Электронная библиотека » Вениамин Колыхалов » » онлайн чтение - страница 23

Текст книги "Тот самый яр…"


  • Текст добавлен: 17 октября 2019, 10:40


Автор книги: Вениамин Колыхалов


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 23 (всего у книги 32 страниц)

Шрифт:
- 100% +
3

Изба встретила нас приятной прохладой. Горислава успела приготовить окрошку. Сидела на кровати, шустрыми спицами вязала серый толстый носок.

– А-а, гулеваны явились. Поспали бы после обеда, чем макушки жарить. Я вот соснула часок, силы на волосок прибавила. Знаю: не надо много спать, каждую минуточку для жизни остатней приберечь бы. Поделать ничего не могу – постель силком тащит. Ох-хохошеньки. Смерть всех сроднит, на одну глубину опустит. Где такая хворостина, чтобы отпугнула ее, проклятущую?

– Славушка, чего грусть на себя нагоняешь? – Тереша нежно погладил старушку по плечу.

– Не грущу. Мы в честном труде жизнь прожили, теперь и смерть не в муку. Вот вспоминка на ум набрела. Пришла к старушке смерть, спрашивает: «Ко гробу все приготовила? Ничего не забыла? Смотри – все, по-моему обряду положенное, приготовь в срок». – «Я бы рада приготовить, – виноватым голосом попеняла старуха, – да в сельпе белых тапочек нет. Без тапочек ведь не примешь». – «Не приму. Они чтоб непременно были». – «Может, ты, смерть, деда попервости возьмешь?» – «А он готов меня принять?» – «Готов. Со вчерашнего дня лыка не вяжет… хватай, ногой не дрыгнет». – «Но в списке под номером у меня ты». – «Раз так, – вздохнула старуха, – дай лук к зиме приберу. Потом – твоя…»

Рассказывая, Горислава не замедляла бега отполированных пальцами спиц. Слово за словом. Петля за петлей. Казалось, вместе с толстой шерстяной ниткой вплетается в носок по словечку и небольшая вспоминка.

Колыхнулась марлевая занавеска, закрывающая дверной проем. Через порог перешагнула шустрая Нюша-хромоножка. Вместо здравствуйте пропела с хрипотцой:

– Я любила тебя, гад, четыре годика подряд. А ты четыре месяца и то хотел повеситься.

Горислава поспешно отложила вязание, встала с кровати.

Тереша не выразил ни радости, ни огорчения при появлении соседки. Шепнул мне:

– Нюша опять, как баржа с перегрузом.

– С каким пузом?! – набросилась гостья на старика. – Чего стыдишь? Ты это брось, солдат ветеранный. Любовью лет двадцать не занимаюсь. Нашел чего – с пузом! Какой-то дурачина мне по молодости ворота дегтем вымазал. Хотел на позор поднять. Прошла я по деревне из конца в конец и несколько раз прохайлала: – Кто-то вымазал ворота. Люди беспокоятся. Я отскабливать не стану – дольше не расколятся… Ты мне, Тереша, стыд в глаза не пускай.

Ворчала Нюша незлобиво, с присмешками. Горислава разливала по тарелкам холодную окрошку: от нее исходил терпкий запах тертой редьки.

– Скажи мне, Тереша, солдат ветеранный, почему человек не на век рождается? – Круговым движением ложки гостья размешивала в тарелке сметану. – Даже неказистому хочется долго жить, а подкрадется время и снасильничает. Нас вот, стариков, молитвы берегут. С ними ложимся. С ними встаем. Сегодня за ноченьку долгую снов божественных насмотрелась. Ангелы-архангелы пухлые летали, крылышками махали. Под утро господь в черном одеянии приснился. Упала ему в ноженьки, ревмя реву от счастья. Храм осветят свечи, душеньку молитвы. Один владыка над нами, над землей и небом: бог. Не вчера его на престол господний посадили. Не сегодня снимут… Так почему, Тереша, не полный век человеку даден? Ты фронты проходил, вразуми баб.

– К чему тебе век полный? Раскатала губешки – сотенку годков захотелось.

– Так жить охота. По молодости от нужды наутек бежала. Удрала. Пенсию получаю. Разве охота околевать в сечасное время?

– Сама говоришь: молитвы стерегут.

– Что молитвы?! У господа нахлебников тьма. Попрошайничаем, года вымаливаем. У него терпение скоро лопнет. Махнет рукой, открестится от нас.

