Текст книги "Тот самый яр…"
Автор книги: Вениамин Колыхалов
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 32 страниц)
Через неделю кандальников увезли в деревню.
– Братцы, – восхитился нарник со шрамом на лбу, – мальчонок единоличника освободил.
– И сына его, – добавил двуперстник Влас.
– Повезли кандалы снимать, – предположил счетовод Покровский.
Каждый подумал о свободе, словно вдохнул хвойного аромата.
Не дав встретиться с роднёй, мужиков доставили к кузнице. Чёрная избушонка показалась Никодиму Савельевичу чужой, неласковой. Думал – прольёт слезу от радости встречи. Испытал опустошение души. Выжгли нутро калёным железом. Улетучилась тоска по наковальне, молоту.
– Чего размечтался, бугай?! – пробазлал неопохмелённый Ганька. – Подкопили на нарах силёнок – колхозу подмогните.
– Снимай кандалы!
– Мы и тут из вас дурь выбьем, – взвизгнул Горбонос. – Ваши вериги надолго.
Шустрый Оскал летал по Заполью, блажил:
– Дядю Никоду освободили! Дык я помог.
Ждали появления мужей Соломонида с Прасковьей. Фунтиха сунула рассыльному горячий пирожок с горошницей.
– Рассказывай, родненький, подробности.
– В кузне они.
Сердчишко Праски забилось сбойно. Набросила клетчатую шаль, засуетилась.
– Схожу разузнаю.
На подходе к кузнице её остановил ухмылистый Ганька.
– Стоять! Свидания запрещены!.. Пошла вон!
– Козёл безрогий! Грубить вздумал. К мужу, к свёкру иду. Ни к тебе – шкуре продажной.
– Докаркаешь! Мы при исполнении задания…
– Исполнители вонючие! Прочь с дороги!
Оттолкнув надзирателя, упрямая молодайка подбежала к Тимуру, уткнулась в грудь разгорячённым лицом. Из распахнутой серой фуфайки несло стойким потом.
– Поцеловки отменяются, – секретничал на ушко муж, – вишь, губы скалками.
Поначалу Прасковья не разглядела синюшные рассеченные губы.
– Выродки! – ненавистно посмотрела на конвоиров.
Обняла Никодима. Разглядела его потемневшее осунувшееся лицо.
– Ничего, дочка, дюжим, – успокоил свёкор.
– Чья теперь кузница? – спросил вызывающе Никодим.
– Обчая, – ехидненько ввёл в курс собственности Ганька.
Заглянув в нутро избушки, Селивёрстов осудил:
– Сразу видно, что обчая. В свинарник превратили.
Надзиратель Фесько, отведя в сторонку растревоженную Прасковью, буркнул:
– За свидание водки притартай… можно самогонкой рассчитаться.
У Саиспаевой мелькнула спасительная мысль. Подмигнув Тимуру, побежала к Фунтихе.
«Подсыплет наша знахарушка зелья в самогонку – скоренько с копылков свалитесь…»
Развели горн. Навели порядок вокруг наковальни.
Рассылёнок-освободитель приплясывал у двери:
– Дядя Никода! Дядя Тимура! Дык радость какая!
Горбонос с матюгами налетел на парнишку, пытаясь ухватить за красные уши.
Вмешался Ганька:
– Оставь, визг поросячий поднимет.
Появился председатель. Рожа у Евграфа Фесько растестилась. Пышные щёки наползали на седеющие виски. Племянник услужливо помог слезть с уросливого гнедого жеребца. Седло на нём было роскошное, конфискованное у зажиточного казака. Ганька отдал по-военному честь:
– Докладываю, товарищ председатель: кандальники доставлены в срок.
– Может, снимете с них железки?
– Не велено. Большой риск побега.
Рассыльный Оскал поднёс пальцы к скользким ноздрям жеребца, смазал слизью. Поупражнялся за спиной – хорошо ли маслится фига. Большой пальчик втискивался в соседние с лёгкостью ерша.
Председатель не ожидал от чертёнка такой прыти. Подскочил и вытворил багровому носу Евграфа знакомое подношение. В нос ударил запах лошадиных соплей.
– Гадёныш!
