Текст книги "Тот самый яр…"
Автор книги: Вениамин Колыхалов
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 32 страниц)
Всё было не так.
Устав от пьянок матери, от вечных разборок с новым энкавэдэшником, Никодим сбежал в Томск к Натану Натанычу. Получив прописку, женившись, стал выживать фронтовика из квартиры. Распустил слух: приёмный отец подбивает бабки к его смазливой жене.
Оставив тёплый угол, снял комнату у Варвары.
Своих деток у доблестного фронтовика не было. До войны не успел обзавестись ими, а после тяжёлого ранения в пах доктора вынесли суровый приговор: никакую женщину дитём не осчастливишь.
– На Никодимку зла не держу. Молодёжь пошла хваткая, бесстыжая. Выпив, сын Прасковьи стал валить на меня тяжкие беды, творимые в застенках НКВД. Мать подогревала чувства ненависти ко мне. В письмах к Никодиму посылала проклятья к полумужу. Я не был полуотцом по отношению к её сумбурному сынку. Не стал судиться из-за квартиры… вручил ключи на серебряном подносе… с пенсии помогал.
– То-то Саиспаиха скрытничала, утаивала подробности.
– Октябрина Петровна, Прасковью тоже не виню. Каждый человек проходит дорогой ошибок.
– Непутёвая она, – подсказал Губошлёп.
– А ты путёвый?
От скорострельного выстрела-взгляда Красного Октября Васька пригнул голову.
– Согласен. И я никудышный для общества человек. Но за правду на виселицу пойду.
– Сиди уж, висельник!
– Не груби, соседка. Уедет фронтовик, а нам с тобой вековать у Оби до смертного часа… Натаныч, хочешь, я тебе диван по заказу сделаю? Меня считают толковым краснодеревщиком.
– Зачем он мне? Немного осталось разлёживать на мягкой мебели… Скоро земелька мягкая позовёт… пухом будет – говорится при прощании с усопшим.
– Не разводите могильщину! – оборвала квартиранта Октябрина. – Такие мысли надо в тряпочке держать, не выпускать на свет божий.
– Красный Октябрь, а тьма – тоже творение божье?
– Чьё же еще – всё от Бога: власть и сласть.
– И наша власть – от Всевышнего?
Васька хитренько посмотрел на соседку: как она осилит каверзный вопрос.
– От Бога – великая, всесветная власть. С нашей пусть чёрт разбирается. Господь – святой властодержец… наш глупый народ – властоненавидец, своевольник. От того беды бедские приключаются.
– Что остаётся делать рабам?
– Ты, сосед, не раб. Рабы каждый день водку не хлещут, не бездельничают неделями.
– Не упрекай. Сейчас у меня заказов дельных нет. Мастерить скамейки да табуретки для промартели звание мастера не позволяет. Мне бы мебельный гарнитур замастрячить – пить брошу, буду неделями строгать, шлифовать, малиновой политурой покрывать. Я столяр – генеральского звания.
Кот Дымок произвёл затяжное мяуканье.
– Вот, даже лохматая животинка поддерживает Глухаря.
4Несколько раз историк Горелов предпринимал попытки проникнуть в засекреченные архивы НКВД. Не допустили даже к личному делу.
Что же за тайны отлёживались на пыльных полках строгого комитета?
Дневник канул не в воду, попал не в огонь. Уверен учёный: его выкрали не без помощи коварной полячки… капитан новой госбезопасности привезёт улику в Томск… выслужится… получит благодарность… повышение.
Тягостнее всего было думать о потаскухе. Предать давнего любовника, предать нагло, открыто… Вот вам и Лавинская – обрушила внезапно лавину позора и унижения.
В номер сусликами прошмыгнули ребятишки.
– Вы Сергей Иванович Горелов?
– Так точно! С чем пожаловала юная гвардия?
Затараторили наперебой:
– Совсем недавно узнали…
– …Что вы в нашем городе…
– …Человек – легенда…
– …Придите в школу…
– …На урок о патриотизме…
С широкой открытой улыбкой слушал штрафбатовец гомонливую ребятню. Вот кто не покрылся пока плесенью вранья, открыт всем тёплым ветрам жизни.
– Вас кто надоумил?
– Классный руководитель…
– Историю преподаёт.