– Не горюй. На кладбище жилья хватит. Место доброе, песчаное. Представь: вечное-превечное безделье. От всего отчуждение: от хлева, от бражки, от головной боли, от бесконечной зимы. Там тебе, соседка, точно не дадут огуречного рассольчику. В годах, как в картах, перебор не нужен. Тебя время не посередь жизни оставит. Оно тебя к закату довело. Радуйся.

– Напустил угрюму, солдат ветеранный, аж зубами скрежетнуть захотелось. Славушка, упроси старика. Пусть он пошушукается со смертью. Мы незаметно возле нее прошмыгнем.

– Эх, подружка-подружка, мало ли мы с тобой одолень-травы скосили. Иной за два века столько делов не переделает, сколько мы их наломали. За праведные труды и смерть праведную не стыдно принять. Мы с тобой не боялись ни зимы, ни осени – главной распорядительницы крестьянских забот. По всяким календарям нажились: по мирским и по церковным. Первомай, Октябрь встречаем. Радуемся празднику Авдотьи-малиновки и Евдокии-огуречницы. Твои детки рожены. Твои годы сложены. Вот и живи – не майся, молись – не кайся.

– Живее-е-ем, скрипим со стариком. Он у меня – пила продольная, я – поперечная. Зима подступит – территорию на русской печке делить начнем.

– Не наговаривай на деда, – заступилась Горислава. – Работящий, тверезый, тихой.

– Старый норко-ман.

– Не бреши.

– Точно. Нарвет багульнику, этой пьянь-травы, надышится, надышится, ноздри-норки ходуном ходят. От багульника клопам лихо делается, старик говорит – от бессонницы помогает.

– Пусть нюхает, сон к себе зовет. Радуйся – за кадык не льет. Помнишь, у нас в колхозе Марьюшка была?

– Как не помнить. Драчунница. Не всвалку с бабами дралась, по-мужски – врасходку. Вечно синяками запятнана была.

– Говорят: бабьи умы разоряют домы. Не всегда. У Марьюшки были в избе углы не красны и пироги не вкусны. Все оттого, что в первых ее приятельницах водочка числилась. С этой кумой не подерешься – без кулака свалит. Пела Марька хорошо, пила еще лучше. С ней бы и в аду не нашли сладу. Начальство деревенское на собраниях чихвостила здорово. Правду дороже хлеба ценила. Счетовод у нас был по кличке Червонец. Она его при всех юбочником звала. Любил возле подолов повертеться. Ветеринар ягнят колхозных при своей стайке определил. Марьюшка остановилась возле толстомордого мужика, проблеяла жалобно: «Товарищ бе-бе-те-ринар, с нового окота взять ягнят неохота?» Хмельная баба – чужая, доступная. Не только мужнин товар. За это ремесло вожжи об Марьку махрились. Муж примется бить, баба на всю деревню выть. Так и звали Волчицей. Зато работать примется – искры из ладошек. Сгорела с вина. Смерть-сборщица таких скоренько скликает.

– Чего, кума, на пьющих ополчилась? Мы пьем не для того, чтобы напиться. Для того, чтобы не отвыкнуть. Возьми самотечное винцо: крепкое, скусное, огоньком горит. Как-то раз парнишке Ване дали выпить после бани. И теперь ему не лень мыться в бане каждый день.

– Всю самодеятельность пропела?

– Что ты, солдат ветеранный. – Нюша с подмигом посмотрела на меня, облизала синеватые сморщенные губы. – Все мои песняки и частушки до белых мух не переслушаешь. В молодости нарыдалась, попела кручинушку… Тереша, разбуди гармошку.

– Золотые планки потрескались. Отголосила саратовская, в кладовку на пенсию отправил.

– Во жисть пошла – старичье на пенсии, музыка на пенсии. Деревня вместе с нами умирает.

Всматривался в сухое, рябоватое лицо Нюши, силился представить, какой она была в пору молодости. Всплыл в памяти рассказ Гориславы о том, как Нюша спасла ее, не дав утопиться в проруби. Беду учуяла, выследила с берега девчонку. Шла она не за водой, шла в воду. Устерегла сиротку, словами душу выправила.

Не первым снегом покрыта маленькая голова соседки. Седина улежалась, поблескивает инеем. Непослушные прядки иногда выбиваются из-за ушей. Нюша заученным движением пальцев укладывает прядки к вискам, придавливает ладошкой. Глаза у нее с зеленцой. Старушка часто смаргивает, трет переносье веснушчатым кулачком. По лицу вкривь и вкось въелись морщины. На подбородке, возле глазных впадин они крупнее, рельефнее. Выражение лица и глаз простодушное, наивно-детское.