Фесько с силой оттолкнул храброго малого, не устоявшего на ногах. Шапчонка слетела. Оскал – по славному деревенскому имени Вася – упал навзничь, ударился затылком о заржавленный плуг. Лежал неподвижно. Правая рука судорожно подёргивалась: неразжатая фига продолжала посылать обидчику язвительную депешу.
Пепельные жиденькие волосы на затылке пропитывались детской, самой священной кровью.
Догадываясь о непоправимом, Фесько приказал племяннику:
– Скачи за фершалом!
Гремя кандалами, к мальчику подошли кузнецы. Никодим бережно поднял остывающее тельце: оно показалось легче ржаного снопа. Из разбитой головы усилился красный капёж. Широкой ладонью любимец Васи – дядя Никода зажал рану.
– Зверь лютый! Мало тебе нашей крови, ещё и детскую кровушку пьёшь.
– Поговори мне! – вскипел Евграф. – Сам оступился. Убирайтесь в кузницу!
Размахивая наганом, как шашкой, Горбонос наскакивал на кандальников:
– Марш на работу! Без вас разберёмся.
Как малютку, баюкая горемыку, Никодим Савельевич шепотил:
– Васенька, живи… живи, Вася…
В избе-пытальне на дыбе у кузнеца Селиверстова докрасна созрела мысль о мести. Под ударами разнузданной казацкой нагайки надзирателя Ганьки разбухала злоба на главного артельщика Фесько – тупого лодырного мужика. «Дорвалась сука до властишки, жизнь нашу изъела… бросила паршивым псам на растерзание…» Ничего не стоило придушить в зоне Ганьку-змеёныша. Откладывал месть… Придёт срок – покажет ему бугай рога острые, копыта пудовые.
Всем нутром, всей кипящей кровушкой чуял Никодим близкий смертный час. Многие нарники-невозвращенцы лезли в вещие сны, предупреждали о скорой развязке. Не ожидал кузнечных дел мастер, что багровое колесо рассейской истории готовится раздавить человека, ещё недавно добывающего для народа озвученную лозунгами свободу: она – дитя-недоносок – скоренько переродилась в неволю, гнёт, иго. Власть оказалась зловещей, ощеренной во всю красную пасть. Вздёргивать на дыбу храброго русского солдата?! Глотал удушливые газы неметчины. Мок в окопах. Ходил в рукопашные схватки. Доблестный штык оставил много смертельных мет под вражескими мундирами.
Не знал за собой Селиверстов никакой провинки. Никогда не позорил Родину. Георгиевский крест получил за исключительную храбрость и мужество. За мужество и муки на дыбе готовится пуля… Сидит в патроннике, ждёт рокового разбега…
Ублюдыш Ганька – сошка мелкая. Пьянь. Приспешник. Отсвистит плеть – взбодрит нервишки своегонным винцом. Будет дальше жить, злодействовать.
Евграф нужен для отмщения. Каким ветром занесён сорняк в Приобье? Жил-поживал в Западной Украине, так нет: припёрся в наши края соци-лизм строить…
Тельце Васи остыло. Дяде Никоде привиделось слабое сиреневое свечение. Душа пока не отлетала, сочилась тёплым маревом. Положил трупик на сани, поправил под головкой клочок сена. Чикист Горбонос перестал размахивать наганом, упрятал в кобуру. Насмотрелся на многие узаконенные тройками смерти, уход из жизни визгливого соплячонка не задел ни одной ослабленной струны: душа не отозвалась сигналами боли и сострадания.
– Чего пасти разинули?! Марш в кузницу!
Растерянный Евграф обрадовался властному окрику чирьястого. И то. Весна идёт. Работа стоит. Плуги, бороны о землице задумались. Вон их сколько вытаивает из-под снега.
Грозовые мысли набухшими тучами проплывали в больной голове Никодима. Пашню, покос, избу, кузницу – всё забрали именем беззакония. Перед расстрелом решили остатнюю силушку высосать у наковальни. Смотрит внимательно на отца Тимур – всё понимает, со всем соглашается. Тоже каждая клеточка местью дышит. Пойдёт батя сошники ковать – он за ним. Даст сигнал – порешить злодеев – руки не дрогнут… Догадалась бы жёнушка – сыночка принесла посмотреть. И опухшими глазами разглядит роднулю, каждую чёрточку вберёт взглядом… Что за время поганое обрушилось? Изверги правят твоей свободой, распоряжаются добром нажитым. Засел красный Мамай в Кремле, а услужливое продажное воинство дань подушную выгребает. Неужели кандальный звон – гимн народный?..