– Серьёзный предмет, – Горелов распечатал коробку шоколадных конфет, принесённых Полиной с очередного проверяемого объекта. – Угощайтесь…
Свежим ветерком с Оби повеяло от стайки снегирей. Глазёнки блестят, щёки раскраснелись. Придётся отказать непоседам… не расположен читать лекцию о патриотизме на фоне вольных событий новейшей истории.
Только выпорхнула из номера последняя птичка, заявился лейтенант милиции – коренастый малый со шрамом на лбу.
– Вы Горелов?.. Предъявите документы. – Поданный паспорт после двухсекундного осмотра исчез в кармане кителя милиционера. – До выяснения обстоятельств…
– Каких обстоятельств?! – в голосе Сергея Ивановича послышались нотки гнева.
– Через час вас ждёт начальник милиции… он вам всё объяснит.
Без стука вошла Полина Юрьевна, презрительно посмотрела на лейтенанта.
– Этот гусь уже здесь! Серж, нас приглашают на допрос о краже в продовольственном складе. Нашли в моём номере три баночки растворимого кофе, упаковку индийского чая со слониками…
– …Вот такие конфеты, – добавил службист, осматривая коробку дорогих конфет, наполовину съеденных школьниками. – Придётся взять их как вещдок…
Лейтенант милиции браво козырнул, удалился.
Немая сцена между подозреваемыми в краже фигурантами длилась несколько секунд.
– Серж, они охренели! Подозревать нас в хищении социалистической собственности… Это даже фантаст не придумает…
– Вот до чего довели подношения после ревизий… достукалась…
– Ты виноват! Зачем так дерзко прогнал из номера офицера госбезопасности…
– Сдаётся мне, твой капитанишко из разряда сотрудников госопасности.
– Он не мой… ты в такой же фирме служил… НКВД ещё подлее и коварнее был, чем наш орган из трёх почтенных букв.
– Послать бы его на три непочтенные буквы и куда-нибудь подальше.
– Что будем делать?
– Что ты будешь делать? Я со склада излишки не приносил коробками.
– Давали – брала. По такой вечной схеме умные торгаши живут. И не умные тоже.
– И у тебя паспорт забрали?
– Хренушки! Опытная – не дала… не отдала…
– Надо бы коллегу навестить в больнице.
– Сбежал он оттуда – в халате и тапочках… Вы из органов – народец чокнутый. – Полина победно посмотрела на растерянного любовника. – Всех вас надо через химчистку пропустить… О краже не беспокойся – найдут виновных. Кто-нибудь из складских лапу в добро запустил.
– Поля, как ты могла предать меня?! Верни дневник – прощу всё. Я не из тех мужей, которые волосы от ревности рвут…
– Прости, Серж, запуталась совсем… Проклинаю тот день, когда кагэбисту подмахнула – прости за вульгарность… ты для меня, как дорогая подружка, ничего не хочу и не могу скрывать… СМЕРШ действительно надо переиначить: смерть шлюхам… Ты не представляешь, сколько подстилок на службе… кто цианистым калием травится, кто петлю из капронового чулка смастерит… уходят самостоятельно… добровольно… Меня не однажды настигала мысль – покончить с канителью лживого бытия. До чего же мы скурвились, ссучились, оподлились. Ведь и мужики в проститутов превратились. Гомиков сначала вычислят, потом на тайную службу в органы забирают. И сексотят напропалую, собирают компромат на директоров заводов, на учёных, писателей, неугодных политиков…
– Перед тюрьмой разоткровенничалась?
– Да пошёл ты! Ему – другу – из души, как из лейки, родниковую водичку лью, он гнусные мысли в сердце запускает…
– Вот что, шпионка образца развитого социализма, из отеля-борделя нас гонят. Перекочую к старику Сухушину, тебя пусть капитан из органов трёх букв устраивает на ночлег.
– Бросаешь меня окончательно?..
– Бесповоротно…
За штрафбатовцем Гореловым никогда не тащился позор тяжким грузом. Страдал за правду сосланный в Нарым отец. Сыну тоже выпала привычная для русского человека доля страдальца. Бунтовал непокорённый дух, рвался на волю, но крепкие волосяные путы держали в широких границах беззаконья.
Славно прожить на земле не рабом, дышать чистым воздухом свободы. Но из русского духа давно выветрились запахи воли.
