Текст книги "Тот самый яр…"
Автор книги: Вениамин Колыхалов
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 29 (всего у книги 32 страниц)
Много раз наблюдала Горислава: стоят на коленях под темными иконами старцы и старухи, вышептывают молитвы у зажженных лампадок. В тусклой молельне молчаливые святые заступники внимают гнусавым покаяниям, ревностно следят за усердными поклонами, за двумя настороженными пальцами, выписывающими кресты-размахаи. Чем больше жизнь ввергала старообрядцев в мирские грехи, тем дольше, запальчивее были оправдательные молитвы. Горислава знала почти всю подноготную немногих староверцев деревни. Знала, кого тянуло к блуду, воровству, вину, куреву. Удобно: нагрешил – замолил. Душа вновь чиста, как река после парных летних туманов. Жизнь и вера велели: все делай по правде, а люди этой правде устраивали темную, душили и мяли ее, как хотели.
Своему вечному ясному солнушку Горислава молилась стоя. Восток зажигал нечадящую лампадку сам. Мольбищами для бабушки были луга, лесные поляны, выруба. Захочет – помолится в огороде, захочет – у стога сена. Не хмурь в глазах – улыбка. Не шепелявит слова – доносит их до слуха солнушка с родниковой свежестью. Ее вера была без лукавства и притворства. Не вызывала у светила сомнений в правдивости, искренности. Горислава жила в трепещущем мире чутким ростком природы. Говор дождей, гудение пролетных ветров, шелест утиных крыльев, немота радуг и звезд, тихое половодье луговых и лесных цветов – все жило под охранной грамотой природы, все приводило язычницу в умиление и восторг.
Никуда дальше райцентра не выезжала бабушка Горислава. Не видела паровозов, мостов через реки, глыбин домов. Зато видела, как глыбины кедров и сосен продавливали своими макушками листовой купол небес. Видела обильные ягодники на болотах, вырубах: будто заря в ветреный день прилегла отдохнуть на мшистую перину, подложив под голову мягкие кочки.
Много раз приходилось мне ходить с бабушкой Гориславой в лес. Всегда желанными были для меня долгие походы по грибным, ягодным местам. Наблюдали за массовым переселением муравьев, за бурундуками на пеньках и валежинах.
Мудрое житие природы Горислава знала наизусть. Май взламывал на реке лед: вовремя переворачивал тяжелую страницу вечной земной книги. Каждое, творимое весной, перерождение природы вселяло тихие светлые надежды. Отринутая временем лютая зима уступала путь весне. Весна напористо и страстно расчищала путь лету. Никто не мог нарушить твердого устава природы, посягнуть на ее кропотливый, извечный труд. В нужное время зеленели луга. В нужное время вспыхивали ягодники. Поднимались травы и грибы. Поспевали кедровые шишки. Плодились звери и птицы. В свой срок, в свой черед покрывался пушком живучий вербняк, наливался корневым соком краснопрутник, звенькали возбужденные синицы, трещали дрозды-рябинники. Все видела, все слышала Горислава особым обостренным зрением и слухом.
Лежу на сеновале, думаю о бабушке, понятливой дочери великой матери-природы. Август она величает по-старинному: месяц-серпень. Давно прошло время серпа и цепа. Авдотьевские поля видели комбайновое мотовило. Но не потускнело звонкое словцо – серпень. Так и слышится в нем хруст подрезаемых хлебных стеблей.
Семь лет назад май выдался холодным, ветродуйным. Мы с Гориславой стояли на берегу, не отрывали глаз от реки, дальних низин, потопленных лихим половодьем. Бабушка всплеснула руками, хлопнула себя по бедрам:
– Сиротливая веснушка выдалась. Как эту девку-бесприданницу отдавать замуж за лето? Ведь она нарядов не успеет накопить.
Зеленый наряд на деревьях стал появляться поздно. Природа долго и трудно чеканила листву.
Карманы бабушкиных кофт, жакетов, халатов отвислые: в них постоянно насыпает зерно, сует хлебную краюшку, огрызок пирога. Воробьи, синицы, вороны поджидают кормилицу, рассевшись на прясла, амбарные, избяные крыши. На берегу достала при мне хлебушек. Крошила, кидала окрошье воробьям. Приговаривала:
– Беспризорная у вас жизнь, ох беспризорная. Со скворушками воюете. Из горенок пытаетесь выселить. Скворечники для них сделаны, но и вам там пожить охота. Для вас, воробушки, любая застреха – птичье отечество… Клюйте, клюйте. Вот пшеном полакомьтесь.
Вороны нахально подступали к воробьям, подскакивали, хлопали крыльями.
– Эй, прожоры, – мирно беседовала с ними бабушка, – вам ведерного котла каши не хватит. Дайте цыпушек моих покормить.
Цыпушки суетились у самых ног Гориславы, отплачивали веселым чириканьем.
Снова заговорили о затяжной холодной весне.
– Нынче Аксинья-полузимница лютовала. Старая примета: упадет на макушку зимы метель – жди плохих кормов. Сено может попреть в стогах. Рожь осыплется. Картошку червь поточит. Случится на полузимницу-полухлебницу снежная завируха, у нас говорят: ветер летает – хлеб подметает. И подметет, ополовинит. Для сусека большое пузо – не обуза. В январе и оно тошшает. Мука в муку оборачивается. Раньше каждая горсточка на учете была. Крысы об эту пору злюшшие: хозяйки мучные лари накрепко закрывают. Поживиться нечем.
Посмотрела далеко на заречье, не переставая сыпать зерно воробьям.
– Поздно начнем нынче сенокос. Хороши у нас луговые угодья. На травных наших еланях росы выпадают медовые. Чистые-пречистые, будто кто жидким серебром травушку обрызгал. Подойду к капелюшечке, наклонюсь. Себя внутри ее вижу: космы седые, плат серый. Дивлюсь-дивлюсь: человек в пузырьке крошечном сидит. Рядом шмель капельку пьет: нутро студит. И так в лугу дивно, так покойно… смертоньку отдалить хочется.
Шаг за шагом, день за днем прохожу нашими общими тропками и дорогами. В болотах бабушка знает наперечет все окна – трясинные места, ягодные палестинки. Прямехонько выведет на чернику, клюкву, морошку. Она не завязывает, как Мавра-отшельница, узелки на платках: узелки давно завязаны на цепкой памяти.
Мы условились сходить завтра за грибами, побродить по дальним вырубам, где велись лесозаготовки в войну. Может, не завтра, уже сегодня? Наверно, прошла молчаливая пересменка суток и скоро ночь покатится под уклон. Спичек нет – посмотреть разбег стрелок на ручных часах. Да и зачем оно, время, здесь, на свежем сене?! Стропила стайки прочно удерживают дырявую крышу и весь продырявленный высоченный свод. Ты сам – частица времени, ее секунда, миг. В какую сторону отбросит нас маятник вечных часов? Тик-так, и нет столетья… тик-так, и погашен миллион лет. Рядом с обновлением природы идет обновление человечества… Взвиваются пылью дальние эпохи. Людям завещано век от века набираться мудрости, отдаляться от войн, прибиваться к берегу вечного мира. Но маяки мира слабо мерцают в далях неспокойного бытия. Для чего людям, жаждущим войны, наша планета с песнями соловьев и жужжанием шмелей? Пусть живут желающие жить. Наша земля – не кость, брошенная шелудивым псам для захвата. Нечего устраивать новые свары. История еще не опомнилась от старых…
Дышу запахом свежего сена, запахом глубокой авдотьевской тишины. Она сочится сквозь меня, обволакивает все существо. Слышу пульсацию крови. Почему тишь разрушает сон? Зачем накатывается черными волнами, обрушивается немым вселенским прибоем? Ворочаюсь. Пусть похрустывает сено, напоминает, что не все звуки отмерли, утонули в застойной июльской ночи.
Земля вступает в недолгий сговор с ночью. Скоро свергнет ее и воцарит новый день. Ему время готовит пышную корону – солнце.
Закрыл глаза – забылся. Открыл – нет ночи. Новорожденное утро наливалось жидкой голубизной. Мерцающие звезды пребывали в долгом раздумье: скрыться или еще позабавить землю волшебным видением. У горизонта владения, отведенные востоку, охранялись пиками далеких витязей-елей. Робкий, пока заземный свет, тихонько струился и растекался по чистому небу. Нетерпеливая кукушка хрипловатым спросонья голосом проговорила два слога своего имени. Осеклась, поразмыслила и принялась рассыпать со старой березы откалиброванную кукушечью картечь.
Авдотьевские петухи стали позорно просыпать зарю. Птицы давно славили ясное утро – звенели, свиркали, щебетали. Запоздало раздались хрипловатые петушиные вскрики. Они делали деревне привычную побудку, призывали к обыденному земному труду. Но не слышалось хлопанья калиток, позвякиванья колодезных цепей, порыкиванья тракторов. Не вставала для трудов праведных умерщвленная деревня.
И в это утро петухи забыли о своем назначении дозорить приход света, откликнулись с большим опозданием.
В полог налезли комары. Слышался голодный гундеж. Вылез из-под одеяла, оделся, поднырнул под боковину полога. Чтобы не стукнуться головой о стропила, пригнулся и подошел к проему сеновала. Плотный голубоватый туман почти полностью скрыл унылую Авдотьевку, только торчали скворечники и никому не нужные теперь шестины для телеантенн. Деревушка покоилась на дне тумана, как на дне времени. Ни полей, ни поскотины, ни крыш. Подворье бабушки Гориславы стояло на береговом возвышении. Туман скатился отсюда, потопив заброшенные избы, огороды, бани и хлевушки.
Птицы пели нестройно. Иногда их веселый разнобой обрывался совсем. В такой момент абсолютной приречной тишины неожиданно ворвался всполошный звук. Из глубины тумана невесть с какой стороны взметнулось тревожное: «Бумм-бомм, бумм-бомм!». Набатный гул, приглушенный голубовато-белым покрывалом, разбросанный эхом по всей округе, невольно заставил меня искать глазами место пожара. Но нигде не было видно огня. Туман сможет замаскировать дым, но пламя нет. И вдруг мелькнула мысль: Савва… железяка на его плече.
Поспешно спустился с лестницы, вышел за калитку. По тротуару в сторону бывшей конторы торопливо шла Нюша, высоко вскидывая хромую ногу.
– Мой-то старый черт, – проворчала Нюша, – встал чуть свет, вышел в подштанниках. Думала, по нужде, а он чё удумал. Весь белый свет всполошил.
«Бумм-бомм, бумм-бомм!..»
– …Вчера под вечер память у него отшибать стало. Ходит, натыкается на косяки, табуретки. Ковш на голову надел. Дала таблеток. Разжевал и выплюнул… Ох, горюшко мне с ним.
«Бомм-бомм-бомм», – посыпались частые мелодичные звуки.
– …Вечером меня Савва спрашивает: почему народ на работу не выходит? Вру ему: праздник, говорю, четыре дня гульбы. И ты, звеньевой, не волнуйся… Он любит, когда я его звеньевым зову… плечи расправляет. Ну кто знал, что его фрицы поганые так попортят. Трудился в колхозе, и контузия редко наседала. В безработье пошло и пошло.
«Бомм-бомм-бомм…»
– …Это ведь он не на пожар звонит – артель на работу созывает. Я его знаю. На войну да на труд клич дает… Гитлером порченный мужик… иная баба бросила бы, да как его, горемычного, оставишь? Жаль-жалкая берет и злость. Терплю.
«Бомм-бомм-бомм», – все отчетливее и громче несся бесполезный клич на труд.
Мы подошли к мертвой колхозной конторе. Увидели в поределом тумане раскосмаченного Савву с гвоздодером в руках. Он стоял, широко расставив ноги, и рьяно колотил в подвешенный обрезок тавровой балки. К спине прилипла потная нательная рубаха. Кальсоны до колен были вымочены росой. Видно, до прихода сюда бродил по травным полям. Гвоздодер сильно охаживал стальное било. Оно гудело, раскачивалось, сотрясая кривой козырек над разломанным крыльцом конторы. Увидев нас, старик широко открыл в удивлении глаза и рот, обрадованно возвестил:
– Ааа, сходится народ, сходится!
Так вот зачем бродил вчера Савва по ремонтной мастерской. Ему нужна была звонкая сталь для утреннего зова к труду. Он отыскал доброе било. В нем оказалась даже вырезанная автогеном дырка. Подвешенный на капроновой веревке, напитанный звоном стальной обрезок балки разносил свое «бомм-бомм-бомм» далеко и вольно.
Из тумана выбрела Мавра-отшельница, сопровождаемая остромордой собачкой. Стала неподалеку, перекрестилась двуперстно сама, бросила на нас разгонистый староверческий крест.
– Ааа, сходится народ, сходится! – утробным диковатым голосом сообщал земле и небу невменяемый старик, продолжая колотить гвоздодером в ходящее маятником било.
Нюша тихонько опустила руку на плечи звонаря.
– Звеньевой, сегодня праздник. Кончай звонить.
– Хлеб в суслонах преет…
– Вывезли хлеб. Просушили. Обмолотили.
– Разве?
– Позавчера закончили. Твое звено наградят. – Усыпляющим обманом слов Нюша заставила старичка опустить кривую выдергу. Плачевно догуживало нетерзаемое больше било. Выдерга была из инструмента, приготовленного Саввой туда. Он не выпускал ее из руки. – Пойдем, мой хороший, пойдем до избы.
– Двадцать четыре. Пять. Сорок один, – бубнил порченный фрицем Савва, семеня по переулку за своей верной спутницей. Его босые грязные ноги глухо шлепали по мокрой от росы пыли. Мавра-отшельница так же внезапно скрылась в тумане со своей дворняжкой, как и появилась из пелены, словно была порождением этой плотной сырости, придавившей окоченелые дворы и прясла.
12Встревоженные набатом петухи кричали часто и заполошно. Подошел к ярку, глянул вниз и не увидел Васюгана. В маскировочном одеянье тумана он крался меж берегов, выдавая себя открытыми чистинками воды. Со скорой кончиной деревни не оборвется великая жизнь реки. Текла мимо жизни, потечет мимо деревянного запустения. В мае вскроется. В ноябре скроется. У рек свое время, свои заглавные-периоды жизни: ледоход, половодье, шуга, ледостав. Зима от берега до берега покроет крепкую крышу без стропил. Весеннее тепло снесет ее напрочь, пустит насмарку долгий труд морозов. И год за годом будет испытывать река попеременно заточение и свободу. Переживать гнет льда и снега, волю-вольную долгожданных разливов, терпеливо снося земную привычную участь. От весны до зимы. От зимы до весны.
Солнце принялось расправляться с туманом по-свойски. Простреленный лучами, он клубился, редел, открывая береговое тальниковье, белые створные знаки и растянутую вдоль реки избитой подковой захиревшую деревушку.
В ушах продолжало гудеть било. Стоял перед глазами всклокоченный Савва с гвоздодером, колотил наотмашь в подвешенную сталь. Над головой почернелая доска-лозунг с обрубком восклицательного знака. Какой призыв венчал он? К чему призывал?
В глубокой задумчивости шагал по двору Гориславы. У крыльца едва не наступил на гадюку. Она вскинула головку, зашипела и юркнула в тротуарную щель.
Рассказал Гориславе и Тереше об утреннем набате: он разрушил их сон. Старушка всплеснула руками, хлопнула по бедрам:
– Вот горе Нюше, вот горе. Да и Савве тоже. Одно утешение: тихой, не буйничает. Раньше у конторы гремок висел. Кликал на сходки артельные, на лекции. По-мирному в гремок с паузами стучали. Если пожар или чья корова в болото забредет, в тину вляпается – колотили без передыху.
Тереша собрался идти на озеро проверять сети, поставленные на карасей. Я пошел с ним.
Заря играла на звонкой золотой арфе. Было истинным наслаждением видеть и слышать ее. Все горестное, ничтожное, суетное испепелялось вместе с исчезающим туманом. Солнце не хотело примирять прошлое с настоящим, отсекало его. Оно занималось созиданием нового дня. Веселыми волнами накатывался птичий гомон. Неуступчивые кукушки усердно перекуковывали одна другую. Справа от тропинки, возле густых кустов таволожника, взметнулись стройные молодые березки, раскачиваемые свежим утренним ветерком. Они словно собрались на девичник и не могли нашептаться между собой. Приозерная осока почтительно согнулась перед солнцем, посверкивая расплавленным серебром обильной росы. Исчезла из виду доживающая отведенный срок Авдотьевка. Перед взором открылся нерукотворный мир природы: осинники, стоящие под ветром точно в ознобе, заросли волчьей ягоды, старый, дуплистый, но не согбенный осокорь, сверкающее вдали карасевое озеро, впаянное в кочковатый, изумрудный луг. Все здесь лежало с древнейших времен: озеро, осошная равнина, тугой устойчивый кочкарник. Все принадлежало небу, земле и солнцу, было взращено их неусыпной опекой.
Зачавкала под резиновыми сапогами густая жижа. Захлюпала, запузырилась пахнущая сожженным порохом застойная вода. Отдельные клочья тумана, желая уцелеть, беспомощно цеплялись за приозерные кустарники. Ветер игриво отторгал легкую бель, выводил на расправу лучам. Не хотелось даже переговариваться с Терешей. За нас громко бормотали болотники, кощунственно разрушая тихое благолепие утра. Сторонкой пронеслись кряковые утки. Они летели зигзагами, видно, успели побывать в охотничьей переделке. Оберегаемые инстинктом, часто меняли траекторию полета. Поставит ли на вас ружейная мушка-точка свой последний роковой знак препинания?
Тереша заговорил первым:
– Дикой стала наша дичь. Вон каким кандибобером прет. У всех наезжих охотников дробометы в два глаза. Понавезут патронов, садят и садят дублетом – вонь пороховая до деревни долетает. Мы на постой не пускаем охотников. Пакостники. Ондатру весеннюю хлещут, самочек выбивают. Сейчас подвесные моторы – звери. Рявкнет – нет версты. Им все плёсы перегнуть – раз плюнуть. Я вот даже ружья никогда не держал. Что на стене висит – Васькино. Косолапых отпугиваю. Повадились в деревню захаживать. Не с кочергой же на них идти. После войны стал пальбу ненавидеть. Ваське хоть мор, лишь бы с ружьецом на озера. Раз на пыжи мою почетную грамоту растерзал. Помню, за сено дали. Большая такая, бумага плотная, толстая. Что с Васьки возьмешь?! Ухмыльнулся, говорит: пусть, батя, твою грамоту утки прочтут на досуге. Вот он как отцову славу бережет. Хотел мои медали на блёсны пустить. Тут я ему навел жару-пару. Зажал «За отвагу» в кулак да и отважил по шее. Отбил охотку пакостничать. Награда все же – не кузнечная поковка. Я дедушкин Георгиевский крест до сей поры храню. Положу на ладонь слиток серебра – тяжел. Деревянным крестом каждого отдарят, попробуй Георгия заслужи. Победоносный крест, за военную тяготу даден. Вон немец какую беду на соседа напустил. Ум туманит у Саввы. Бродит неприкаянный по деревне, полеводов собирает. А где они? Сейчас трезвонил у конторы, до кучи мужиков созывал. Давненько куча распалась. Мы земле силу отдали. Земля нас и обессиленных примет. Кто же поля оживит, ферму, молотьбище?
Четыре тяжелых сапога, давящие тягучую тину, будто тоже наперегонки задавали неотвязный вопрос: кто? кто? кто?
Озеро кажется рядом. Раскатная волна сияющей осоки скрадывает расстояние, и карасевое озеро незаметно отодвигается от нас. И снова, делая обманные виражи над приозерьем, посвистывают крыльями утки, падают на далекую воду. Выслеживает добычу неторопливый коршун, кружится над сухой гривкой. Осока по грудь. Тереша, шагающий впереди, сшибает с травы таловой веткой угнездившуюся на стеблях росу.
«Кто? Кто? Кто?» – покряхтывают сапоги-болотники.
– …Отвильнули мужики от пашни, бабы от скотных дворов. Поразъехались. Нас манили с Гориславой. Кто в райцентр. Кто в райгород. Всяк райскую жизнь ищет. Рыбка – глубь, человек – рупь. Я грешным делом люблю книги читать. Возьмешь толстую книженцию да и осушишь ее дня в три. Столько в книгах правильности, столько порядка. Невольно в голову вопрос лезет: кто жизнь на другую стрелку переводит, не по тому пути пускает? Вычитал я у Достоевского: рай в каждом из нас затаен. Неделю ходил ошеломленный таким открытием. Вот ведь что: не какие-то, значит, райские кущи искать надо. Буди, кликай свой рай затаенный. Была у нас в артели алощекая бесприданница Глашенька. Добрая, улыбчивая, на песню скорая. На таких обычно горе гнездо не вьет. Человек бедный – богу и людям не вредный. Часто Глашеньке песня заменяла похлебку. Коровку доит – поет. Овощи пропалывает – поет. Сейчас думаю: она свой рай знала. Затянет с Гориславой калинку-малинку – душа светлеет. У хорошей песни и крылья крепкие. Приезжали из города артисты, в большой хор Глашу взяли. Вот тебе и найденный рай.
Чавкают сапоги. Шуршит осока. Покрякивают утки. Коршун подстерег добычу, свалился на чью-то бедную головушку. Зайчонка придушил, крота-землеройку или выследил в кочкарнике выводок утят.
Мы оставляем за собой темно-зеленую полосу на склоненной осоке. Сбили росу веткой, дождевиками. Вымокли сами и дальше пробиваем брешь в чистой сверкающей луговине.
Вот и озеро. На берегу перевернутый гладкодонный обласок, легкое еловое весло. Тереша садится первым. Сталкиваю утлую долбленку, осторожно сажусь сам. Озеро-линза сверкает, слепит глаза. Почти бесшумно скользит по зеркальной глади легкий обласишко, направляясь к тычкам, где поставлены сети-пятиперстки. Пенопластовые поплавки утонули от груза попавших карасей. Только один поплавок возле береговой тычки виднелся опознавательным знаком. Он погружался, выныривал. От него катились зыбкие круги. Видно, недавно в сеть попался крупный карась и делал бесполезную попытку выпутаться из хватких ячеек.
Тереша развернул обласок, поставил бочком вдоль первой снасти, где ходил ходуном кусок легковесного пенопласта. Мы стали перебирать пальцами тугую капроновую дель. Засверкали золотые слитки карасей. Рыба обычно запутывалась наджаберными закрылками. Неторопливо выпутывали карасей, забыв о злющих комарах, нависших роем над рыбаками. Дойдя до нижней кромки широкоячейной сети, увидели живого нырка, совсем недавно угодившего в ловушку. Вот кто заставлял приплясывать поплавок.
Утка запуталась головой и крыльями. Пришлось долго повозиться, освобождая ее. Тереша положил нырка на дно долбленки рядом с литыми прыгающими рыбинами, проговорил:
– Оклемайся малость, отдышись да и лети восвояси. Вот так иногда до трех штук в сеть угодят: чирки, гогли, шилохвости. Но больше нырки лезут.
С минуту пленница лежала недвижно, распластав шею на мокрой лопасти весла. Прыгающие караси заставляли нырка вздрагивать и хлопать крыльями.
– Можно взять добычу, – сказал Тереша, – да Славушка обидится. Ни готовить, ни есть утопленницу не будет.
Неожиданно утопленница вскочила на ноги, расправила крылья, подпрыгнула и вывалилась за борт. Поплыла медленно, с оглядкой. Родная стихия воды желанно приняла в свое лоно.
Живучие караси-лапти на дне обласка притягивали взгляд. Подпрыгивали, вскидывали головы и хвосты, переворачивались с боку на бок.
– Разве я уеду куда от такой красоты, – многозначительно проговорил фронтовик, держа за жабры трепыхающегося карася. – В каком городе дадут мне вместе с жилплощадью такое красивое озеро? А луга? А река? А бор?.. В человеке все затаенно, в природе рай не затаенный. Человек может чистую правду грязной ложью окутать. У природы непогрешимый всевышний – Солнце… Если бы можно было смерти откупную дать. Нет. Несговорчивая злыдня ничего не возьмет, кроме жизни. Охота пожить еще, свой рай в себе отыскать…
Сияло, огнилось солнце и озеро. Из глуби небесной легкие облака уходили в глубь озерную. Пребывали там бугристыми подводными рифами.
Обратно шагали тише. В моем рюкзаке лежал приятный, оттягивающий плечи груз. Я думал: какой рай отыскивает в себе Терентий Найденов? Прошедший через ад войны, через многолетнее чистилище жизни, разве он не вывел свою душу на тихий простор умиротворения? Живущий в незатаенном раю природы, он исподволь доискивался до чего-то в себе и не находил искомое что-то. Может, книги разбудили душу, да и не могли больше усыпить ее?
Непогрешимое солнце обрушивало на нас всю ласку и силу напористых лучей. День разгорался ясным, жарким огнем. Весь незатаенный рай природы сейчас был всецело наш. Густые кустарники, широкие разливы осоки, дальняя разнозубая полоса леса у небесно-земной кромки. По-прежнему знобило от легкого ветра редкий осинник на сухой гривке. По-прежнему коршун кружил неторопко над еланью, подстораживая земную жертву. Издалека темный авдотьевский мирок не казался унылым. Были неразличимы пока избы-развалюхи, наклоненные прясла, разрушенные печи, кривые ворота. Была просто деревянная масса, не расчлененная на амбарушки, баньки, скотные дворы, палисадники. То, что звалось когда-то деревней, походило сейчас на грязный мазок природы. Провела черной краской по зелени и голубизне, да забыла. Хватится когда-нибудь и не увидит приречного сельбища. Всплакнет дождем, погорюет снегом. Сгноит последний венец последней избенки, превратит в труху последний воротный столб. На место погибели ветры швырнут семена сильных трав. Разумная природа внесет поправку в людскую неразумность: заселит пустошь своими жильцами. Отдаст им во владение святое место земли: никогда не смирится природа, чтобы оно пустовало.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.