Вот стоит трусливый Горбонос, хорохорится. Фесько убил мальца и ни страшинки в наглых шарах… Васенька фигу не разжал: запеклась крепким крендельком.
Шатаясь в седле, подъехал Ганька, козырнул:
– Фе… шера нне-ма… пян…
– И ты уже нажрался! – вскипел Евграф.
– Ни-как ннет… два сты-кана…
Выпутывая ноги из стремян, гонец не удержался в седле, грохнулся наземь.
На выручку поспешил Горбонос, наклонился, чтобы поставить дружка на ноги.
Медлить было нельзя. Тимур схватил прислонённую к кузнице оглоблю. Удар получился смачный, смертельный. Тимур вложил в него всё припасённое чувство ненависти к Ярзонной мрази. Конец оглобли оглушил и гонца.
– Вот такая гармонь! – уточнил плотник, доставая из кобуры Горбоноса наган. Наведя ствол на председателя, обезоружил и Ганьку.
Не ожидал Никодим от сына такой скоропалительной развязки. Фесько разинул от страха рот. Не расслышал в запальчивости бряканье кандалов. Фигура деревенского Добрыни выросла перед ним живой глыбой. Пригвожденный неожиданностью, парализованный ужасом такой близости, Евграф вытаращил на кузнеца будто отрешённые от тела глаза. Хладнокровный Никодим мог поклясться, что мельком увидел себя в расширенных зрачках артельца. Фесько пытался кричать, но из глотки выливалась сплошная хрипота.
Загрёбистые пальцы кузнеца удавно сомкнулись на землистой шее давнего мучителя. Зрачок нацеленного нагана способствовал гипнозу, под которым находился клеветник.
Всё произошло неожиданно и споро.
Жеребец, стоя у коновязи, преспокойно жевал пучок сена.
Сняв с руки Ганьки казацкую плеть, Тимур трижды огрел парочку, сопроводив операцию смачным плевком.
Волоком перетащили заваль в кузницу. Ножовкой по металлу срезали кандалы.
Заготовленные на растопку берестяные прикасы от артельного руковода положили в углы, просушенные за долгие годы горячей жизни.
Горн раскочегарили в последний смертный раз.
– Пробил час, родная кузница, пробил…
Из глаз Никодима выкатывались слезинки, их сушил накатный жар горна.
У двери в помятой ведёрной дегтярнице хранился керосин: расплескали по стенам, облили берёсту, охапку дровишек у горна. Досталось и неподвижной тройке трупов.
– Хоть одна тройка ответит за зверства. Мы, Тимур, подписываем свой народный протокол огнём… Прихвати, сынок, молот, ступай!
Разбрасывая лопатой угли из горна, Никодим выдавливал стон:
– Прости, родная, прости!.. Довели ироды…
Левая кособокая стена кузницы первой обзавелась бесшабашным огнём. Выгреб весь жар. Пламя пыталось переметнуться на одежду, гнало из чёрной горенки, не понимая причины огненной расправы.
Зашевелился Ганька, вытаращил глазищи, в которых чёртиками плясали отсветы рукотворного пожара.
Прокалённые за годы служения клещи намертво сдавили податливое горло.
– Полежи, гусарик… отцарил…
Сработанная на опережение судьба развернула перед недавними кандальниками трагическую панораму. Они стояли на пятачке недавней расправы над тройкой: растущее пламя завораживало. Огонь набирал гудящую прыть, рвался в распахнутую дверь.
Швырнув в огонь нагайку, Тимур напутствовал:
– Гори, змея подколодная!
Горьким оказался праздник бытия.
Тревожно заржали лошади.
Васеньку отвезли к родителям. Вкратце обсказали о случившемся.
4В избе Фунтихи царил переполох.
Разохалась толстуха Соломонида, торопливо собирая в дорогу провизию.
Молодые наклонились над кроваткой, сюсюкали с малышом.
Прильнув к мягкому боку Прасковьи, Тимур вбирал прощальное тепло. Не такой представлялась встреча с любимой… знать, судьба загнула подковину не в сторону счастья.
Подошёл Никодим Савельевич, ревниво отстранил молодых.
– Дайте деду полюбоваться мужиком… ишь ты… весь в Селиверстовых…
Без кандалов Тимур чувствовал прилив небывалой силы, подъёмную лёгкость. Казалось: взмахни крылами и улетишь в края, где нет тюрем, насилия, выпученных глаз надзирателей… У кузницы произошло дикое, непоправимое, подстроенное оглушающей бесовщиной. Невыносимая обстановка толкнула на самосуд, затмила рассудок… нет, прояснила его, подсунула золотой шанс… Витал призрак скорой смерти, указывал самый верный путь избавления от нечисти. Гордые сибиряки не могли снести вызывающую наглость шкурников…
Когда отец увидел на липе Тимурёнка улыбочку-вспышку – накатилась крутая волна радости и свободы. Обрёл зажигательную отвагу. Чего теперь бояться – два нагана с полными обоймами патронов, двустволка. Пока ищейки пустятся в погоню – будем на Федоркиной заимке. А там… там тайга, круговая порука сосен и кедров. Может, Михайло спаленку свою уступит, всё равно скоро тепло выгонит бродяжку… Улыбается Тимур, вливает в лицо улыбочку сына.
В чёрную тайну кузницы Фунтиху не посвятили: старая сорока быстренько разнесёт по Заполью словесную стрекотню.
События последнего часа пронеслись перед Никодимом Савельевичем как в дурном сне. Его можно назвать и счастливым сном. Разом получить освобождение и отмщение… Мужик пребывал в возвышенном состоянии решимости. Надо промять колею обдуманных действий. Вот так и на германской войне накатывался перед боем горячий поток неизвестности. Ратник мысленно прокладывал предстоящий путь… Боевые действия начались у кузницы. Полоса фронта протянулась до избёнки травницы Фунтихи, протянется дальше по санной дороге в глубь охранного леса.
Раздумывал кузнец: гордая правая месть умеет разить врага наповал. Сын призвал на помощь оглоблю… оччень пригодилось подручное средство… кара врагов настигла… Кузницу жалко: погрела старушка косточки у последнего очага… Молот предать не мог: не доверил жоркому пламени…
Из деревни выехали засветло – благо избушка Фунтихи отиралась на краю кривой улицы. Хриплоголосые дворняги устроили проводины прерывистым незлобным лаем.
К ночи затяжной северок натащил снежные тучи. Забуранило. К скупому рассвету извилистый санный путь перемело, только макушки сиротливых вешек торчали из рыхлых утихомиренных сугробов.
В Ярзоне из когтей смерти вырывались немногие. Грозная, не ко сну помянутая 58-я статья иногда маячила послаблением – отпускала десятилетний срок заключения.
Почти каждый, побывавший в пытальне, возвращался оттуда с сотрясением мозга, всех внутренностей. Подследственные часто бегали к парашам не по малой или большой нужде – по нестерпимой тяге к изматывающей тошноте. Блевали надсадно, с горловыми потугами, харканьем, хрипом. Часто случались кровавые поносы.
Доведённый до психопатства сапожник из Нарымской артели тренькал на струне из кожи самодельную мелодию. Щерился, выставляя напоказ прореженные зубы. Его арестовали за спетую на гулянке частушку:
Когда Ленин умирал,
Сталину наказывал:
– Хлеб народу не давай,
Мяса не показывай.
В мастерской у него была старенькая балалайка с двумя струнами; третью снял сын, приделал к блесне. Жоркие хваткие щуки водились в таёжном озере: леску откусывали, словно сапожным ножом обрезали.
Дурачка пожалели: тройка влепила десяточку отсидных лет и пяток годков поражения в правах. Чудаки! Да будущий подмастерье был ущемлён во всех жизненных правах с того самого момента, когда рябая повитуха обрезала тупой бритвой скользкую пуповину. Воспитывался на подзатыльниках. Постигал забористую матерщину. Голодал у развратной тётки. Голова много раз вбирала аккомпанемент сапожных колодок. Какая-нибудь энная колодка и сотрясла мозги, скрутила в пучок извилины.
Бреньканье надоело нарникам. Шумнули на артиста.
Счетовод сумел на три раза перетрясти цифирь подсунутых отчетов.
Он приглядывался к головам сокамерников, видел броскую седину волос. Все стояли на последней ступени ломкой лестницы смерти. Тускнели сердца. Обесцвечивались шевелюры. Только коренастый бесшабашный цыган маячил кудрявой черной головой, не поддающейся испугу седины.
Неделю назад стали гноиться у старовера обрубки пальцев. Влас заливал шрамы мочой, посыпал толчёной корой, замазывал живицей. Из брёвен высачивались густые янтарные капли, словно тюремный барак оплакивал горькую участь согнанных в кучу бедолаг.
Старообрядец рассказывал счетоводу о плакун-траве. Она появилась после распятия Христа. Богородица долго и горестно оплакивала его судьбу, осуждала Иудино кощунство. Вот так вырастают на Руси на слезах – травы, на крови – храмы.
Поубавил гнева Кувалда. Передвигался нервными толчками: кто-то незримый подталкивал его к порогу расчёта.
Без бугая Селиверстова ему стало безопаснее в тюремных стенах. О побеге отца и сына надзиратель узнал на третий день. Выпытывал у чекистов подробности, но они особо не распространялись. Ждали приезда следственной комиссии. Всякие слушки были лишними.
Бывший гэбист Горелов часто ходил к Оби, физически испытывая муки воды под ледовым панцирем. Ждал первых заберегов. Пока река объята белой немотой. Величие не потеряла. Даже сейчас Колпашинский яр испытывал к шири вековое уважение.
Небеса образца 1938 года наливались густой апрельской синевой. Сорочье и вороньё становилось непоседливее, осыпая округу горластыми вскриками. Суетливые синицы вспоминали подзабытую за долгую зиму припевку трень-звень, самозабвенно славили крепнущее солнышко.
Зачёркивая крестиками календарные числа апреля, Сергей с радостным содроганием сердца ждал открытия навигации, прибытия первого парохода. Казалось: целая вечность прошла тихим ходом со времени погружения в комендатурскую жуть. Ярзона представлялась оплотом беззакония, эшафотом, на который ежедневно заводятся новые узники. Университетская скамья – не брыкастая лошадь, но она скинула седока в дебри бесправия и лютого произвола. Не нужен был диплом историка, как приложение к изуверству НКВД.
Глядел на раздольное заречье в саване настороженных снегов. Виделась совсем другая Родина не с растерзанной свободой – чистая, не запятнанная кровью народа, не задушенная репрессиями, не преданная злобными врагами нации.
Вернётся в университетский город, направит поток творческой энергии в русло давно задуманного сочинения. Теперь трактат о жертвенном народе виделся отчётливо, ярко, как вот это заречье, облитое воспрянувшим светом. Комендатура, следственная зона будто открыли третий всевидящий глаз.
Дальнейшие наброски к трактату забурлили живчиками здесь, на северной земле, вознамерившейся существовать при режиме насилия, выживания. Возможно, со временем выстраданное сочинение перерастёт в диссертацию.
Мечталось о любви – сияющей, сокровенной. Госбезопасность не обезопасила душу от житейского хлама. Она даже не сжигала накопленный сор – трамбовала до крепости горных пород. Как расплавить теперь спрессованные кварцоиды, очистить сердце от ржавчины, яда событий. Довольно! Побыл в лапах органов заводной игрушкой. Механизм давно сломался. Но мозг не зачерствел… Сергей Горелов – свидетель суровой истории, очевидец ярой расправы над славянскими народами. Он знает всё о свинцовой бойне. Предстояло кошмар пережитого перелить в правдивые слова трактата. Придётся охватить взором ума историческую панораму Руси, сделать вывод: почему аристократическая верхушка не щадила родной народ, столетиями жировала и пировала за счёт его кабального труда, рабского положения. Веками униженный, нищий люд в годины испытаний шёл на погибель, защищал чужие имения, дворцы, холёное духовенство, богатое дворянство. Погибало такое же простонародье, какое собралось в ярной зоне отчуждения и смерти.
«Патриотизм, – рассуждал сердобольный историк, – не должен навязываться. Не книжный предмет – духовный. Он впрыскивается в сердце с кровью, с живительной любовью к Родине, к отеческим питательным пластам бытия… Истощились благостные пласты… всё тяжелее ноша, давящая на плечи народа…»
Заобье притягивало раздумчивого человека синеватой удалённостью простора. Природа виделась непокоренной величиной, плывущей параллельно с тяжким бытиём. Она не пересекалась, не подчинялась людским грубым законам… Жалеет иногда бывший особист – почему не выбрал на заре молодости биологический или геологический факультет. Вляпался вот в сомнительную историю. Послать бы сейчас ко всем чертям хитрую вранливую науку с массой загадок и неопределённостей. Не занесла бы судьба в дымный посёлок на широкой Оби. Вон какие сизо-чёрные вихры над трубами изб и котелен. Бродят неприкаянными тенями голодные, оборванные спецпереселенцы. По-медвежьи выползают из землянок, чихают от лучей, уловленных ноздрями…
Россия-матушка, сколько у тебя спецов появилось – спецпереселенцы… спецконвои… спецконтингент, спецпаёк… И сама ты стала спецРоссией с жутью концлагерей, с разбухшей массой деклассированных элементов… Надо перечитать «Бесов» Достоевского, его «Записки из „Мёртвого дома“». Конечно, хватало на Руси мертвечины от Рюриковичей до династии Романовых. Но сколько её накопилось при Ильиче и Виссарионовиче. Порочный круг имён и отчеств: разные Ильи, Марки, Иосифы, Яковы, Эдмундовичи, Давидовичи… Боже праведный, разверни Русь на путь истины и добра…
Мысли теснились, искали свободы, воплощения в живые слова. На берегу Оби великой, свободной гудит своя, Ярзоновская история. Пули ставят точки после гнусных параграфов «троек». Обрывают незавершённые судьбы страдальцев. Не война ведь идёт, не супостаты прут на песчаный бастион с трапециевидной формой зоны отчуждения… НКВД свил жёсткое гнездо вопреки всем естественным законам природы… На ступенях всемирной истории насилие стояло незыблемо. Поощрялось царями, королями, императорами. В колоде держиморд террор расцвечивался в чёрную и красную масти. Шулерским картам хватает главных цветов. Перетасовку можно делать самую хитрую, воровскую…
Что изменилось в России после отмены крепостного права? Посветился манифест вольности, стал угасать, возвращая чернолюдье в старые границы рабства. Доморощенные бесы с бесовскими силами извне раздули чад переворота, втолкнули в красно-белый ад братоубийственных войн. Минуло два десятилетия – репрессии и террор не затихли – разгорелись всеохватным пламенем. Московские верхушечные враги нации перевесили броский ярлык на плечи простонародья. Политика наглого вранья далась узурпаторам без сложностей. У них услужливые газеты, радио, партглашатаи. Сколотили жестокий пронырливый наркомат – спрут со щупальцами, вцепившимися во всё народонаселение страны, на всех её удалённостях.
Спаянные блоки букв ВЧК-ОГПУ-НКВД Сергей Горелов ставил на попа: тянуло кровью и гарью, точно они прожигали страницы Российской истории и раздували неостывшие угли Гражданской войны. Одно чудовище с тремя разверстыми пастями…
Школьному военруку показалось: за ним следят. Не Кувалда ли мелькнул за кривостенной хибарой, спрятался в глухом переулке?
Уходить от Оби не хотелось. На белом разгонистом просторе хорошо думалось о историческом труде. Он станет летописцем новой Руси, расскажет правду, не перекрашенную домыслами, стекающими с газетных полос.
Боковым зрением всё же выследил Тюремную Xapю. Габаритный надзиратель воровской походкой удалялся в сторону Ярзоны.
С дощатого настила вышки Натан видел молодого офицера. Позавидовал его свободе. Разгуливает когда хочет. Подолгу любезничает со снежным плёсом Оби, с далью под горизонт. «Чего пасётся Кувалда среди сугробов, не подходя к яру? Собрался утащить бельё, развешенное на проморозку?» Осенило: шпионит за уволенным особистом. Перхоть надоумил?..
Неделю назад вновь вздрогнул яр, качнулась вышка. Гадал: неужели такими резкими толчками бунтует кровь, насылает наваждения. Тогда откуда нудный скрип сосновых ног вышки, смешение очертаний заснеженных изб. Часто вместо молитв Натан вытверживал есенинские строки – успокоительные, приводящие душу в равновесие. Сейчас пришли вот эти:
Чую радуницу божью —
Не напрасно я живу,
Поклоняюсь придорожью,
Припадаю на траву.
Между сосен, между ёлок,
Меж берёз кудрявых бус,
Под венком в кольце иголок
Мне мерещится Исус…
«Примерещься, Господь, вдохни святой дух в ослабленное сердце. Радуницу не чую… но ощущение напрасной жизни мучает, тяготит постоянно, мучительно…»
К Праске теперь не подступись. Стала развязно-дерзкой, не один ушат грязи вылила на вышкаря. Её и Соломониду допрашивали комендатурники. Говорят: уехали в сторону Федоркиной заимки. Никодим наказывал: говорите правду, быстрее сволочи отступятся.
По-мальчишески радовался Натан за удачливых беглецов. Ему-то никогда не выкарабкаться из ада. Знать, надёжно упрятала тайга-матушка – до сих пор догонщики на следы не наткнулись. Кружился над районом поисков самолётишко под цвет травы. Разбудил гвалтом медведя. Вылез лохмач из берлоги – сердитый от недосыпу. Грозным взглядом проводил небесное чудовище. Придётся теперь шататься до сугревных дней, искать пропитание.
Найденные на пепелище трупы валялись обгорелыми пнями. Огонь постарался обезличить, довести их до полной неузнаваемости. Органы определили быстро: в куче Евграф Фесько и конвоиры, приставленные в день беды к двум кандальникам. Недоумевали: как могли ослабленные пытальней враги разоружить чекистов?
«Ну вот, ехидный Горбонос, – размышлял вышкарь, – закончился бесславно твой кривой земной путь. Будет дан небесный маршрут – никто не узнает…»
Не было в душе и сердце Натана ни чувства злорадства, ни капли сострадания к стукачу.
Один чикист сгорел. Другой – из местных остяков-охотников – сошёл с ума. С санным обозом рыбы Агафона отправили в Томскую психолечебницу. Бить белку в глаз остяк умел. Делать дырки в черепах двуногих не пушных зверей стало для него тошнотворным занятием. Охотнику внушали: смертники не люди – волки. Хлещи зверьё. За дюжину волков, отправленных на тот свет, на этом свете получишь пачку пороха, кило дроби. Абориген свихнулся на шестом черепе, так и не получив награду – охотничий провиант.
Перед отправкой в Томск Агафон шатался по посёлку навеселе с испуганными глазами. Приставив к виску указательный палец, скалил прокуренные зубы, нудно мычал: чики-чики…
В расстрельный взвод пытались вернуть Воробьёва – наотрез отказался.
– Становите под пулю – не пойду!
Поэзия синеокого рязанца накладывалась на глубокую рану души целебным пластырем. Любимые, выученные наизусть стихотворения имели молитвенную основу, служили магическим заклинанием в особо тяжкие периоды жизни. Таких периодов становилось больше с каждым прожитым днём. От ненавистной собачьей службы избавления не предвиделось.
«Свет не клиновидный, не сошёлся на упрямой остячке… не в ту сгоряча втюрился… Не разыгрывай, парень, несчастную любовь… У них-то была счастливая…»
Пытался поддерживать Праску ласковой речью, задабривать подарками. Привёз Никодимчику расписную погремушку. Надлом в отношениях не склеивался: ни доброта, ни подарки не затягивали брешь. Одного боялся: как бы ежастая метла органов не смахнула с чужого двора Прасковью и Соломониду. Зоркое опасение высказал молодой маме.
– Наша-то вина в чём? – вспылила засольщица. – Два дурака бед натворили – нам ответ держать?!
– Им грозил расстрел. Что оставалось делать?
Замолчала. Насупилась. Дала шлепка сынишке.
– Дрыхни! Таращишь глаза, чучело несчастное… Уходи, Натан. Дитя боится. Запах тюрьмы чует…
От горя опала телесами Соломонида. Ходила, натыкалась на табуретки, скамейку при столе. Поубавила словесную течь, косо поглядывала на гостя Фунтиха. Ее тревожил крутой поворот событий. Пустила на постой подозрительных баб… крикун досаждает, тяготит недоброе: органы и до нее доберутся… зачем мне такие опасные постояльцы. У Саиспаихи своя избёнка – пусть перекочёвывают всей троицей. Фунтиха суровилась, копила беспокойство. Открыто не высказывалась, но губы шепотили обиды.
Подруги с засольни наведывались редко. Не сердилась балагурка и заводила. Каждый катится по своей колее жизни и забот. Весовщица Сонечка, которая когда-то сохла по Тимуру, съязвила наедине:
– Заякорил тебя суразёнок… на вечёрки теперь не ходишь…
– Завидки берут. Я в костре любви не прогорела. Вон какой алмазик выплавился… Ещё раз назовёшь его суразёнком – глаза выцарапаю. Убирайся!
Музыка капели с тесовой крыши заглушила на время горечь Сонькиных слов. Праска стояла перед гордячкой не потерянной особой – волчицей, готовой на всё. Никому не даст в обиду личное горькое счастье… сама разбудила чувства, сама усыпляет…
Наступательная сила весны обилием света заявила о себе на всех границах Нарымского мира. Прасковья выдворила Соньку, по-мужски сплюнула на искрящийся сугроб. Стояла, вслушиваясь в перепляс беспечной капели.
Услужливый Натан вызвался сбросить с крыши слежалые пласты снега. Фунтиха обрадовалась. Соломонида безучастно зыркнула на мужичка с широкой фанерной лопатой. Праска подарила беглую искристую улыбку. В её свете и при обильном лучеизвержении солнца работалось легко и споро. Снег обрушивался у стены с лёгким покряхтыванием. Рубаха давно промокла. За ушами скатывался по ложбинке пот. Волосы под ондатровой шапкой взмокрели: выбивался парок.
– Не надорвись! – Праска влепила в грудь крепко скатанный снежок.
– Меткая!
– Хочешь – в глаз попаду: сверзишься белкой-летягой…
– А вот тебе гостинец!
С лопаты на молодуху полетел кусок пласта. Увернулась. Снеговейный туманчик накрыл, проструился над головой.
– Расшутковалась бесстыдница, – пробурчала Соломонида, выходя из коровника.
Слышала невестка упрёчные слова – не придала значения… не взвесила их на точных весах души, объятой озорством, нахлывом обильного света.
Очищенная крыша задышала весенней свободой. Не менее обрадованная знахарка достала из заначки бутылку самогонки.
– Сотворил помощь… вот так помощь. – Фунтиха крестилась размашисто, а Троеручица под вышитым полотенцем внимательно слушала восхваление старушки.
Подошла порозовевшая Праска:
– Возьми сухую рубаху, иди в баню – переоденься.
Приходилось видеть Натану на сопернике эту сине-чёрную клетчатую одежинку. Не собирался облачаться в рубаху Тимура.
Легонько толкнув работника в плечо, кивнула на дверь.
– Марш переодеваться!
– Слушаюсь, командёр!
Долго не возвращался Натан из старой баньки. Отуманило голову не пугливыми мыслями. Снял мокрую рубаху, не решаясь переодеваться в чужую. Парок успел отструиться от тела: оно не остывало от внутреннего жара. Волосатая грудь вздымалась вольно, легко. Красные картечины на холмиках прятались в рыжих завитушках, вызывая улыбочку.
– Чего насторожились?
Приплыли строки:
Мне бы лучше вот ту сисястую,
– Она глупей…
Распахнулась чёрная скрипучая дверь. Заглянула Праска.
– С домовым ведёшь переговоры? Ждём-ждём чёртушку – он даже не переоделся.
Апрельский свет сочился не только в банное оконце. Казалось, он проникал сквозь сажные брёвна. Натан развёл беспомощно руки, спешно стал надевать охолоделую рубаху. Рукава путались, не открывали матерчатые русла.
– Дай помогу.
Шагнув за кривой порожек, Прасковья принялась поправлять низ клетчатой одёжки. На секунду ей привиделся неумёха Тимур, вот так же однажды запутавшийся, словно в сетёнке, в непослушных рукавах.
Пахнуло мужицким духом, потом. Широкие ноздри втянули зазывный жар юности. Муж и соперник слились в волнующее существо, не подвластное пылкому рассудку, пустым условностям. Скрытое под материей лицо Натана подтолкнуло молодуху к отчаянному поступку: воспользовалась подстроенной утайкой глаз и губ, цепко обхватила тёплый стан, смачно чмокнула в пуп, углубив в ямочку кончик виртуозного языка.
Работник замер от безумной неожиданности. Стоял на шатких гнилых половицах, полностью доверяясь бесстыжим рукам взбалмошной ведьмарки.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.