Текст книги "Тот самый яр…"
Автор книги: Вениамин Колыхалов
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 26 (всего у книги 32 страниц)
Потом, забыв о барже, катерных огоньках, гурте, растревоженном комарами, парочка побрела вдоль берега в сторону покинутой деревни. Стоять на месте не давало беспощадное летающее зверье. Яшка за свою жизнь дважды схватывался с медведем, носил на правой лопатке зарубцованную рану. Но и медведь попробовал ухвата. Еле ноги унес. Расколотое бычьими рогами ребро не давало покоя ни в берлоге, ни весной после тяжелой спячки. Медведь-то хоть был настоящим зверем, которого можно взять на рога. Но бодни попробуй комара или неуловимую мошку.
Если позволяла береговая чистина, Яшка и Красотка принимались бежать. Останавливались, ели молодую осоку с кочек, пили возле песчаных кос воду. Попадались завалы коряжника, осевших после оползней деревьев. Животные не лезли в береговой чащобник. Забредали в воду и огибали плавом трудные участки.
Близкий рассвет ластился к небу. Восток вот-вот готов был улыбнуться новому утру. Кто-то стачивал со звезд алмазные грани.
После отправки личного скота прошло три дня. Теплым ясным утром Нюша вышла выгнать корову в стадо. От удивления уронила на землю таловый прут: со стороны кладбища, взревывая на всю деревню, вышагивал ее Шалун. За ним плелась Красотка, широко расставляя задние ноги. Нюша подбежала к избе Гориславы, бойко застучала козонками пальцев в стекло. Хозяйка раскрыла оконные створки, испуганно уставилась на подругу: не пожар ли?
– Мать, иди встречай смиренницу!
– Ты что?
– А то: вон с моим шалопаем бредет. С баржи убегли.
На беглецов было страшно смотреть. Перепачканные грязью, торфяной жижей, с расцарапанными в кровь мордами и ногами, они медленно переступали по пыльной дороге. Задрав головы, принюхивались к родному авдотьевскому воздуху. Заметив спешащих навстречу хозяек, Яшка и Красотка побежали к ним. Корова хромала, но не отставала от Шалуна. С грузного, готового лопнуть вымени, срывались в пыль крупные капли молока.
Одичалый Яшка крутил башкой, не переставая базлать. Нюша побоялась подходить к нему близко. Горислава крепко обняла смиренницу за шею, со слезами запричитала:
– Д-да, мил-лая ты моя! Д-да, хор-рошая ты моя!
Весть, что производитель с Красоткой каким-то чудом вернулись, мигом разнеслась по деревне. Стали гадать: не затонула ли баржа? Не поднял ли Яшка бунт на скотовознице? Колхозники с часу на час ждали возвращения своих бычков и коровенок. Ходили бабоньки, стонали: а если какую животину медведь задрал? Или трясина слопала?
– Как же быть теперь? – спрашивала мужа Горислава. – Квитанция на руках и кормилица дома?
– Ну и что? Пусть теперь у приемщика башка пухнет. Сдавали целую, невредимую корову, пришла инвалидка. Может, нога сломана?
– Щупала. Вроде целая. Шутка ли – через буреломник, чащобник тащились. Болота кругом, топи.
– Язви их, эти заготконторы! Принять и довезти путем не могут. Три дня недоеной была. Молоко самосбросом лилось.
Красотку заперли в стайку. Горислава бегом за подойником. Долго доила беглянку. Смазала йодом все раны, натуго перебинтовала на сгибе больную ногу.
Явилась Нюша, всплеснула руками:
– Шалун-то наш со стадом удул. Вот ухажер неотлучный. Дала ему пойло, буханку хлеба искрошила. Выжрал и тёку.
– Си-лен! Моя красавица дрожит вся. Не заболела бы. А клещей нацепляла: раздутые, противные. Тереша их щипцами давил, отрывал.