С крутояра далеко просматривалось синеватое заречье. Великая Обь, не показывая усталости, неслась к безмерной воде океана. Стайка легковесных облаков звала за горизонт, манила в заповедные края высот.
Недавно в принудительном порядке вода из-под сильных винтов обрушила плоть несчастного яра. Наплывный шум дизелей глушил грохот залежалых костей. В мешанине воды, песка, глины мелькали черепа, конечности трупов.
Такого вандализма, варварства историк не мог припомнить, пробираясь памятью по туманным векам. Верхушка власти напрочь забыла о человечности, о благородстве, о покаянии.
Затопление останков явилось главным пунктом приговора прогнившей системе.
Май семьдесят девятого года стал заросшей межой, отделившей народ от болтливой партии. В неё проникли чуждые элементы, для кого Родина, Нация не казались святынями, а слово Патриотизм звучало пустым звуком.
Внутренние враги в Отечестве были всегда. Они маскировались под народных заступников, пламенных революционеров, партийных чинух высокого ранга. Сергей Иванович насмотрелся оборотней в просторных кабинетах. Сам он был не безгрешен: нарушал моральные устои, без разбора наступал на старые грабли дерзкого блуда. Вот чем обернулась очередная полулюбовная авантюра. Предчувствовал серую развязку отношений, но не до такой степени поражения.
Вода с ленцой плескалась у подножия яра, в её медленном набеге чувствовалась непростительная вина. Природа мудрее людского сообщества: стихия воды извинялась за принудительное вторжение в параллельный мир двуногих существ.
– Ни в чём не виним тебя, Обь! – крикнул мудрец с израненным телом и покалеченной душой. – Мы… мы… только мы повинны в бедах природы, в страшном разломе нации.
Слова утонули в просторе.
Недавно у кромки крутояра стоял снайпер, прицеливался к прыжку. Мог шагнуть… уйти под воду вослед за пригруженными трупами. Короток путь из реальности в нереальность… раз – и вычеркнут из жизни, только лохмотья души повиснут на выступающей береговой дернине.
В Томске на банкете в Доме учёных выходца из ада однажды спросили:
– Пехота из штрафбата ходила в психические атаки?
– Нет! – резко ответил фронтовик. – С психикой всё у нас было в порядке. Шнапса, как немцам, нам никто не давал. Мы шли в бой с осознанным желанием не первой крови – первой победы… Не показным героизмом смывали навязанную органами вину… Отступлений не знали… Мы были фронтовыми пешками… Бегу, бывало, по минному полю и словно воочию вижу под землёй коварные тайники. Прыгаю, как по шахматной доске, в границах, отведённых жизни…
Память разложена по блокам: комендатура, Ярзона… ледяные Соловки… война… борьба после Победы… защита кандидатской… подготовка к докторской…
Рассуждал вслух. Слушала доверительная Обь.
– Зачем взял с собой накопленные дневниковые записи? Там жизнь, там боль, там раскопки пластов истории… На поклон к мстительному капитану не пойду: дневник не вернёт, только сердце унижу…
За спиной вырос Васька Губошлёп.
– Лекцию Оби читаете? Приветствую славного гвардейца!
– Здравствуй, земляк.
– Вас Натаныч ищет. В Томск собрался лететь.
– Здоров?
– Не бык, но за овцу сойдёт… Память у него отшибает… лечу, лечу – без толку. Иногда речами умными поливает, Есенина подолгу читает… душевно поэта любит. Порою меня не узнаёт, хозяйку с томской Варварой путает.
– Пойдём навестим.
– Здравия желаю, славный лейтенант госбезопасности!
– Привет, Натан!
– Можешь и Наганом называть. Не обижусь.
– То имя давно ржавчиной покрылось.
– Вспомнил высказывание Бунина: «Что за странная и страшная вещь наше существование – каждую секунду висишь на волоске!»
– У Лескова не хуже афоризм: «С умом на Руси с голоду издохнешь…»
Глухарь облизнулся.
– Академики, встречу надо обмыть… росой незабвения…
– Наливай! – скомандовал штрафбатовец.
Бумажник Натаныча пустел день ото дня. Ординарец Глухарь вышвыривал из кожаного гнезда бумажных птенцов с опытом завзятого фокусника. Устыдила Октябрина:
– Сосед, не орудуй так прытко… месячную пенсию инвалида к смерти приговорил.
– Скажи, Красный Октябрь с улицы Железного Феликса, куда ты череп священный затырила? Я лечение Натаныча не закончил… мне кость из тридцать восьмого года ещё понадобится.
– Сиди, мозгоправ! Людей до смерти пугаешь…
– Не права: до жизни возвращаю.
В милиции извинились, вернули штрафбатовцу паспорт.
– Работники торговли напрасно шум подняли. Распихают дефицит по разным подсобкам, потом эти бурундуки забывают – где прятали орешки золотые… Говорят, вы лейтенантом госбезопасности были при Ежове…
– Был, но не в этой жизни…
– Рассказали бы личному составу горотдела милиции о службе чекистов далёких лет. Все мы под шинелью Дзержинского греемся…
– Вот блох, наверно, накопилось…
Выйдя из милиции, Горелов встретил Полину Юрьевну.
– Освободили уже? – с весёленьким ехидством спросила шпионка. – Серж, не гляди волком – я постаралась. Промыла мозги кое-кому из торготдела – всплыли все коробки.
– Пусть всплывёт дневник…
– Взывала к совести капитана – клянётся честью офицера – не знает, о чём речь.
– Честь и у собаки есть… Ты где устроилась?
– У подруги… холостякуем… коньячок КВВК попиваем… присоединяйся…
– Не обидишься, если по-другому расшифрую аббревиатуру коньячной марки?
– Валяй! Ничего хорошего не жду от грубияна.
– Курвы Выдержанные Высшего Качества…
– На сей раз угадал: обе пройды ещё те… Да и ты не святой. Сколько раз тебя за аморалку трясли в институте?
– Всего два раза.
– И Светку – подругу тоже два… Ты знаменитую поэму о Луке Мудищеве читал, помнишь строчку: «На передок все бабы слабы…» В любом веке ценный бабий товар в подсобке очень дорого стоил. И по дешёвке разбирали…
Обезоруживающая исповедь полячки приводила учёного в хмельное замешательство… Захотелось тесной встречи с бестией.
– Подруга на работе?
Всё понявшая любовница повертела ключом от квартиры холостячки: Горелову понравилось совпадение цифр разборок за аморалку.
Плёлся бычком на заклание.
Недавно клялся своей душе – никогда не влетать в объятия очаровательной полячки. И вот взыграло позорное слабоволие. Давно собирался жёстко проучить плоть, но она уклонялась от ударов и похихикивала над умником…
Среди майской ночи фронтового снайпера вновь посетил двойник-подселенец. Он не зверствовал, не душил, не бил наотмашь. Огненная рука приглаживала редкие волосы ветерана, давно награждённого именным наганом.
Двойник-подселенец умильно смотрел из зазеркалья на пригорбленную фигуру хозяина и артистично декламировал:
Цветы мне говорят – прощай,
Головками склоняясь ниже,
Что я навеки не увижу
Её лицо и отчий край…
Двойник исчез…
Сердце проваливалось во тьму…
Великая Обь, испытывая радость от вольного бега, спешила к океанским просторам. Её вполне устраивали границы отведённых природой берегов.
Могучий опозоренный Яр хранил смертное молчание.
Песок веков вложил в нетленную память грустную череду недавних событий…
Старенькая изба Октябрины давно была напугана близостью отвесного яра. Испуг, наверно, передался старинным часам. Однажды ночью ходики сорвались со стены, грохнулись об пол. Маятник погнулся, цепочка разорвалась.
Остановилось механическое время, но космическое продолжало путь тихим уверенным курсом…
Горислава
1– Деревушка наша, сам видишь, примрёт скоро. Чё людей погнало по белому свету? Чё покинули они обжитую землю, сельбище, пашни, отбитые у тайги долгим и упорным корчеванием?
Давно-предавно осталась я сиротой. Мамка моя с капитаном речным сшушукалась, по первой лихой воде в Томск сбежала. Отец с горюшка и вина задавился. Оставили меня горемычить, в чужие руки кинули. С досветок по вечернюю темнынь на ногах. К колодцу, в хлев, в поле – бегом да бегом. Шустрой росла – челночком вертелась. Хлеба подовые пекла – слаще пирога были. Ворочаю по чужому дому работы – на ухваты и сковородники кошусь: хозяин-угрюмец легок на расправу был. Все ему не так, все не этак. Кричит: почему самовар плохо вычистила, столешницу не чисто выскоблила? Напраслину наговаривал. Желчь его донимала, вот и отыгрывался на сиротке. Горько жилось, не сладко елось. И надумала я утопиться.