Убрав со стола, помыв посуду, Горислава обратилась к подруге:

– Расскажи, милая, как ты за конями да овцами ходила. Анисимыча интересует колхозная давнишность.

– Вспоминай не вспоминай – орден теперь не вырешут. Поколотилась возле артельной скотины. Конюшила, упряжь шила. Перед войной колхоз двадцать семь конематок имел. Стерегла лошадушек пуще глаза. Ездовых ругала, если по их вине на спинах лошадей наминки-натертости находила. О каждой травме председателю докладывала. Получила за год от всех конематок по жеребенку. Долгоногие, крепкие – любо смотреть. Доняла председателя – конюшню новую построили. Стойла просторные, светлые. Лошадушек до сей поры люблю. Приедет погостевать внучка, прошу: почитай «Конька-горбунка». Любушка читает звучно, слово на слово не лезет. Давно техника под коня подбиралась и подобралась: извели лошадушек. Так вот и живем: ни одной дуги на Авдотьевку не осталось, ни хомута – напяливать некому… Ладно. В сторону ушла от колхоза. Видит председатель мое рвение по лошадушкам, вызывает в контору, говорит: «Нюра, овцы плохой приплод дают. Становись на овечек, выправи дело». Что оставалось делать? Сказала: «Пойду на овец». Ослушка нигде не ценится. По ранешной мерке колхозный председатель – генерал в армии. У него еще словцо с языка не спорхнет, чуешь нутром, что приказать хочет. И пошла я до овец. Зима стояла – лютее не надо. Мороз трещит. Бревна трещат. Овечки жалобятся. Насчитала восемь охромелых: ревматизм донял. Принесла густого дегтя, натерла суставы, ноги. Несколько раз в день массаж ног больным овечкам делала. Если кого понос бьет, пою отваром шиповника и черемуховой коры. В овчарне холодно. Подойду к шерстистой овечке, запущу пальцы в завитушки. Погрею руки, снова лечу.

При любой работе мы с Гориславой сроду караул не кричали. Мужики на фронте немца гнут, бабы пашут и жнут. За общего мужика Васюган оставался. На все колхозы подмога. Зима его полгода в капкане держит. В мае выломится из-подо льда, вновь тягловиком делается.

– Нюша, ты про ягнят-сирот расскажи, – Горислава не выпускала из рук мелькающие спицы.

– Окот овец – хлопотливое времечко. Забавно наблюдать за овцематкой, готовой вскоре объягниться. Ведет себя беспокойно, подстилку под собой копытцами ворошит. Часто на свой живот смотрит. Оглядывается боязливо. Кружится на одном месте, голову нагибает, будто боднуть собирается.

Сироты у овец почему получаются? Матка принесет двух-трех ягнят и одного не примет. Такую стыдить начинаю: ты чё это, голубушка, от дитя своего отрекаешься? И не стыдно, шалава ты этакая? Знаю, что не возьмет третьего, обычно слабенького ягненка, но внушение все равно овце заблудшей сделаю. Начинаю подсаживать неприемыша к другой овце, у которой всего один ягненок родился. Тут хитрость нужна. Обманом надо взять овцу. Сдаиваю у нее молоко, смачиваю ягненка домокра. Особенно пуповину и заднюю часть. В кармане фуфайки у меня мелкая соль приготовлена. Осыпаю ею сиротинушку и подпускаю к чужой овечке. Она начинает облизывать, ласкать чужака и принимает вскоре за своего ягненка. Председатель прознал про это, предложил поехать в район на совещание животноводов. Ездила, опытом делилась. Зал долго хлопал, и газета речь мою пропечатала.

Мы с Гориславой стахановками были. Премировали нас отрезами на платье, гребенками и керосином. Перед пенсией стали будильники подносить. Да мы любому петуху нос утрем, зарю не проспим. Будильник ни разу на звон не накрутила.