– Знамо дело: бездорожицей шли – не поскотиной. Утонуть могли в трясиннике.
– Считала Красотку отрезанным ломтем, она вновь к караваю прилипла. Как ее теперь сдашь?
– Не укараулили на барже – с нас взятки гладки. Я заметила: шкипер ходил сонной курицей. Курил да за борт плевался. Видно, гнет имел в голове от непохмелья. Зря только животным уши надрезали. Вот тебе и мета: в списки попали, да дорогой пропали. То-то я сон вчерась видела: бредет Шалунишка по лугу, на рогах у него венок из ромашек. И говорит Яшенька человеческим языком: «Тетка Нюша, зачем ты меня на бойню определила? Что я тебе плохого сделал?» Отвечаю ему: «Не на бойню тебя, дурачок, везут – в чужой совхоз. Будешь дело племенное лучшить». Бык усмехнулся криво и попросил: «Раз так – дай хлебца и… прощай». Хотела тебе сразу сон рассказать, да все в себе носила, пужалась чего-то. Не знаешь, Славушка, к чему он?
– Хлебец он как милостыню попросил?
– Нет, напористо, громко.
– И ты дала?
– Не успела.
Горислава подавила вздох, махнула рукой:
– Бог с ним – со сном. Мне вот недавно ковчег приснился. На нем Мавра с патефоном в руках. Стоит, два перста к солнушку подняла. Рядом поросята в ноги тычутся и какой-то незнакомый мужик с колотушкой стоит. И не отгадаешь, к чему сон.
– Ишь ты! Маврушка даже в спасительный ковчег хахаля прихватила. Мудра! Ее мама угнала в поле по теленка. Она маме принесла в подоле ребенка. И льнут же к этой растрепе мужики. То речника пригреет, то шабашника залетного. По ее вере блудить вообще нельзя.
– Блуд никакой верой не поощрен.
– Значит, мой сон не дурной?
– Нет, Яшка возвернулся, мою красавицу привел.
Нюша обрадовалась. Развязала под подбородком платочный узел, оттянула концы темно-синего платка в стороны. Притопывая по крашеным половицам, игриво пропела:
– Печку письмами топила, не подкладывала дров. Все смотрела, как горела моя первая любовь.
Шлепали по полу разношенные тапочки. Хроменькая Нюша с приплясом подрулила к простенку, поддернула на цепочке гирьку ходиков.
Под усердный перестук маятника озорно и раскатисто, словно по великому секрету, сообщила Гориславе частушечную новость:
– Я иду, смотрю – пасутся два майора на лугу. Тут уж я уж растерялась, тут уж я уж не могу.
Остановилась, взяла подругу за плечи, заглянула в глаза.
– Скажи, куда Мавра с патефоном в ковчеге отправилась? Поросята, мужик с колотушкой. На шашлыки, что ли, хрюшек повезли?
– Ведать не ведаю. Плывет расписной ковчег. Мавра нарядная. Пластинка на патефоне крутится, а музыки нет. Мужик цыганистый, серьга в ухе. На Мавру косо глядит.
– Не рассказывай ей сон.
– И то. Зачем бабу в сумление вводить… Плывешь и плыви.
– Ма-ать, ведь сон твой разгадку имеет.
– Какую?
– Уплыла на барже-ковчеге наша скотинка. Мужик с колотушкой – мясник с забойни. Трах-бах тяжелой палицей – и ливер готов.
– Да но-о-о!
– Вот тебе и но-о. Мавра с музыкой – делегатка от артели. Помяни мое слово – колхоз скоро спасаться будет и не спасется. Никакой ковчег не поможет. Деревня давненько беднеет людьми да избами. Доярок, телятниц, скотников – нехватка. Трактористы на нефть подаются. Ковчег по Васюгану плыл или по морю?
– По реке. Берег ярной, голый-преголый. Ни кустика, ни травинки.
– Вот-вот. Помяни мое слово – оголеет деревня. Время все равно сжульничает, подсидит Авдотьевку. Сколько сельбищ скатилось с васюганских берегов – пальцев не хватит сосчитать. Избы раскатали, перевезли. Многие спалили горе-охотники да горе-рыбаки. Моторные лодки нынче насилом реку берут. Прутся из Барнаула, Томска, Новосибирска.
– Так-так, – подтверждали ходики.
– …На фига Сибирцево порушили? На фига Третью Запань на нет свели? Что в райцентре думают? Или у начальства головы не к тому месту пришиты? Земли хлебные, раскорчеванные забросили, мели-рацию напустили. Лохмотья от миллионов летят, проку мало.
– Нюша, начала ты за здравие. Частушки такие хорошие.
– Жалко ведь, Славушка. Сколько земля васюганская натерпелась. Сколько мы поту пролили. Немели от трудов. Не к добру ковчег. Лихо не лежит тихо. Наружу нос высунет. А частушки что? Их мы еще попоем. Вот хрупнет колхоз, нас по пенсиям отправят. Все времечко будет наше… зальемся песнями.
8Знавал Авдотьевку тех времен. Не видеть бы ее теперь. Не год и не два подкрадывалось к деревне время и, по словам Нюши-хромоножки, сжульничало, подсидело сельбище. Все поросло быльем – страшной травой без цвета и запаха. Где теперь растет одолень-трава, помогающая в годину всеобщей беды? Где она та травушка – пособница бабьей стойкости? Испытания выпали немалые, и нарымчанки одолели долгое лихо заснеженного тыла. Война проредила васюганские колхозы и рыбартели. Поубавилось силенок мужских, но за счет всемогущего слова «надо» удвоились, утроились силы женские. Призывный клич фронтов оторвал пахарей от нарымской земли, рыбаков от воды, охотников от тайги.
Перед отправкой на войну отцы с сыновьями спешно производили хозяйские недоделки. Латали крыши. Чистили колодцы. Поправляли заплоты. Готовили впрок дрова и сено, если повестка не настигала до сенокоса. Председателя взяли на фронт после полной государственной хлебосдачи. Снарядили несколько неводников в шесть и восемь гребей. На первом подняли флаг, и хлебная флотилия пошла мерить тягучие километры по холодному осеннему Васюгану. Красной памятью об оставленном колхозе был для председателя флаг, взятый с собой на войну. Он стойко хранил запах хлеба и запах вынужденно оставленной родины детства.
Терентий Кузьмич Найденов попал в число первобранцев. Перед уходом на фронт наставлял сына-старшака:
– Ты, Гриша, не постреленок. Без малого мужик вырос. Чему научил тебя – на деле применяй. Чего не успел перенять – умком да руками доходи. При войнах тыл всегда волком выл. Тяжело будет, с потом кровь брызнет – держись! Мать береги. Я за нее буду на передовой ответчиком. Ты – здесь.
Мужику Грише шел двенадцатый год.
В первый военный шишкобой упал с кедра, вывихнул ногу. Нашел силы не закричать, не испугать дочку Нюши-хромоножки – Катеньку. Она оббивала шишки с кедра, стоящего неподалеку. Скатившись по мягким, пружинящим лапам, Гриша, по счастью, угодил ногами в мох. Падал с небольшой высоты. Под ногой оказалось толстое корневище. Предчувствуя беду, Катенька громко позвала паренька. Он разжал сцепленные зубы, крикнул: «Катя… я уже слез».
Изучая в школе военное дело, Катя не раз перевязывала раненого Гришутку. Накладывала шину, касалась пальцами икры, колена. Парнишка взвизгивал от смеха: «Катя, щикотно. Бинтуй быстрей».
Девочка с трудом оторвала неподатливую осенью бересту, туго обмотала колено, стянула косынкой. Часа два ковыляли до деревни втроем: девочка, пострадавший и черемуховый посох. На него Гриша опирался, как на костыль.
Костоправом в Авдотьевке был старший брат Гориславы Евлампий. Считался он также непревзойденным мастером по прутяным поделкам. Плел легкие короба для кошевок, для телег-навозниц. Делал лукошки и красивые хлебницы из тонкого краснопрутника. Пальцы у Евлампия были сухие, длинные, под цвет ивовых прутьев. Старик заготавливал прутняк весной. Мял, гнул, распаривал, простукивал молоточком. При надобности расщеплял широколезвенным ножом. Прут к пруту подгонял неторопливо, в полный притиск. Смастерит шарообразную корзинку, поднимет за черемуховую ручку, опустит для испытки на пол. Корзина мячом запрыгает возле ног. Довольный старик мнет в руках прутяную красавицу, как мнут арбуз при выборе. Подставляет к ней ухо, из которого торчат длинные сивые волосинки. Уловив тихое поскрипывание таловника, Евлампий облегченно возглашает: «Ягоду, грибы просит. Возьмет – не выпустит».
Евлампий долго ощупывал вывихнутую ногу мальца. Шевелил коленную чашечку, пятку, щиколотки. Стучал пальцами по сизо-красной голени. Не будь рядом Катеньки, Гриша застонал бы от ломоты, наойкался. Костоправ не церемонился с ногой. Причиняя малую боль, готовил мальчика для большой, когда потребуется сделать сильное, единственно верное движение. Сухо щелкнула коленная кость. Ногу обдало резким жаром. Хотелось выпустить из себя боль криком, но рядом стояла Катенька. Парнишка часто-часто заморгал и не удержал в глазах крупные слезины. Но он их так быстро смахнул с лица, что девочка ничего не заметила.
Предвоенной весной долго разгуливал по пойме приободренный Васюган. Расчесывал струями ломкую прошлогоднюю осоку. Пригибал кустарники. Расселял по лугам по случаю водополья невесть откуда принесенные доски, жерди, коряги, бревна. Расшвыривал, заметал по дальним луговым углам весь накопленный за безмерную зимушку сор.
Схлынула вода – нахлынули травы. В деревне установилась пора оживленного предсенокосья. Ладили сенокосилки, конные грабли. Отбивали, натачивали косы. Мастерили грабли, косовища, трехрожковые стогометные вилы. Евлампий плел новые копновозные веревки. Шорник шил уздечки, починял изрядно подержанную упряжь.
Сеноуборка всегда была для колхоза сражением. В первую военную страду – тем более. Сражение требовалось непременно выиграть. В ход пускалось все: артиллерия конных косилок, гремучих крупноколесных граблей. На сенокос высыпала вся колхозная пехота, начиная от пацанья и кончая коромысловатыми старухами и стариками, иссушенными работой и русской печкой.
В травную атаку шли неизносимые деревенские бабоньки. Долго мелькали разноцветные, остроугольно надетые на головы платки, косынки. Долго чавкала под сапогами, чирками, калошами вонючая густая жижа, взблескивая меж кочек ртутно-фиолетовыми зеркальцами.
В копновозы издавна годилась верткая ребятня, гордо восседающая на густошерстных спинах коней, откормленных на вольной траве. Почти каждый копновоз обзаводился гнойными коростами на заднице. Ходили по земле косолапо, вперевалочку, отдирая от ложбинки воспаленной ягодицы прилипшие штанишки.
Всю войну бежал подо льдом и под светлыми туманами Васюган: молчаливая ломовая лошадь. Безустально таскал на хребтине груженые неводники, баржонки, связанный на плотбищах строевой лес. Река тоже воевала с врагом, тянула одну жесткую лямку с нарымскими тыловиками.
Гриша не написал отцу о падении с кедра, о вывихнутой ноге. К чему бойцу лишние тревоги? Сгоношили с матерью посылку на фронт. Орешков отправили, сушеной черники, чеснока.
Колхоз готовил одежду бойцам. Сшили пять полушубков, семнадцать фуфаек-стеженок. Горислава кроила выделанные овчины. Шили рукавицы-мохнашки из собачьих шкур. Пусть погреют солдаты руки. Стылыми пальцами трудно в фашистское горло вцепиться. Сибирские шубинки, мохнашки любую пятерню отогреют. Глоток немецких много, но и теплых рукавиц по всей-то Сибири шьют много. Берегись, враг!
Пролетит над Васюганом ветер-верховик, дунет с низовья холодный низовичок – ни один не приносит весть о скором конце войны. Там солдаты бьются за Москву. Здесь, в Авдотьевке, солдатки убиваются на колхозных работах. Некоторые в горьких вдовиц обернулись по воле вложенных в страшные конверты похоронок. Адская настороженность висела над людскими судьбами бритвенно отточенным тяжелым топором. Неминучая, непредсказуемая явь, творившаяся на далеких полях сражений, вычитанные из газет, услышанные по радио убийственно сжатые сводки, пылкое воображение солдаток рисовали картины одну страшнее другой. Да еще ознобные сны прилетали в каждую избу пугающими татями, холодили душу и кровь.
Душа-вещунья подсказывала Гориславе: размирье с немцем надолго. Эвон, поганец, как прет – на Москву хайло разинул. Где там Тереша? Тепло ли ему, не голодно? Авдотьевский колхоз хоть и мал, но подсоба армии. Здесь, в нарымском затишье, солдатки да ребятишки турнепсом, жмыхом, картошкой перебьются. Река рыбки даст. Ее берега, близкие болота ягоды не пожалеют, угоры с кедровниками – орешков. Солдат – пахарь войны. Пахаря всегда надо сытно кормить – хлебом да мясом.
Рано еще. Так рано, что петухи не думают смутить деревенскую тишину первым всполошным криком. Горислава с открытыми глазами прислушивается к ноющему от вчерашних трудов телу. Будто не жилы – струны пропущены сквозь него и каждая гудет-поет на свой лад. Подняла руку на постели – налита свинцовой тяжестью. Короткий сон прошмыгнул в ночи бесшумной мышью.
Темь в избе непроглядная. Печное тепло с вечера сморило сверчков. До сих пор не слыхать их назойливого поскрипывания. Сопит, ворочается на полатях Гришутка да ходики отсекают гремучим маятником секунды и минуты тягучей жизни. Узкий коридорчик отведен маятнику под старыми пропыленными часами. Не разбежится ни влево, ни вправо. Зато коридор времени просматривается в непроглядную даль. И оторопелой мыслью не пробежать его.
Спать хочется Гориславе – голову даже мутит. В воспаленный от постоянного недосыпания мозг каждое утро влетало первым одно и то же неотвязное слово – война. Слово гремело взрывами, горело огнем. Призывало к труду, как к утренней молитве за всех убиенных и живущих ратников страны, за избавление земли от фашистской погани.
У изголовья самодельной деревянной кровати лежали на табуретке толстокожие церковные книги. Они застегивались на тугие бронзовые застежки-схватцы. Каждая пара застежек не походила одна на другую. Отличалась формой, орнаментом, величиной. К ним был приложен труд мастеров-чеканщиков и ювелиров. Горислава протянула руку, положила на верхнюю книгу. Холодная кожа остудила теплую ладонь, сняла тяжелое ощущение от короткого невзбодрившего сна.
Женщина точнехонько знала, где взойдет сегодня светило. Она встала с постели, повернулась к нему, пока невидимому, зашептала страстно, просительно:
– Да святится имя твое, Солнушко! Да сгинут с земли русской враги лютые! Ты все видишь, все знаешь. Угляди мово Терешеньку. Где он там? Как он там? Молюсь тебе во спасение души его. Во спасение бойцов наших. А на головы поганые погибель напусти. Да чтоб не в нашей земле их хоронили. С чужбины пришли, во чужбину пусть зарывают…
Зарывали врага и в нашей земле, и по всему пути фашистского отступления. Зарывали в поволжских степях, в белорусских лесах. В горах Югославии и в полях Пруссии. От бедственного июня до ликующего мая жила Авдотьевка на особом тыловом положении. На западе четыре года грохотала и выла кровообильная война. Нарымский колхоз приближал победу потообильным трудом. Не сплошали солдаты войны. Не сплошали солдатки тыла…
Всматриваюсь каждый день в лицо Гориславы, в ее ясные, не остуженные временем глаза. Гордо глядит она на тихий земной мир. Неповинна бабушка, что Авдотьевку парализовало время, что вкривь и вкось стоят здесь воротные столбы, топорщатся жердями никому не нужные прясла, воинственно напирает со всех сторон подростковый березняк, осинник. Жаркий июль довел до изнеможения лопухи. Под их широкие бархатистые листья лезут на дневную отсидку полусонные куры. В спасительную тень спешит собачонка Мавры-отшельницы. Свесилась набок малиновая ленточка песьего языка. На язык села зеленоватая навозная муха. Собачке лень согнать ползающее насекомое. Дрема, тяжелая неотступная дрема лежит на заброшенных огородах. Нависла над остатками развалившихся изб, печей, погребов, колодцев. Куда ни посмотришь, куда ни ступишь – отовсюду лезет растущий дикоросом густущий конопляник. Буйно наползает крапива. Отблескивает на солнце лебеда. Крыши ощерились крупными зубами посеревших стропил. Покосившиеся завалинки, гнилые венцы, выбитые рамы, сломанные тесины, битый кирпич, бутылочное стекло. Тропинки наглухо затканы травой-муравой, мокрецом и только ведущая к кладбищу струится живым ручейком по задернованному полю.
Сонная одурь охватила все живое в деревушке. Спят уцелевшие и рухнувшие избы. Спят заплоты, лужайки, поросшие быльем и живыми травами. Была Авдотьевка надежным связующим звеном со всей страной и со всем подлунным миром. Разорвалась цепь. Невозможно теперь войти в контакт с тем, навсегда покинутым миром. Не деревня передо мной – тяжелая июльская греза, навеянная безлюдьем, жарой и запустением.
И так захотелось к человеку, авдотьевской аборигенке, чтобы она подтвердила своими воспоминаниями: здесь текла жизнь, росли хлеба и льны, пасся скот. Здесь была частица тыла страны.
Подошел к избе Найденовых, отворил ворчливую калитку. На завалинке, распластав тельце войлочного цвета, грелась ящерица. Не тротуаром – травой тихонько прошел мимо. Ящерка не юркнула в щель, слегка приподняла аккуратную головку.
Хозяева, сморенные жарой, сидели за столом, перебирали фотографии, открытки, почетные грамоты за надои, кубометры, телят, сено.
– Ани-и-и-симыч прише-е-ел, – певучим голоском встретила меня Горислава. – Все ходишь, нашей деревушкой инвалидной любуешься? На кладбище веселее, чем тут.
– Ящерицу на завалинке видел.
– Их тут полно. У нас и гадюшка под крыльцом прижилась. Тереша хотел в лес утащить – не дала. Сначала она на кота шипела, а кот на нее мурчал. Перестали дуться. Пусть живет… Пошли мы однажды весной с братцем Евлампием – царство ему небесное – за краснопрутником для корзин. Весной прутняк гнучий, соковитый. Идем. На тропинку муравка успела лечь. Смотрим – черная гадюшка ползет. Евлампий хотел перерубить – топор из его рук вырвала. Топнула ногой – змейка юрк в траву под желтые головки мать-и-мачехи. Со змеиного убивца грехи не спадают. Иной грех не токмо на гадюшку списать можно, но и вовек не отмолить. Но бывает и не грешен, да повешен… Мне ли браткины проказы не знать? Блудничал. Два тележных колеса из колхоза упер. Чужому добру не говори «тпру». Нарезали с Евлампием прута, домой вертаемся. Хоть и грузные вязанки, но к деревне всегда шагать легче. На том месте, где змейка проползала, брат запнулся, упал. Мать нехорошо помянул. Разозлился, швырнул вязанку. Поднял, дальше пошли. Я иду – груза на спине не чую. Точно напусто шагаю. Думаю дорогой: не иначе мне змейка-спасённица помогает. Вот и говорю: любая козявка солнушку, земле угодна. Отродясь ни паучков, ни ящерок не трогала. Избяные бревна жуки пилят-точат. Сверчки запечные свиристят. Пусть. Моему слуху от них услада. Иной раз и телевизор не включаю. Лягу на кровать, смотрю в потолок и слушаю. Для меня поют сверчки. Себе бы так усердствовать не стали… Евлампий в то лето руку топором порубил. Не змейка ли подстроила?
– Хорошие балалайки твой брат делал, – включился Тереша. – Раньше струн мало было, так он тоню-ю-ю-сенько кишочки нарезал и натягивал на гриф.
– Осьмой годик, как Евлампий в соседнюю деревушку переселился. – Горислава кивнула головой в сторону кладбища. – Там на балалайке не поиграешь.
– Знамо, – подтвердил Тереша.
Кто-то быстро пробежал мимо окна. Стукнула калитка. В избу влетела раскосмаченная Мавра-отшельница. Глаза испуганные. Руки лихорадочно трясутся. Старушка бросилась к Гориславе, оплела руками ее колени, прижалась головой к подолу.
– Беси! Беси за мной пришли! Изыдите, окаянные! Изыдите прочь! Славушка, сними! Ой, как шеюшку пилят, моченьки нет…
– Успокойся, Маврушка… бог с тобой. Всех бесей и бесенят мы с тобой давно дустом да карболкой вывели. Подохли они.
– На шее, на шее сидят… пилят…
Горислава отвела в сторону всклоченные волосы Мавры: на шее сидел черный усатый жук-древоточец. Откуда свалился он на отшельницу? Хозяйка осторожно двумя пальцами сняла стригуна, посадила себе на ладошку.
– Погляди, Маврушка, на беса.
Отшельница испуганно одним глазом покосилась на ладошку.
– Он притворился… оборотень… большой был, лохматенький. Левый ус оборотня поломался, правый бойко шевелился.
– Мы его сейчас казним. – Горислава пошла в сени и опустила жука в щель. – Все! Пристукнула – мокрого места не осталось. Ишь, напужал. Человека лихоманка трясет. Успокойся, родная, успокойся. Еще ненароком заболеешь. А в бабье летечко – болеть не времечко. За грибами пойдем. В лесу хорошо. Видишь, роса к листочкам налипла. Слышишь – птички распевно поют. К осени у них веселинка из голоса исчезает. Они, горемычные, тоже чуют поворот к холодам. Подойдут последние теплые деньки – прощальный кивок лета. Потекут, потекут листья с деревьев. Земля весь слив примет. Не надо нам, Мавруша, болеть. Мы пока земле нужны снаружи. В нее всегда успеем. Наш календарь жизни давно на убыль идет. Беси с нами не справятся. Мы стойкие. Колхозной жизнью укрепленные. Нас не всякий молот на наковальне расколотит. Успокойся, родная, успокойся.
Мавра перестала дрожать. Поглаживание головы, успокоительная тирада бабушки Гориславы подействовали на отшельницу исцеляюще. Она оглядела Терешу и меня красными воспаленными глазами.
– Ах, беси, беси! Не дадут мне житья. Согрешения ведь мои не шибкие. Чего пристали ко мне? Ты, Славушка, хорошо ли раздавила чертенка?
– Места мокрого не осталось.
– Вот спасибо. Села Святое Писание читать – беси оборзели. Глядят из углов, грозятся. Меня в обморок кинуло. Очнулась – беси на шее. Ишь – жуком обернулся? Крепко ли ты его пристукнула?
– В пух и прах изничтожила.
– Вот спасибо… вот спасибо.
Наверно, июльская духота, истома довели Мавру-отшельницу до беспамятства. Вид у старообрядки болезненный. Подпрыгнуло, наверно, высоко давление, да свалилась на шею напасть – жук-древоточец. Мне рассказывали Найденовы, что Мавра не раз прибегала спасаться к ним, гонимая из своей избы бесами. Пряталась под кровать, за печку и даже в пустой ларь, откуда еще не успел выветриться комбикормовый запах. Беси и за нешибкие согрешения не давали житья и покоя староверке. Выбегали из углов. Настигали в сенях. Подкарауливали в стайке и в кладовке. Для их устрашения отшельница чертила печным угольком на дверях и окнах восьмиконечные старообрядческие кресты. Но нахальные, неустрашимые бесенята каким-то чудом попадали в избенку, устраивали гвалт и переполох.
Проклятые беси были для отшельницы самыми отвратительными, презренными существами на земле. Херувимы, серафимы, ангелы и архангелы редким божественным появлением приводили Мавру в умиление и открытый восторг. Они завладевали ее телом, духом, волей. Жить в их приятном подчинении, исполнять каждое желание, каждую прихоть было святым и обязательным делом для старушки. Мавра шепталась с ними ангельским голоском. Не смела дохнуть на них, спугнуть, прогневить. Боялась упустить желанное видение, ниспосланное в однообразное, скучное бытие.
Херувимы и серафимы без труда повергали отшельницу в сладкий гипнотический сон. Усыпив волю, приводили в полное ангельское подчинение. Они приказывали: лезь в чащу. Мавра без раздумья пробиралась сквозь заросли шиповника и боярки, раздирая в кровь лицо и руки. Херувимы и серафимы говорили: брось в печку шерстяную кофту. Отшельница беспрекословно, с радостью исполняла и эту странную прихоть. Беси творили каверзы, делали страшные напуги, лишали рассудка. Серафимы и херувимы возникали светлым видением, сводили на нет бесьи злоключения, подстраивали свои. Мавра охотно сносила их всяческие причуды. Внушение было необоримым, сильным. Во искупление шибких и нешибких грехов отшельница по наущенью ниспосланных любимчиков могла войти в огонь и прыгнуть с обрыва в воду.
Глухой сожитель, от которого староверка родила Витеньку, буйствовал во хмелю. Зачитается Мавра Святым Писанием, не сварит вовремя обед – грузная церковная книга обрушивается на голову. Бил с затаенным злорадством, опускал книгу с размаху, точно колун на толстую чурку. После побоев, зажав рот, бежала за угол. От тошнотворного состояния выворачивало наизнанку брюхо, полоскало зеленой желчью. С тех пор и зачастили беси. Они всегда являлись в избенку пешим ходом. Излюбленным местом их пребывания были темные углы, сени, подкрылечье, чулан, баня. Ангелы и архангелы слетали с небес и потолка. Отдав отшельнице тихий, властный приказ, воспарялись туда же.
Гляжу на эту страдалицу, на скорбную измученную мать земли, и невольно сжимается сердце. Не много отпустила ей Богородица житейских радостей. Молитвы, старопечатные книги, природа, глубокий омут веры – ее свет, скрашивающий существование.
Горислава совсем успокоила отшельницу. Сидела она на лавке тихо, положив сухие руки на смятый, давно нестиранный передник. Глубоко задумалась. Может, о сыне, что сидит в тюрьме за провинку. Может, о новой долгой зиме. О том, что опять придется идти на постой к Нюше. Сидеть бесконечными вечерами, мусолить игральные карты. Вытаскивать из мешочка лотошные бочонки. Слушать и слушать убийственное завывание зимнего ветра за стылыми окнами.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.