Напоила-накормила с утра лошадушек, коровушек. Уважила напоследок – овса без меры насыпала, сена вволю дала. Ешьте, родные, вспоминайте бедную Гориславу.
Подошла к проруби – голову хмельком обдало. Запьянила близкая смерть. Память отшибать стало. До воды шаг, так он ведь последний.
Раздумка взяла: как, думаю, в прорубь бултыхнуться – головой или прыгом. Хотелось сразу под лед уйти. От страха навалилась крупная озноба: трясью затрясло. После жаром обнесло, лоб даже взмокрел. Шепчу: простите, родители мои… отстали вы от меня, я от жизни такой отстану.
Сачок взяла, льдинки из проруби вычерпывать стала. Сон, думаю, не сон на меня навалился? Принялась осенять себя последним смертным крестом. Солнушко еще не взошло, не отговорило от глупой затеи… Крадусь к проруби на цыпочках, глаза жмурю. Кто-то сзади хвать за плечо: я обмерла. Обернулась – Нюшку увидала, другую нашу сиротку. С криком, руганью на меня напустилась: «Ах ты, песья голова! Да чего ты, дуреха, надумала?!» По щекам меня щелк-щелк. Я реву, и она подревывает: «Гориславушка милая, ты же видишь – я тоже бедую, но живу. За тобой с берега следила: неспроста, думаю, без ведер и коромысла к реке топает…»
Нюша хроменькой была. Накрыли ее маленькую сеном на покосе, чтобы гнус не зажирал, да по забывчивости граблями конными наехали. Протащили с валком. Правая ножка сохнуть стала. По семнадцатому годку ее остяк-охотник унасиловал. Работница была в колхозе – трех не надо. Безотказница в трудах. Пошлют на лен – снопы солдатами ставит. Траву поспелую валит – литовка молнией сверкает. Известно: кто везет, того и погоняют. Мы везли колхоз во всю бабью силу. Хлеб – горох со жмыхом. Такой ели, но везли.
Ведет меня Нюша-хромоножка с реки, уговаривает, успокаивает. Стыдь на меня напала жуткая. Думаю: как я теперь своей деревне на глаза покажусь? Душеньку осрамила. Крест предсмертный наложила на себя. Сорвется с неба звезда, и то за ее упокой помолиться хочется. Помолился бы кто за меня, когда прорубь тайну скрыла? Нюша помолилась бы, всплакнула. Горемычила в жизни много.
Перед войной деревушка наша в окреп пошла. Избы ладные, из смолевых бревен. Земля навозом удобрена: любая овощь росла и радовалась. Льны-долгунцы крепкие родились. Картошка по кулаку. Лесопильня тес, брус, плахи давала. И горбыль не пропадал. У ранешних хозяев будто по три глаза было: все узреют, ничего без призора не оставят. Не скрою – не сразу мы с колхозом оброднились. И новая рубашка к телу притирается. А тут на тебе: артельный труд. Бедняк в кулак свищет, а кулак бедняка ищет, охомутать хочет, в работники забрать. Время прошло: задули кулака, как свечку. Не сразу погас.
Была в колхозе Доротея – славная артельщица. Как и Нюша – безотказница в трудах. Доротея из семьи откольников. Попов не признавали – старцев слушались. Доротея молчать научилась раньше, чем говорить. Съест артельную чашку супа или каши, к общему котлу не подойдет, добавки не попросит. По глазам вижу – голодная. Слюну сквозь горло пропихивает, но в сторону артельного котла даже не посмотрит. Судачили о ней: гордячка, норов кержачий показывает. Нет. Дело в другом: жизнь среди прочих премудростей научила главной заповеди – терпению. Наука – докука, но кого надо доймет. Открыла тогда мне у проруби Нюша глаза: терпи. В беде петь научись. При радости песня сама из горла выкатится.
В деревне нашей – Авдотьевке – прибылых людей жило мало. Приедет кто на наши пепелистые подзолы, поживет годок-другой и понужнет отсюда искать земли пожирнее. Но и чернозему пот нужен. В Нарыме не каждый окорениться может. Эта земля не всякому в руки дастся…
– Не притомила ли тебя, Анисимыч, вспоминками своими?
– Век бы слушал такие вспоминки.
– …Вот и выходит по моему рассказу: если жить, то тужить приходится. Васюган наш по самое верховье деревушками был обставлен. В прошлый ледоплав на сизой льдине проплыла мимо Авдотьевки гнилая гробовина. Из бокового пролома торчала желтая кость. Повыше нас правый васюганский берег яристый, оползневой. За семью излучинами заброшенное кладбище на берегу. Вот и шевелят обрывы мертвецов. Проедь выше – и там кладбищи. Значит, везде приреченцы жили, а в избах зыбки качались, в хлевах скотина мычала-блеяла. Живности-то, живности сколько было! Пройдут по деревне три дойных стада, смотреть любо-дорого. Бычины упитанные, с кольцами в ноздрях. Идут-гудут, слюну под копыта роняют. Тогда гонения на скот не было: держи, продавай лишку мяса, молока, шерсти. Вдруг клич по деревне: сдавай лишнюю скотину! Да какая она лишняя? Своя ноша не тянет. Сенов запасали, сколько силушки хватало поставить. Луга наши, сам видел – под горизонт. Сроду всю траву не выкашивали. Сейчас в Авдотьевке одна корова-дойнушка осталась да горстка овец. Нынче говорят: держите скотину, сколько рукам хочется. Да где руки-то? Кто держать будет? Стариков и стариц земля помаленьку до себя кличет, воедино под кресты собирает. Отроки по городам, по стройкам разъехались. По нонешним временам черта так крестом не напугаешь, как молодых скотным двором.
Вот и погибает погибом наша деревушка. Молодым что с нами тут сидеть, плесенью покрываться? Внук наш на нефть подался, трубу куда-то ведет. Такая, говорит, труба, что в ней бычка на веревочке провести можно.
Мы сидим с бабушкой в светлой прохладной горнице. Упрямые ходики ровненько забивают в чисто выбеленную стену золотые гвоздочки секунд. Часы хочется остановить: мешают слушать житие бабушки Гориславы.
Она начинает помаленьку изнывать от старости: новая зима будет для нее семидесятой. Годы начистили до блеска серебро волос. Плавными полукруглыми разбегами морщины на щеках и подбородке. На лбу они крестиками, косыми линиями. Глазные впадины неглубоки, на их донышке васильково-веселые подвижные глаза. Соль слез не обесцветила их, не притушила блеска и привлекательности. Горислава ведет рассказ голосом неприглушенным, без старушечьей хрипотцы. Давно ищу по нарымским деревням таких удивительных бабушек-разговорниц. Глубокие колодцы их жизни хранят родниковую влагу вспоминок.
Ее муж Терентий Кузьмич уехал проверять сети. Перед уходом выложил на стол стопку орденских книжек, сказал баском:
– Наши награды вместе – за войну и за тыл. Там и послепобедные.
Тереша и Славушка – так нежно называют друг друга супруги, справившие недавно золотую свадьбу. Их закатное солнце жизни садится не в тучи. Мир, лад, согласие, покой, взаимная забота, ласка – такие теплые лучи согревают их на крутом склоне последних лет.
Чихнет Терентий Кузьмич, Горислава проворкует нежно:
– Будь здоров, Терешенька. Я тебе перед сном горчичку разведу в тазике. Прогреешь ноги – чих-пых пройдет.
– И ладненько, – быстро соглашается старичок. – Ты ведь моя главная лекарица.
Четвертый день живу в Авдотьевке, забытой богом и сельпо. Сплю на сеновале. Здесь сохранились пласты плотного, слежалого сена. От него исходит тяжелый плесенный дух. Корову старички не держат второй год. Уныло глядят вниз острыми носами подвешенные на стайке косы. Не первую пробежку по металлу делает въедливая ржавчина. Взял литовку, наточил, навалил травы за огородом. Она быстро подсохла под июльским палящим солнцем. Сенная перина источает медовый запах.
Ходики, ходики. Давненько зашли вы в крестьянские избы. Из многих не выходите до сих пор. Привозили дети родителям электронные часы в подарок. По словам Гориславы, походили они в тихую неделю и обмерли. Ходики на стене не обмирают, посрамляя сложный электронный механизм. Кукушечка из дверцы оповестит любой час.
В избе чистота. Дородную русскую печь Горислава называет «моей госпожой».
– Много годочков служу ей. И все молчком, молчком. За меня горшки, ухваты да сковородники говорят.
Печь часто подбеливается известью с солью, поэтому блестит и не осыпает известковую пудру.
Пол в избе густо выкрашен под яичный желток: щелочку между половиц не увидишь. Ходить по такому полу в носках – благодать, словно по ледяному катку скользишь.
В горнице самодельный шкаф под потолок, широкая деревянная кровать с точеными слоновьими ножками. Стол тоже массивный – не шатнешь.
В простенках, в рамках под стеклом увеличенные с фотографий портреты Тереши и Славушки. Кочующий фотограф прирабатывал и за ретушера. Лица супругов искажены. Усы у Тереши побольше буденновских. Левый зрачок крупнее. На гимнастерке орден от медали не отличишь. У Славушки щеки размалеваны под цвет спелых помидорин. Над одним глазом бровь дугой, над другим – оглоблей.
– Мы-то знаем, что это мы, а других сумление берет, – поясняет бабушка.
«Тук-тук» – усердствуют ходики. «Ку-ку» – не проспала свой час миниатюрная кукушка.
Горислава продолжает развертывать бесконечный свиток своих вспоминок.
– Дедушка мой, царство ему небесное, чучельник был отличный. Вырежет, обстрогает уточку, перышки краской напустит – прямо-таки живая птица-подманщица. Такая зазноба любого селезня подманит. Тетеревов дедушка мастерил. По молодости сам их на березах расквартировывал. Охотники тушевались – не знали по каким дробью палить. Не раз в обманную птицу стреляли… Наши – найденовские – в Сибирь из Расеи притопали. Курские мы. Пошептал дедушка отгрешные молитвы, ото лба до пупа крест положил и в путь-дорогу. На Курщине он офеней-коробейником был. Товаришко мелкий сбывал вразноску. Таскал по деревням платки, серьги, наперстки, книжки дешевые. Скоморошничал, где народишко на улыбки щедрый. Отпустит шуточку и сам же похохочет, если никого на смех не подпалит. Доходился мой дедушка – до Нарыма дотопал, никто остановить не мог. Здесь и сейчас угрюмцы не перевелись. В ту пору народ тайну под бородами держал. Дедушка нарымца в четверг шуткой попотчует, он аж в субботу улыбнется.
Коробейничество дедушка оставил. По тайге много не находишься, рысям да медведям серьги да иголки не сбыть.
Нарымцы обучили дедушку деготь гнать, смолокурничать. Смолка, смолка, и от нее спине солко. Поворочай-ка пни. Пнёвую колоть дедушка рядами в ямах умащивал. Повытапливал сало из пней, ох повытапливал. Проскипидарился, просмолился. Комарье над ним не летало: дых перехватывало у гнуса от дегтярного деда.
В конце января наваливаются на землю афанасьевские морозы. Под один такой мороз пожаловал к нам деревенский знахарь. Баит: «В одной из смольных ям бёглая ведьма отсиживается». Дедушка шумкует: не пущу к яме. Знахарь: колдуньям пособствуешь… Пошли. Знахарек Селиверст – мужичонка лодырный, вранливый. Народ пужал. За добрые и недобрые предсказания брал хлебом, молоком, мясом. Спрашивали этого конопатого мужика: «Почему берешь еду за недобрые предсказания?». Отвечал: «Темные вы людишки. С того и беру, что предупреждаю. К беде вы изготовиться должны. Нежданная беда – вдвойне страшна. Жданная – полбеды».
На смолокурне никакой колдунихи не оказалось. Не дуры – посередь зимы отсиживаться в ямах. Хитрый мужичишка Селиверст глазами зырк-зырк, смотрит, как дедова яма хитро устроена. Смолокур получал добрые смолы. На томском базаре нарасхват шли его деготь и скипидар. Зависть точила знахаря. Перенял Селиверст опыт: в то же летечко взялся за смолокурство и погорел. Вот тебе и ведьма в яме. Не всякой твари норови по харе. Иная и на добро способна. У ведьм ум не покупной. Одно знаю: ведьмарки умирают мучительно. Души загубленные, злодейства покою не дают. Ноги, руки судорога сводит. Тело от души трудно отделяется, его костолом охватывает. Вот так умирала у нас Секлетинья. До круглого века ей три денька оставалось. Умирала – деревня стоном стонала. Печи топились скверно: дымы не в трубы – в избы выпирало. Углы в домах трещали. Собаки выли по-волчьи. Сверчки запечные приумолкли.
Пришли ко мне бабоньки, спрашивают: «Что делать, Горислава? Каким этапом скорее ведьму на тот свет отправить?». Говорю: «Пусть мужик покрепче, посмелее хватает лом да две-три доски над кроватью колдунихи выломает. Верный способ помочь Секлетинье в иной мир отойти». Выломали несколько потолочин. Ведьма сразу потихла-потихла и кому-то душу вверила. Не богу только. Вместо пятаков положили умершей на глаза по гнилой картофелине. Вскоре и дымы пошли в трубы. Собачий вой прекратился, сверчки ожили.
Внук наш с нефтей приедет, упрекает:
– Бабушка, тебе ли чепуху молоть про леших и ведьм? Ракеты небеса ощупали: бога тю-тю, ведьм тю-тю. В ступе не налетаешь.
Отвечаю внуку:
– Не перечь старому человеку. В нечистую силу и я не верю: черта за рожки не держала. Колдуны-ведуны попадались. Повелось в деревне: Секлетинья – колдуниха, Селиверст – знахарь. Ну и пошло-поехало. Когда народ в один рот, трудно и свой не разинуть. Ничего не ищи, внучок, на небе. Всего путного и беспутного вдоволь на земле. Всякие людишки водятся. Покойный знахарь пойдет, бывало, травки лечебные в лесу собирать, сам глухарей из чужих ловушек вытаскивает. Угодил раз ногой в зубастый капканище. Нога в клюку высохла. Умер. Травки, нашёпты не помогли.
И-и-и, Анисимыч, сколько я за жизнь разной всяковщины послушала-повидала. Жила и свято, и клято. Побирушничать приходилось. Поданный кусок слаще ворованного. Иголки в пироге подавали – все было. Привыкла пирожок надвое разламывать – увидала иголочку. В молодости зоркоокая была. Табак на понюшку поздно брать стала. Нанюхаюсь – слезы бёгом бегут. Позорчает око – далеконько видит. Вдали что у нас? Луга, тайга, поскотина – вот и вся мир-околица. Мой вечный храм – солнушко. Куполов много кедровых, сосновых. Им покиваю и дальше живу. Живу, радуюсь земному и небесному. Мне и солнушко подсобляло, и колхоз. Придет иногда ко мне Нюша поплакаться: «Тоскливо жить на свете становится. Скоро срок подойдет – остужусь. Еще бы хоть пяток вербных воскресений встретить. Не-ет. Видно, подходит к концу пасха жизни моей. Кто-то все шепчет и шепчет: разговелась, Нюшенька, пора и честь знать. Земля других едоков рождает. На всех хлеба не напасешься – уходи в могилку…»
Успокаиваю Нюшу: «Много дум вмещает бабий ум. Терпи, родная, последние лета жизни. Они самые сладкие и самые горькие. Ты меня от проруби отвела в сиротстве, поэтому живешь долго за такое благодеяние. И дальше живи, пенсию получай. А тоску по куску за палисадник брось».
Кот у Гориславы – живая головешка. Лапу дружбы мышам не подает. Молод, драчлив, проворен. Лежит на коленях старухи и во сне тянет длинную мурлычную песенку.
«Тук-тук» – отстукивают ходики. «Ку-ку-ку-ку» – отсчитала механическая птичка два полуденных часа.
Бабушка поскребла пальцем седой висок.
– Мой дед всегда со своей ценой на базар ездил. Упрется – ни копейки не сбавит. Любил говорить: мне цену занижать – товар унижать… Стоит на базаре, погаркивает: не лезь в деготь по локоть – палец есть. Мазни, понюхай, разотри. Деготек ямный. Смажешь ось – заботушку забрось. Дегтярницу с собой не бери – на весь путь смазки хватит. Если задумал кому ворота вымазать, чью-то честь поругать – мой деготь насквозь дверные доски пропитает. Скобли – не соскоблишь. Меняй ворота… Говорит, говорит – приманивает народ. Торг бойко идет.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.