Тяжело было видеть кончину нашего колхоза. Иных работничков ни гром, ни будильник не добудятся. Придут к конторе, орешки кедровые щелкают, семечками плюются. Работу ждут. Солнце успеет на высоту скворечника подняться – мужики зевают, курят, анекдотничают. В бороне каждый зуб свою борозду режет, за другой зуб не прячется. В нашем колхозе напоследок его жизни привыкли за спинами друг у друга стоять. В бороне зуб расшатается, гайку подтянешь, укрепишь и все. Наши колхозники так расшатались, что последний председатель подтянуть их не смог. Как на грех зряшный клич прошел: личную скотину сокращайте. И пошли гулять сквозняки по хлевам и стайкам. Где коровка мычала и хозяйка подойником бренчала – тишь пришла. В нежилом хлеве даже ласточка редко гнездо совьет. При линьке животных птички шерсть в гнезда таскают. Где мяконькую подстилку найдешь для птенцов, если скотинка почти совсем слиняла.

На пенсию ушла, но еще долго к овечкам была приставлена. Каждое пастбище свой номер имело. Выедят овцы траву на одном пастбище, перегоняю на другое, на свеженький корм. После сенокоса и уборки урожая пасла на отаве и жнивье. В сильные росы рано не выгоняла на пастьбу. На росных травах овцы жоркие, переедают. Может вздутие живота случиться. Да и ноги от росы заболевают, ревматизм вселяется. При вздутии овец не паниковала. Положу болезную так, чтобы голова выше туловища была. Открываю у овцы рот, язык на себя тяну и выпускаю лишний воздух через пищевод.

Раньше в деревне пятидворки были. Хозяйки пятидворницами назывались. Мы с Гориславой по соседству живем. К нам еще три двора подключено было. Наша пятидворка всегда первой была: по займам государству, по сдаче денег и вещей в фонд обороны. В труде и в застольях не плошали. Председатель говорил: тебе, Нюша, и тебе, Горислава, за песни и частушки по лишнему трудодню начислю. Отвечали: песня крылата – не нужна плата. Полетит, сама себя прокормит.

Кто-то меня в деревне назвал Двухмоторной. Да, трудодни мы зарабатывали крупные. На наши рученьки пали сплошные работы. Без моторов крутились. Говорят: на миру и смерть красна. Оно так. На миру и труд красен. Бывало, выйдем всем бабьим миром снопы вязать, турнепс дергать – земля под ногами качается. Часами внаклонку пластались на полях. Голова чугунела, искры из глаз выметывались. Не раз кровяные бусины сыпались из носа. Сделаешь запрокид головы, отлежишься чуток на хлебной кошенине. Баба – самовар непотухаемый. В работе должна кипеть и не расплавляться. Понимали: война. Мы – тыл. Тереша – фронт. Всполошила гадина фашистская народы. Мы крепкими матюками Гитлера били. Крутили нам немое кино. Мелькнет его рожа усатая – весь зал в крик. Кулаки над головами мелькают. Мальчишки с первых рядов в башку гитлеровскую из рогаток палят. Будь он трижды проклят и вся его родова до сотого колена!

– Так его, Нюша, так! – подбодрил Тереша. – Заварил гад густую кашу и подавился… Не сыграть ли нам в лото?

– Доставай, солдат ветеранный!

Из полотняного мешочка высыпались на стол гулкие потертые бочоночки, картонные фишки. Горислава отложила упругий, почти довязанный носок, достала с полки продолговатые лотошные карты. На некоторых листах цифры были едва заметны. Старички любили играть в лото, в дурачка, в домино. Лак с пузатеньких бочонков лото облез, игральные карты измахрились. Из некоторых костяшек домино выкрошились белые глазки. Играя в дурачка, картежники часто подносили к глазам одну из карт. Вертели так и этак, определяя: червовый ли это валет, пиковая ли дама.

Хозяин запускал в мешочек проворную руку, извлекал гладкую лотошку. Если попадались бочонки с цифрами 44, 11, Тереша заливисто провозглашал: стулья, барабанные палочки.

Проигрывая, никто не злился, не ворчал. Семейная идиллия не нарушалась ни окриком, ни насупленным взглядом.

Недремные ходики изливали со стены радость от устоявшегося бытия пенсионеров. Они поддакивали кому-то: «Так-так, так-так». Временами Авдотьевку окатывал, доплескивался до каждого угла избы крутой вал вертолетного гула. Налетит, взбушует тишину и укатится за Васюган. Там расставлены дозорные Севера – буровые вышки. Тайгу и болота расклинили бетонные и гравийные дороги. Встали вышки-высоковольтки. Терпеливо и упорно выцеживают нефть станки-качалки. Каждое месторождение имеет свое имя, но место рождения жидкого золота одно – глубь земли. Недра платят людям не подати. Отдают нефть в обмен за великий труд.

– Вот и славненько, закрыла рядок, – возвестила Горислава, устанавливая бочоночек на последней цифре 71.

Поставила, перекрестилась.

– Шустрая, – похвалила Нюша.

Ей показалось, что хозяйка наложила на себя крест двумя перстами.

– Нюша, ведь я так сроду не молилась. Для нашей настоящей мольбы подпоры не хватает – третьего пальца.

– Прости – показалось. Слепнуть стала.

– Табачку понюхай.

– Больше ничего понюхать не дашь?

– Вывелось. Из-за внука не держим. Прикатит с трубы, обнимет флягу с бражкой и начнет, как с невестой, по избе кружить. Пока всю не выпьет – не отступится.

– И к нам захаживал, пальцами с порога сигналил: мизинец в пол, большой – в потолок.

– Следопыт наш внук. Повесь флягу на рожок месяца и там найдет.

– Хорош парень. Болота ско-ватором грызет. Дружки-приятели трубу тащат.

– Та-щат, – поддакнул Тереша, закрывая серой круглой фишкой цифру на клеточке.

В лото играли часа полтора.

4

Летнее небо уносило на загорбке пышное солнце. На крыльцо избы успела упасть тень черемухи. Я присел на широкие трещиноватые доски, пропитанные солнечным теплом. От крыльца к калитке проложен тротуарчик. По бокам от него свешивался густой подорожник. Горислава называла его потропинником. Мне нравилось это слово. Сочные зеленые листья росли по дорожкам и тропинкам, лезли в широкие тротуарные щели, выбивались из-под дряхлой городьбы.

Дуновение ветерка принесло запах дикой конопли. Она в Авдотьевке беспризорничала везде: за пустыми стайками, баньками, откуда давно выветрился вениковый дух. Конопля мирно делила территорию с кустами бузины, покрытой плотными шапками мелкой красной ягоды, с чертополохом, бурьяном, непролазной крапивой, переросшей изгороди и человека.

Над конопляниками, зарослями крапивы, лебеды, лопухов, кустами бузины вскидывались в вольном росте черемухи и рябины. Давно авдотьевская пацанва обломала многие ветки, но стойкая черемуха успела выметать новые крепкие побеги.

Вышел за скрипучую, перекошенную калитку. Вдоль палисадника тянулся узкий кривой тротуар. Доски от земли успели наполовину сгнить, трещали, пружинисто прогибались. Во многих местах они были поломаны. Шагать по такому тротуару – мучение. Сошел на дорогу. Над сырой канавой густыми ярко-зелеными бородами свешивался плодливый мокрец. И везде бросался в глаза подорожник-потропинник. Везде топорщились неотступные от сельбищ растения – лебеда, крапива, лопухи. Они успели забраться в темные глазницы заброшенных изб, кустились над осевшими завалинками, стояли ратью за бывшей конюшней, полуразрушенными механическими мастерскими. На слежалом перепревшем назьме молодая крапива начинала выметываться сразу после весеннего сгона снега. Проходила неделя, другая, и на крепких колючих стеблях появлялись налитые соком стойкие листья. Не этой ли настырной одолень-траве суждено вскоре царствовать на авдотьевских улицах, подворьях и огородах? Она успела захватить большую территорию. Колючее воинство вошло в порушенные дворы, выставило метельчатые пики за трухлявыми пряслами. Мокрец, крапива, подорожник, лебеда, конопля, иван-чай скоро осилят, одолеют приречное сельбище. Возле осевших, провалившихся погребов любит селиться бузина. Когда бузит ветер, запрокидывает красные шапки ягод – кусты шумят, возмущаются, что растут у пустых ям, куда хозяева ссыпали на зиму картошку и другие овощи.

Авдотьевку знал давно. Радовался крепким избам с тесовыми и шиферными крышами. Личного скота набиралось два больших стада. Озноб охватывает в июльскую теплынь при виде сегодняшнего деревенского разора. Припомнил: жила возле школы Мавра-отшельница. На платочке узелки завязывала. Так и ходила с узелками: забывала, на какое дело его завязывала.

Подхожу к школе-развалине. Последний звонок отзвенел здесь двенадцать лет назад. Избенка Мавры живая. Поленниц дров не видно, зато всякого топливного хлама во дворе – гора. Бабка натаскала себе из гибнущей деревушки оконных рам, жердей, тесин, ящиков, палок, кольев. Приволокла даже толстый воротный столб. Возле дарового топлива стоят кóзлы. К ним прислонена лучковая пила. Взваливаю на козлы воротный столб, беру пилу. С детских лет не держал лучок. Потрогал пальцами зубчики полотна – тупые.

Пилю, вернее, рву дряблую древесную плоть. Из-под полотна летят не опилки – гнилые крошки. Подбежала грязная, куцехвостая собачка, обнюхала носок полуботинка. Чихнула и залилась визгливым лаем.

На низком крылечке показалась Мавра. Волосы растрепаны. Кофта скособочилась. Платье мятое, калоши в навозе. Бабка сделала пальцы окуляром бинокля, навела на меня.

– Не узнаешь, Мавра?

– Не-а.

Назвался.

– А-а-а… Бороды в тот раз не было?

– Не было.

– Ну вот. Так бы признала. Борода тебе личит. На нашу родню староверскую похож.

– Вот помочь тебе немного хочу.

– Подмоги. Все об нас забыли. Один боженька попечительствует. – Бабка перекрестилась прогонным староверческим крестом. Когда два пальца летели в стороны, они коснулись самых концов худых плеч.

– Дров почему сын не наготовил? Ведь у тебя сын есть?

– Есть, да не про материну честь. – Мавра что-то забормотала, стала считать по пальцам. – Четвертый год сынка шти тюремные хлебат.

– Как же ты в холода с такими дровами?

– Зима подскажет, что делать. К Нюше на кроватный постой уйду. Чего две избы зря топить? У них просторно. Мне местечко отведено в теплом углу. Сюда прибегу, со скотиной управлюсь и к ним. Втроем в подкидного дурачка весельше играть. Горислава с солдатом своим нагрянет. Шибко весело… Брось лучок. Сама перепилю. У меня кровь с остановками ходит, так я шевелюсь, разгон ей даю… У Нюши старик ополоумленный. Говорит: должен же я чем-нибудь заняться на том свете. Струмент готовит, натачивает. Забываю свой лучок отнести ему. Плохо ведь тянет?

– Скверно.

– Вот и оставь. Сама управлюсь. Привышная. Дровенки расклюю топором… Не знаешь, кто поговорку придумал: богатый человек с оружием, бедный со слезами?

– Не знаю.

– Вот и я не ведаю. Правая половинка поговорки про меня. Много победничала. Много слез из души выкатила. Всю мою жизнь рассказать – больша-а-а-ая Библия будет. Я испужена медведем была. В Васюгане тонула. Змеи кусали. Под эту субботу запомирала. Вышла под небо, шепчу: Богородица, не дай помереть. Я еще Святое Писание почитать хочу. Лечилась прутиками красными. Срезала, варила. Отвар помог… Тятя родненький мне говорил: «Поживи по людям, попытай судьбу. Потом другим скажи – каково солнышко греет и человек зло сеет». Жила по людям. Где с ребятенками повожусь, где попряду, где полы вымою… Этим кормилась. И скажу я тебе: путальница в жизни великая. На путь истинный архангел Михаил наставлять должен. Но и он не всегда подсоба. Бесей много. Сатана возгордился. Все от многобожия идет. Грамоте я через муку училась. Хотелось своими глазами Святое Писание прочесть, книги старопечатные. В людях качаю зыбку, соплики малышу утираю, сама букварик зубрю. Смотрю, какими крендельками буквы лежат. До десяти номеров считать научилась. Тятенька терпелив был. Смолчит, дурой меня не обзовет, пальцем не тронет.

В деревне меня нарекли монашкой, отшельницей. Но я от людей не откольница. Молюсь за них, помогаю. Раньше брюхá у больных правила. Ячмени, бородавки сводила. Если ячмень на левый глаз сядет – перевязываю ниткой пальцы правой руки: средний и безымянный. Ячменю не грех фигу показать. Поднеси ее близко, пошепчи: новосел, не на ту землю сел. Кому соринка в глаз попадет – пущу под веко семя льняное. Любую соринку выгонит. Иной всю жизнь проживет и не знает, что кол в землю надо с водой забивать. Дуриком лезет. Строители в деревне коровник строили и всухую забивали. Школы большие закончили, а такую премудрость не знают.

Не откольница я. Постуюсь. Молюсь двуперстно. Книги древние до дыр зачитала. Пужливая только: боюсь бесей, не растерзали бы. На мне грехи есть: не всегда постовалась, ребеночка с глухим парнем нажила. По нашему обету строго спрашивается: неженатые не женитесь, женатые разженитесь. Всю жизнь каюсь, согрешение замаливаю. Молодой была, глупенькой. Пойду в лес – за птичками, за бабочками подсматриваю. Они друг на дружку прыгают, топчатся, любятся. Стыдно, но смотрю. Помолюсь и снова смотрю… и так нутро распаляет – моченьки нет. Почешу под подолом и в деревню. О ту пору глухой, молоденький конюх стал приставать. Его мне бес поднес. Барахтались с ним на сене. Добарахтались. Убедил меня, что с застойной плотью с ума сходят… ну и ввел в согрешение. У трехперстников-щепотников книги иные. Они учат: для детоплодия брак дается. Во брак с глухим вера моя не пущала. А по своему ребеночку сердце ныло. Не выстругаешь же его из осинки. Живого хотелось. Жизненное свое берет. Плоть молитвами не усыпишь.

Сынка мой родился перед Благовещением. На восьмой день имя ему дали – Витенька… Выродила, значит, сынку, реву слезами, шепчу: Богородица, Дева, радуйся… Как думаешь, не растерзают меня беси за давний грех?

– Не посмеют.

– Вот и я так думаю. Но тюрьму сынке они подстроили. Говорила ему: «Оставь в покое вино, брось карты, живи по-путнему – копейку мозолями добывай. Прутики грызи, побирушничай, но не воруй». Вот и сел за провинку. Стал тюремным кашеедом.

Мавра обрадована моим приходом. Торопится выговориться, излить обиды, услышать сочувственные слова, разложить в рассказах на кусочки, на осколочки свою летящую к закату жизнь.

Лицо отшельницы припухлое, одутловатое, с красно-синими прожилками. Под угрюмыми карими глазами складчатые мешки. Округлый подбородок в тонких завитушках сивых волосинок. На правой щеке крупная родинка. Почти посередине лба красное пятно. Мне подумалось: неужели моление выкрасило лоб?

– Много молишься, Мавра?

– Усердствую до пота. Часами поклоны отбиваю.

– Горислава и Нюша тремя пальцами крестятся. Не ругаетесь?

– Пусть щепотью молятся. Они щепотью и соль берут. Я – двуперстная. Чего мне с подругами делить, чего ругаться? У нас теперь одна крепкая вера осталась – старость. За последние годики жизни хватаемся. За них молимся, заступки просим… Вот так живешь-живешь, молишься-молишься, соберешь мысли в комок и думаешь: зачем? Отчего одному клопы да плошки, другому платья да брошки?.. Беси мне каверзы творят. Витеньку отняли. Болезни в меня напускают. Я сынку по-своему крестила: в омутище. Еще по холодной воде крещение было. Стал расти, как на опаре. Меня колдовкой обозвали. Молитвам Витеньку усердно учить принялась, да школа обезбожила, от веры отбила. Классы ему туго давались: недоумком родился. Сама виновата: в Преображение рыбку не поела. Тяжко его рожала, всю меня, как бересту на огне, скручивало. Родился худенький – кожица да косточки. Потом наливаться стал. Плакал редко, легкие не развивались. До шести недель шлепала его, чтоб поревывал. В бане одного оставляла. Раскричится, ором зайдется, зубенки стисну, не иду. Ночью нисколько с ним не важивалась. Родила, пела: Богородица, Дева, радуйся. Ну и помогала она мне. Кормила я сынку титяшным молоком три года, пока голова не разболелась. Поноса у него не было. Коростья не одолевали. Я в людях и кормилицей была: трех чужаков своей грудью выходила. Но беси распрогневались на меня. В интернате дружки Витеньку безбожеству обучили. Хулиганам в руки дался. Покуривать стал, матерщинничать, за рюмку хвататься. Приехал перед армией с дружками. Я им провожаны устроила. Овечку забили, шиш-лыки жарили.

Из-под крыльца выбежала крупная темная крыса. Встала столбиком возле отпиленной чурки. Мавра проворно, с охотничьим азартом сдернула с ноги старую калошу, запустила в крысу: она юркнула под кучу наношенного хламья.

– Ах, беси проклятые! Житья от вас нет! У курей яйца таскают. В избе пол изгрызли. По столу бегают. Расставлю капканы, да по забывчивости сама в них и вляпаюсь. Писала в сельпо, чтобы «крысиду» привезли. В конверт вместо заявления по ошибке молитву вложила. Наверно, письмо мое не в потребиловку – в церковь батюшке попало. Как думаешь, божественные люди на учете в церквах?

– До Авдотьевки церковникам дела нет.

– Зря. Раньше и на обласках ездили. Привезут молитвы, увезут пушнину. Надо в сельпо снова про «крысид» отписать. Забыли об нас. Черт всегда в законе, человек в загоне. Исчезла школа. Больничка рухнула. Мы скоро все в землю рухнем. Зачем жили, иконам кивали? Одно понятно: бог смолчит, человек словчит. Кто через колено законы гнет, тому и прощение выпадает. Сынка закон не согнул. Приехал как-то весенним Васюганом, платочек в крупную полоску привез. Спрашиваю: «Как живешь, Витенька?». Отвечает: «Живу, мама, как картошка: если осенью не съедят, весной посадят…» Накаркал себе беду.

Мавра побрела к кóзлам. Медленно нагибалась за калошей, придерживая поясницу рукой.

– Отымается спина. Второй день с прострелами хожу. Погода скоро на дожжик повалится.

– Выезжала куда-нибудь из деревни?

– В Пермю выезжала, ко сестре старшей. На вокзале у меня кошелек стяпали. Не заркие деньги были – двести два рубля прежними. Поголосила у рельсов, беда растуманилась. Сестра последние рубли собрала, на путь обратный дала. Нашила я на кофте, платье кармашков тайных, распихала трешки. Поехала. Дорога гремит, мне страшно. Вдруг колеса сбегут с железа? Водой долго ехала. Добралась до избы, упала на койку, занемогла. Чужая земля – патока, своя – сливки. Всем говорю: я – не рассейская, я – васюганская и столица моя – Нарым. Тут каждый пенек мой кум. Всех певчих птичек в лицо знаю.

Крыса выбежала из-под древесного хлама, смело и нахально понеслась вприпрыжку к крыльцу. Мавра с той же проворностью сорвала с ноги заляпанную навозом калошу, швырнула в нахальную грызуниху. На сей раз черная резина обрушилась на нее всей массой. Крыса перевернулась на спину, ощерила длинные зубы, злобно пискнула. Оглушенная, несколько секунд оставалась на месте. Отшельница победно поднялась, схватила со стены коромысло, заспешила к добыче. Но добыча успела оклематься. Крыса бесенком понеслась на старуху, прошмыгнула между ног, едва не укусив охотницу за щиколотку.

– Ну я ттебя изловлю! Ну распотешусь!.. И ведь умные шельмы, – неожиданно нежным тоном проговорила Мавра. – Нашли обрезок кожи от чирка, закатили на лоскут яйцо и волоком потащили. Курей волнуют, они нестись плохо стали. Достану «крысиду», нагоню на вас страх. Опупели! Разбойничают средь бела дня. Куда я заявление на «крысид» сунула? Надо новое нацарапать. Молитву отправленную жалко. Я ее из святой, боговдохновенной книги переписала. Умная книга. Все там расписано, все по-старинному узаконено. Про поясные поклоны, про земные. Когда поститься, когда литургии совершать… Ты хоть и при бороде, а, поди, явный неверец? Ничего не знашь, что с неба нам глаголят. Разве вы, неверцы, знаете, что всех небов двенадцать. Ракеты только до первого доцарапались… Люди сперва землю осиротят, потом до небов доберутся. А там и свету конец.

– В войну ты в колхозе была?

– Везде, куда ни пошлют. Трудармейкой тоже была. Дорогу в тайге строила. Я – дюжая. Хлебный паек наравне с мужиками получала. Раз жар сорокаградусный в бараке на меня навалился. Запомирала. Попила заварной чаги, соскочила с нар и за бригадой. Всю войну перед глазами пайка хлебная маячила. Во сне душеньку отводила: до отрыжки хлебушек ела. Караваи снились белые, пышные. Отрежешь ломтище, уплетаешь за обе щеки. Проснешься, а зубы, сном обманутые, чакают, воздух жуют… У меня теперь память смеркаться стала. Всего не вспомнишь. Много всякого наслучалось за жизнь. Сейчас блужу по лесу часто. Хожу сухопутом, собираю ягоду – беси путь умыкнут. Где ночь пристигнет, там и ночую. Утречком помолюсь, отобью поклоны, иной раз ноги прямичком к деревне и выведут. Богородица за меня. Беси против. Помрем, увидим, кто правдой жил, кто кривдой. Там суд – ого-го! Взяток не берут. Икрой, осетриной, мехами не умаслишь. Грешному смерть будет лютая. Праведному светлая.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации