиралась с покаянным чувством в своем прошлом, строго себя судила вообще, живо и тяжело чувствовала весь ужас и все нехристианство войны, старалась сдерживаться в резкостях и о Черткове говорила как-то с меньшим озлоблением, лучше относилась к прислуге, понимала, по ее словам, разницу положений своего и крестьян (праздного и легкого – и тяжелого и трудного), понимала уклонение Церкви от Христова пути и порабощение ее государством, часто говорила (и, по-видимому, думала) о смерти и готовилась к смерти…

Последнее, впрочем, бывало и раньше. Один раз, в конце 1913 года, я зашел к Софье Андреевне, в ее комнату, за справкой по библиотеке и застал ее за раскладыванием по ящикам комода чистого белья, только что принесенного от прачки. (Горничная графини покинула тогда место, а новой еще не было.)

Софья Андреевна, ответив на мой вопрос, задержала меня на минуту, достала с самого низа, из-под белья, и показала рубашку, в которой ее венчали со Львом Николаевичем, – бывшую белую, а теперь тоже состарившуюся и пожелтевшую рубашку, с небольшим количеством кружев и с сиреневыми ленточками. Один только раз и была стирана рубашка: в 1862 году.

– В этой рубашке меня и похоронят! – сказала Софья Андреевна. – А платье наденут на меня то, белое, в котором я была в последний свадебный день при жизни Льва Николаевича (23 сентября 1910 года). Все это – и платье, и рубашку – я завяжу в узелок и напишу: «На смерть». Об этом будут знать люди, и они все исполнят.

Вот каким подлинно-роковым событием не только в жизни Толстого, но и его жены, был их брак!

Из сыновей Толстых, или из Львовичей, как они иногда сами себя величали, после смерти Льва Николаевича чаще всех бывал в Ясной Поляне, пожалуй, Лев Львович. У него были семейные неполадки, а подчас грызло его безденежье, и тогда он скрывался в Ясной Поляне и гостил у матери по неделе и больше. Умный, вдумчивый, наблюдательный, иногда веселый и остроумный, но, как всегда, какой-то неприкаянный, разболтанный и непостоянный, а в общем никчемный и жалкий. Мать его любила. Жалела. Была благодарна, что он скрашивает своим присутствием ее одиночество. У меня со Львом Львовичем установились вполне корректные и непринужденные отношения. Он возобновил в Ясной Поляне занятия скульптурой. Я живо интересовался его работой. В 1913 году он сделал мой бюст, находящийся сейчас в Толстовском музее в Москве. Бюст обещал быть и одно время был очень удачен, но нервный и никогда ничем не довольный мастер искал все чего-то нового и лучшего и, наконец, совершенно испортил и обеднил свою работу, последняя форма которой оказалась плоской и невыразительной.

По отношению к покойному отцу Лев Львович был по-прежнему, как и при жизни его, «в оппозиции». Не соглашался с ним во взглядах и осуждал за непоследовательность.

Однажды вечером, за чаем, я говорю:

– Как жалко смерти Льва Николаевича! Какая это была драгоценная, дорогая жизнь!

– Да, – отозвался Лев Львович. – Но в последнее время отец так состарился, был уже не то, и был так жалок, и недобрый и несчастный.

– Это правда, – подхватила Софья Андреевна, – что недобрый и несчастный. А я-то, дура, подчинялась ему! И стала такая же, как он: и несчастная, и недобрая…

А я слушал и удивлялся: как это можно было считать Льва Николаевича недобрым?!

В другой раз – в Ясной Поляне гостил еще художник-пейзажист Сергей Николаевич Салтанов – кто-то из четверых присутствующих поставил вопрос о том, у кого какое было самое счастливое время в жизни. И решили все высказаться.

Я начал.

– Самое счастливое время моей жизни было, во-первых, детство в Кузнецке, в Сибири, и, во-вторых, один год жизни в Ясной Поляне при Льве Николаевиче.

Художник Салтанов заявил, что самым счастливым временем его жизни была первая, именно первая, поездка в Париж, с целью обучения художеству.

– Один раз, – медленно заговорила Софья Андреевна, – мы ходили за грибами, с корзинами, в «елочки»: я, Ванечка (покойный сынок Софьи Андреевны) и Саша (Александра Львовна). И сели на бугорок. И было такое время прелестное, и Ванечка так ласкался ко мне, Саша тоже очень была мила, – я и подумала: чего мне больше надо? Ничего, ничего не надо! Так хорошо. И это был единственный раз в моей жизни, когда я сознательно почувствовала себя счастливой.

Вообще Софья Андреевна часто говорила, что жизнь ее была счастливая, но тяжелая.

Последним высказался Лев Львович:

– Много было: и хорошего, и дурного, – счастливого и несчастливого. Я затрудняюсь назвать что-нибудь. А вообще, моя жизнь представляется мне серой.

– Серой?! Почему же? – возразила Софья Андреевна. – Ведь вам, детям, все было предоставлено!

– Должно быть, оттого, что было много шума, – ответил сын.

В вечной и как будто столь неуместной полемике Льва Львовича с великим отцом, даже и после смерти последнего, мне чудилось иногда все же какое-то зерно истины. Автора «Прелюдии Шопена», как и меня позже, определенно тяготил односторонний спиритуализм Л. Н. Толстого и пренебрежительное отношение его ко всей физической и практической стороне жизни, а следовательно, и к такому установлению, как государство. Но, по нервности, по излишнему самолюбию и по раздражительности придавая слишком личную форму своему спору с отцом, Лев Львович, в глазах людей, только ставил себя в смешное положение – и чувствовал это, – а это, в свою очередь, заставляло его еще больше нервничать, обижаться и раздражаться. Цельного мировоззрения он у себя не выработал, почему вся его оппозиция отцу и осталась бесплодной, а характер окончательно испортился. Лев Львович жил и не находил себе места в жизни.

Гостя в Ясной Поляне, он от нечего делать метался иногда по дому и вступал в разговоры со слугами. Повару Семену Николаевичу как-то заявил, что тому лучше живется, чем ему, Льву Львовичу.

– Это у вас с жиру! – возразил повар.

– Как ты смеешь мне так говорить?! – вспылил Лев Львович, но спохватился и скоро успокоился.

Лакею Илье Васильевичу Лев Львович сообщил, что и царю живется не лучше, чем им, слугам.

– Однако царь не пойдет и не поступит на мое место, – резонно ответил Илья Васильевич.

И опять Льву Львовичу пришлось бесславно ретироваться.

Когда началась война, Л. Л. Толстой поступил на службу в Красный Крест и состоял уполномоченным в Варшаве. Приезжая в Ясную Поляну, жаловался на своего начальника, особоуполномоченного А. И. Гучкова, парламентария, лидера партии «октябристов» и будущего военного министра Временного правительства. Основанием жалоб являлись, по-видимому, чисто личные мотивы.

– Подумать! – рассказывал Лев Львович о Гучкове. – Он двенадцать дней искал тело генерала Самсонова, оставив все дело на какого-то дурака Х22.

– Может быть, ты не доволен, что он не на тебя оставил? – хитро спросил у брата присутствовавший при разговоре Андрей Львович.

Рассказчик смутился и пробормотал в ответ что-то неясное.

Однажды, по словам Льва Львовича, Гучков крикнул ему:

– Если вы будете кричать, я вас в Петербург отправлю!..

И опять – обвинение против Гучкова звучало скорее как обвинение против самого Л. Л. Толстого.

Вообще же, надо отдать Льву Львовичу справедливость, он был настроен против войны с ее ужасами и часто распространялся на тему о необходимости развивать в будущем «единение народов» не на религиозной, а просто на практической почве. И разве история, создавши Лигу Наций, не ответила на эти планы неудачливого, но способного сына Толстого положительно?

Один раз, за обедом, говорили в Ясной Поляне об экономическом неравенстве, как о причине войны. В доме опять гостила старушка божья Варвара Валериановна, или Варенька Нагорнова. Лев Львович обращается к ней и говорит:

– Вот, Варя, бери эти битые сливки, но знай, что оттого, что ты их будешь есть, происходят войны!..

Софья Андреевна вмешивается:

– Вот Лев Николаевич хотел бежать от этих сливок, а Бог-то ему не дал и взял его!

– От каких сливок? – спрашивает Лев Львович, не понимая.

– Хотел свои принципы исполнить, от роскоши бежать. Но на это не было Божьей воли. Божья воля была на то, чтобы Льву Николаевичу родиться от княжны Волконской и жить в Ясной Поляне…

– И есть битые сливки?

– Да, и есть битые сливки.

Лев Львович весело расхохотался. Твердая, несокрушимая убежденность матери в справедливости и неизбежности классового разделения даже и ему показалась забавной.

Расскажу еще любопытный анекдот об одном петроградском разговоре Л. Л. Толстого с бывшим председателем 3-й Государственной думы Н. А. Хомяковым, сыном знаменитого в свое время славянофила – поэта и философа.

Лев Львович принялся однажды обучать Хомякова патриотизму:

– Какие же мы с вами патриоты и русские люди, – воскликнул он, – когда сидим здесь и ничего не делаем, а господин Сухомлинов[75]75
  Тогдашний военный министр, обвинявшийся в нераспорядительности, подкупности и чуть ли не в сношениях с врагом (примеч. В. Ф. Булгакова).


[Закрыть]
с молодой женой разъезжает в автомобиле по Петрограду, и на нем – генеральские погоны?! Мы должны пойти к нему на квартиру, скрутить ему руки назад, связать его и привезти хоть бы в ту же Государственную думу, – поставить его среди народных представителей и сказать: вот – предатель, мошенник, вор! Судите его!..

Хомяков выслушал Льва Львовича и ответил ему:

– Это было бы прекрасно! Но только одно: как мы сделаем это, когда мы сами – воры?!

И Лев Львович, по его словам, ничего не нашелся ответить Хомякову.

Признаться, и я не ожидал такого ума и такой смелости от крестника Гоголя (потому что о Хомякове было известно, что он являлся, действительно, крестником Гоголя).

Что же касается страсти Льва Львовича поучать, то я вспомнил, что он поучал однажды и самого Николая II, аудиенции у которого добился23. Я сам слышал, как он рассказывал однажды о том, какие именно реформы, исправления и нововведения он рекомендовал царю. Но все это было так туманно и расплывчато, что в голове у меня осталось только одно: именно, что Лев Львович призывал Николая II бросить курить, доказывая ему вред табака. Монарх довольно добродушно выслушал своего, стоявшего приблизительно на одинаковом уровне развития, подданного, но от привычки курения не отказался.

Частенько посещал овдовевшую Софью Андреевну ее четвертый сын – Андрей Львович, иной раз, как я уже говорил, с той целью, чтобы получить право распоряжаться ее голосом на дворянских и земских выборах. Или же – без всякой нарочитой цели. Также и не за деньгами. Андрей Львович в описываемое время жил не нуждаясь в своем имении Топтыково Тульского уезда. Близостью от Ясной Поляны и можно объяснить его довольно частые наезды.

Надутый аристократ, дворянин-помещик, монархист и в то же время настоящий «русак», способный и пошутить, и повеселиться, и проявить великодушие, и отдаться безудержному разгулу, как Митя Карамазов, Андрей Львович тоже оставался верен самому себе.

Приезжал он иногда на автомобиле. Тогда это была новинка, и Софья Андреевна была очень недовольна сыном, истратившим крупную сумму на покупку машины, чтобы только форснуть перед «бла-ародным дворянством» Крапивенского и Тульского уездов. Но Андрей Львович наслаждался машиной. Везде она производила фуррор: кони ее пугались, куры и гуси разлетались с истошным криком во все стороны, мужики и бабы с широко раскрытыми ртами или мрачными усмешками провожали глазами блестящую барскую игрушку – «самокатку»… Но Андрею Львовичу только того и надо было. Правда, он проявлял себя рыцарем и если, при встрече с крестьянской телегой, видел, что лошадь испугана, пятится назад или встает на дыбы, то приказывал шоферу остановить машину, вылезал на дорогу и сам проводил под уздцы дрожащую всем телом лошадь мимо автомобиля.

Шофером у Андрея Львовича служил один, как он выражался, «почти интеллигентный» молодой человек.

– Но я ему заранее сказал, – признавался Андрей Львович, – что, как он хочет, а я уже не могу звать его на вы!.. Прямо не могу! Я всех своих служащих зову на ты. А на вы говорю только так: эй, вы там! Подите-ка сюда!..

По этому поводу ширококостная Жюли Игумнова, – кстати сказать, очень дружившая с Андреем Львовичем, – замечала своим басом, что Андрей Львович опоздал родиться лет на сто: ему бы жить во времена дедов Льва Толстого! И это было верно.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации