Текст книги "Вишенки в огне"
Автор книги: Виктор Бычков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 22 (всего у книги 29 страниц)
Увидев женщин, хозяин дед Назар побледнел вдруг, попытался, было, подняться, кинуться навстречу, потом обречённо махнул рукой, снова сел на скамейку, уронил голову на грудь.
А Глаша растерялась ни с того, ни с сего, даже не поздоровалась, забыла, разом вылетело из головы. Правда, Фрося поздоровалась, хотя тоже засмущалась, не зная, что и как сказать, с чего начинать. Её тоже убил, поразил убогий вид не только самой землянки, но и жалкий, такой же убогий вид и самих обитателей, спёртый, тяжёлый, затхлый воздух.
– Проходите, чего встали у порога? – нашлась невестка. – Извиняйте, посадить некуда и угостить нечем. Разве что кипяточком…
– Мы… это… – Глаша усиленно пыталась найти объяснения, причину своего появления у Сёмкиных, но, как назло, на ум ничего не приходило. После увиденного она уже забыла, зачем пришла сюда, куда девалась её решимость истребовать своё, отругать старика, укорить его.
– Говорят, Аким Макарович приноровился варить мыло, – первой всё же опомнилась Глаша. – Ты бы, Катерина, сходила. Кусок, может, и не даст, а обмылок… если хорошенько попросить… Хотя он вроде никому не отказывает…
– А стирать бельё мы ходим на Деснянку, где синяя глина, против конюшни. Глиной хорошо отстирывается, она мылкая, как мыло всамделишнее. Или золой берёзовой, – заговорила и Фрося. – Правда, замачивать добре надо перед стиркой. А так хорошо отстирывается. Потом там же, на речке, и прополощем. Вот и чистые ходим.
– Так и я на глинище хожу, там стираю. Или золой, – невестка обмотала тряпками дочку, отнесла на нары за бабушку, посадила рядом с Ваней. – Хвороба пристала, холера её бери. Мама кровью харкать начала давно, ещё с прошлой осени, с партизан. Ванька за нею следом закашлял. Вчера первые капельки крови заметила у сынули. Не знаю, перезимуем ли? – просто, как о чём-то постороннем сказала Катерина. – Еды и той нету. Как жить, ума не приложу. Тот клочок с картошкой, что посадили в лесу, дикие кабаны разрыли, чтоб им провалиться сквозь землю вместе с этой войной, прости, Господи. Вот и живи, как хочешь. Удавиться, что ли? Или угореть всем в этой ямке? Закрыть вьюшку, и не проснуться?
Женщина прислонилась к стенке, безысходно взмахнула рукой.
– А этот, – ткнула пальцем в сторону свёкра, – за весну и лето палец о палец не ударил, лодырь бессовестный. Всё грыжа у него, всё никак не вправит… На мои плечи да руки переложил: всё я да я. А на много меня хватит? Жрать-то, так в два горла горазд, и грыжи нет, у – у – у, бестолочь ленивая, – замахнулась на старика тряпкой.
– Ты… это… – подскочил дед Назар. – Не забывай, в чьёй хате… это… находишься! Людей бы постеснялась, халда!
– Сядь, хозя-а-а-айн, итить твою… А то по стенке размажу, я тебе не мамка, что всю жизнь терпела.
Невестка подошла к свёкру, силой усадила на прежнее место, устало вытерла лоб рукавом старой, линялой кофты неопределённого цвета.
– Не рыпайся, а то я так рыпну, что мало не покажется. Его хата… Вы же, девки, видели: я с Федькой и выкопали землянку, а этот боров палец о палец… только стонал всё это время, не мог, болел, как обычно. А несколько дней тому картошку принёс, да целых три мешка, и откуда сила взялась, и кила не болела. И куль семян льна приволок. Говорит, что в лесу нашёл. Но я-то знаю, что такое по лесу не валяется: украл, значит. А теперь знаю, что у вас, раз вы к нам зашли.
Глаша с Фросей как закаменели от неожиданности, стояли, не зная, что сказать.
Катерина встала на колени, поднатужилась, вытащила из – под нар сначала один, а потом и второй, уже неполный мешок картошки, подняла свекровку, из – под рванья, что заменяли ей подушку, вынула куль с остатками семян льна, бросила на центр землянки.
– Там ещё мешок картошки остался, сил нет тащить, – села на скамейку, сложила руки на груди, вжалась в земляную стенку, загнанным взглядом обвела убогое жилище, гостей. – Вот, людцы добрые: хотите – казните, хотите – милуйте, всё в ваших руках, девки. Знаю, что ворованное не пойдёт на пользу, стыдно, что хоть сквозь землю… это, а вот… Варила картошку, кормила, вы уж извиняйте… не обессудьте… – ещё какое-то время держалась, говорила бесцветным голосом, и вдруг без перехода рухнула на земляной, усыпанный сухим аиром, пол землянки, зашлась в крике, стала биться головой о землю, рвать на себе волосы.
– А – а – о-о – ы-ы, – выла женщина.
Вслед за ней заплакала сначала дочка, потом – сын, за детьми заголосила, прерываясь, задыхаясь сухим кашлем старая Сёмчиха. Лишь старик всё ниже и ниже опускал голову, пока не сполз, не упал со скамейки, на коленках пополз к выходу, к стоящим там растерянным женщинам.
– Пожалейте, пожалейте деток, – хрипел дед Назар, и всё пытался обхватить ноги Глаши, прижаться к ним, поцеловать. – Детки, детки тут… бабоньки, пожалейте, сжальтесь над детками, женщинки милые. Больные… немощные… маленькие…
– Пойдёмте, пошли отсюда, тётя, – в испуге шептала Фрося, подталкивая на выход Глашу.
Этот убогий вид, отвратительная вонь, эти стоны, плач голодных, отчаявшихся больных людей, действовали на нервы, звали наружу, на свежий воздух. Она уже готова была забыть и эти чёртовы мешки с картошкой, и льняное семя. Душу разрывали на части рёв, плач детей, голодные глаза их.
Глаша в первый момент и подчинилась племяннице, потом вдруг дёрнулась уже на земляных ступеньках, вырываясь из – под опеки Фроси, кинулась обратно.
– Как это? Как? Значит, их деток пожалей, а наших кто пожалеет?
– решительно направилась к мешкам, перешагнув через всё ещё лежащего старика, отодвинув в сторону распластанную на полу женщину.
– Выходит, их пожалей?! А нас, наших кто пожалеет? Лодыри несчастные, воры, фашисты. Себя спасаете, а нас губите, гробите?! Не бывать этому! – по – мужски ухватила за хохол мешок с картошкой, попыталась вскинуть на спину, но сил не хватило. Перехватила поперек мешка, натужилась, подняла на уровень живота, не удержала – выскользнул, грохнулся на пол.
Тогда поволокла волоком, уже на ступеньках ей помогла Фрося, вдвоём вытащили наверх, и тут же уселись на него, умаявшись, отдыхали, отдышались.
– Пошли, – спохватилась через мгновение Глаша, увлекая за собой Фросю туда, под землю, в нору, ибо они как никогда понимали, что так люди не могут и не должны жить, находиться в таких ужасных, отвратительных условиях. Ведь и в землянке можно и нужно навести нормальный, пригодный для жилья, приятный для глаза порядок. Понятно, что это вынужденное прибежище, временное, не хоромы, но всё же… А здесь?
Стоя по центру жилища, секунду-другую раздумывала, глядя на жалких обитателей, сначала сунула в руки племяннице торбу с остатками семя, сама вскинула на плечи начатый наполовину мешок с картошкой, направилась к выходу.
– Отсыпь немного семя, Фрося, оставь им, – дала команду девчонке. И тут же добавила, обращаясь уже к Сёмкиным:
– Тот мешок картошки забирать не будем, оставляем, после войны отдадите, так и быть. И то, для детишек, а не вам, лодыри несчастные, воры… Убрать в землянке даже не могут, проветрить, прости, Господи, тьфу! Неряхи. И как вас только земля носит? За лето поленились хоть что-то собрать, в зиму заготовить. Зато воровством промышляют. И как только не встало поперёк горла эта картошка? У – у – у, окаянные!
Сёмкины в ответ не перечили, не проронили и слова, молчали.
– Откройте двери, проветрите землянку, – посоветовала уже на выходе.
Фрося сбегала домой за ручной тележкой, загрузили, молча везли через деревню.
– И гдей-то картоху дают? – поинтересовалась старая Акимиха, что шла навстречу с ведром воды. – Всем дают, ай только вашим?
– Ага, дают, – не останавливаясь, ответила Глаша. – Догонят, ещё дадут, прости, Господи. Еле убёгли…
– А я-то думаю: откуда киластый Назар картоху тащил ночи три-четыре назад? Шустро так бежал с мешком на спине, не догнать. И кила не мешала. Она у него болит выборочно: как воровать – молчит; как работать – мочи нет, вылазит. А потом ещё два захода делал… Вот оно что…
Отныне решили: всё, что заготовили съестного, прятать у себя в землянке. Понятно, что и так тесно, однако, надёжней. Вишь, как люди изменились: пойдут во всё тяжкое, что бы только выжить. Будут тащить друг у дружки, за горло брать будут, а тут ещё и своим в партизаны передать надо. Хоть разорвись. А ещё думка, что зима впереди, а за ней придёт весна. Надо будет сеять, сажать, хоть что-то в земельку кинуть. Не может того быть, кончится война, вон как наши гонят немчуру проклятую. Вот тогда-то и самая жизнь начнётся. Надежда на то, что не оставит страна в одиночестве разорённые сёла и города, окажет помощь. Однако до этого стоит дожить, выжить для этого надо.
В углу землянки выкопали углубление, перекрыли обломками досок, получилось что-то вроде погреба в погребе. Как некий тайник. И то правда. В самой землянке температура если не жаркая, то уж и не холодная. А картошка-то по такой жаре сразу же испортится. Прорастёт, ростки пустит. Вот и будет весь труд коту под хвост.
В домике батюшки при церкви в Слободе осталось хозяйство, да и сама церковка ухода требует и внимания. Пока отцу Петру появляться туда очень и очень опасно, просто нельзя и всё! Вот, даст Бог, закончится война, тогда… На поминках попросила Глаша бабушку Нину Лукину с дедом Панкратом присмотреть за всем, пожить в домике. Согласились. Сказали, что переберутся в хатку Афониных, соседей при церковке, там и продержаться, пока всё не наладится. Тогда же бабушка Нина рассказала, что Емелю всем миром достали из погреба, похоронили честь по чести в той самой могилке, что он сам себе выкопал. Правда, гробика так и не нашли из чего сделать. Пришлось замотать останки бедняжки в домотканую холстинку, что сняли с кровати у Афониных, так и положили в ней. Дед Панкрат крест смастерил, всё честь по чести.
Худо-бедно, вокруг церковки поуладилось всё.
Всё правильно. Однако это ж чужие люди, хотя и очень хорошие.
И, чего греха таить, старые, немощные. Хозяйство силы требует, сноровки. А там и соленья, и всё остальное, и это-то при такой нехватке продуктов. Грех жаловаться: Агаша домовитой была, рачительной хозяйкой. Жалко, если всё это пропадёт или разойдётся по чужим людям.
Глаша всё крутилась на нарах, ворочалась. Тяжко. Так тяжко, что… Уснула лишь под утро, но и тогда сон был тревожным.
– Не отдохнула и спать не спала, лишь бока отлежала, – горько усмехнулась над собой женщина утром, наматывая просохшие у печурки онучи, доставала из – под нар лапти.
Первой опять пришла мысль о церкви. Глаша уже вынашивала план, только поделиться не было с кем. То, что надо было что-то делать, предпринимать, она уже не сомневалась. И у неё созревала идея, надо только решиться.
Вся семья сидела за столом в землянке, завтракали. Ели картошку в мундирах с солёными грибами. На каждого взрослого по две картофелины и по четыре грибочка. Детям – по три картофелины и по шесть грибочков. Заваренный листьями малины и мятой чай можно было пить вволю. Сушёные ягоды пока не трогали: в зиму оставляли как лакомство. А то и на лекарство пойдёт, если что, не дай, Господи…
Марфа и сидела со всеми вместе, а будто бы отсутствовала за столом, уставилась невидящим взглядом куда-то в стенку, нехотя подносила ко рту картошку. Иногда забывая откусить, так и замирала с картошиной в руках.
– Ты ешь, ешь, мама, – то и дело Фрося тормошила мать.
Та вроде как опомнится, придёт в себя, откусит, проглотит, не жуя, и опять замирает.
– Вчера прибегала Аннушка от сватов, – начала Глаша. – Говорит, что к отцу Пётру каким-то образом наш Вовка умудрился привести из партизан доктора Дрогунова третьего дня.
– А чего ж к нам не заглянул Вовка? – подалась вперёд Танюшка.
– Заходил, – ответила вместе тёти Фрося. – Заходил, да вы все спали. Он только поговорил с нами, поцеловал вас, малышню, да и убежал.
– Жа-а – аль, – нахмурилась Ульянка. – Меня специально не разбудили, да? Это всё ты, фашистка, мне плохо делаешь.
– Опомнись! Что ты говоришь? – накинулась на дочь Глаша. – Сколько можно? Пора и честь знать, хватит. Не маленькая уже, чтобы обидки корчить.
Ни для кого за столом не было секретом, что после того, как дети чудом спаслись из бывшего санатория, Ульянку будто подменили: прямо возненавидела Фросю. При каждом удобном случае пыталась её уколоть, оскорбить, унизить. Редко когда называла сестру по имени, всё чаще «фашистка», «подстилка». Никакие уговоры, просьбы старших о милосердии на неё не действовали, напротив, набрасывалась с ещё большей ненавистью. Такое же отношение девчонка перенесла и на сына Фроси маленького Никитку. В чём он был виноват? Родные ломали голову и не могли найти ответа. Однако девчонка обзывала мальчика не иначе, как «рыжий Ганс», «немчур», «фашистик», «выблядок». Фрося боялась оставлять сына одного с Ульянкой, не спускала с рук, охраняла, берегла, как наседка.
Не единожды мамка Марфа пыталась приструнить дочку, пробовала даже поколотить Ульянку, но встречала такой яростный отпор, которому можно было просто позавидовать, будь он направлен на благое дело.
– Только тронь, уйду из дома, брошусь в омут! Вы все тут сговорились, меня изжить со свету желаете, – зло твердила в таких случаях.
Втихаря Стёпка и поколачивал несколько раз, давал тумаком младшей сестре до тех пор, пока она не исцарапала ему лицо, сонному. Придремал паренёк днём, так она и накинулась на него, сонного, исцарапала, как смогла. Кожа лоскутами сползала. Чудом глаза уцелели.
После этого все стали относиться к Ульянке как к больной, но попытки призвать к порядку прекратили. Смирились. Поняли, что как ребёнок, воспринимать наставления она уже не будет, не станет. Взрослой себя почувствовала. Глаша поделилась как-то с Марфой, что у Ульянки по – женски всё уже есть, как и положено быть у взрослой, самостоятельной девушки.
Почуяв свою силу, она стала перечить и мамке, и маменьке Глаше, не говоря уже о Танюше, Стёпке, Фросе. Их она ни во что и не ставила. Прислушивалась, подчинялась разве что папке. Но тот уже последние два месяца не появлялся дома: всё в отряде, в боях.
Вот и сегодня девочка обиделась, надула губки, молча сидела за столом.
– Так вот, – продолжила Глаша, не обращая внимания на дочь. – Аннушка говорит, что отец Пётр пришёл в себя, идёт на поправку, может разговаривать. Надо бы сходить проведать. Не чужой, чай.
– Пойдём, пойдём, – загорелись Танюша со Степаном.
– Погодите, – осадила детей женщина. – Если и идти, то с пользой. Я вот какую думку имею: что, если спросить разрешения у отца Петра пожить зиму в их домике в Слободе при церкви Фросе с детишками?
Фрося опешила: опять?! Она уже не ребёнок, а тут принимают такие решения, и у неё даже не спрашивают. Как так?
– Хватит! Я уже один раз была там. Спасибо!
– Что-о? С фашисткой этой снова в Слободу? – подскочила за столом Ульянка. – Пускай забирает своего выблядка и уматывает без меня! Я здесь остаюсь.
При последних словах Марфа как очнулась, встрепенулась вся.
– Фрося? В Слободу? С детишками? – обвела горячечным взглядом родственников, прижала руки к груди. – И правильно! Тут мы с голоду помрём. А ты забирай, доня, малышню, да идите. Кто детей тронет? Правильно говоришь, сестра, – это уже Глаше.
– Там корова, поросёнок, куры, в погребе полно всего, – снова заговорила Глаша, ободрённая ожившей, воспарявшей Марфой. – И картошка ещё не вся выкопана, баба Нина Лукина говорила. И в огороде ещё всё стоит. Сад полон яблок, до ума довести надо: собрать, замочить на зиму, то, другое… Грядки никто не убирал. Морковка, свёколка… Стожок сена заготовил отец Петр ещё до ранения, есть чем корову кормить всю зиму. Даст Бог, отелится, молочко, маслице со сметанкой будут. А там и война закончиться. Надо будет разживаться, а тут и телок…
Все замерли за столом, заинтересованные, ждали, что ещё скажет тётя.
– Правильно, правильно говоришь, сестра, – поддакивала Марфа.
– Так и говорила баба Нина, так оно…
– А ты слышала наш разговор с бабушкой Ниной? – удивилась Глаша, обращаясь конкретно к сестре Марфе.
– Как сквозь сон. Вроде как слышала, и вроде как забыла. А вот сейчас припоминаю.
– Ну, и слава Богу. Так как, Фрося? Согласная?
– Я с мамкой останусь в Вишенках, – сразу отказался Стёпа. – Как ни как, а я мужчина и уже многое могу. Мамке без меня туго придётся.
Его тут же поддержала и Танюша.
– Я тоже. Мамке тяжко сейчас, вот я и буду…
– Не – е-ет, – вскочила из – за стола Ульянка. – Что я, дура, что ли? Пускай сама… со своим рыжим выблядком…
Потом вдруг сменила гневный тон на обиженный:
– Вот же кому везёт, так везёт – подстилке немецкой. И здесь она… – девчонка не договорила, опрометью выбежала из землянки.
В свои неполные тринадцать лет она выглядела высокой, на голову выше Фроси, угловатой девчонкой с немножко скуластым, чуть-чуть вытянутым лицом с милыми ямочками на щеках. Большие голубые глаза, казалось, с постоянным удивлением смотрят на мир. Слегка припухлые губы готовы были в любое мгновение обнажить в улыбке ровные беленькие зубки. Только родные хорошо знали, что за кажущимся по – детски наивным выражением лица скрывается достаточно жёсткая, если не жестокая натура.
За столом нависла тишина. Лишь слышно было, как потрескивал жировик.
– Ох, Боженьки, и что это с дитём делается? – горестно покачала головой Марфа. Кто бы думал, что так она?
– Перерастёт, – сразу же встала на защиту дочери Глаша. – Это возраст такой: перебесится.
– Ага, возраст. Ты себя вспомни в таком возрасте: земля и небо, – Марфа безнадёжно махнула рукой в сторону убежавшей девчонки.
– Говорила тебе, Глафира, чтобы ребёнка с детства к работе приучала, не пестовала, а вы что с Ефимом? Разве что под хвост ей не дули, прости, Господи. «Ах, Улечка! Ах, доченька!», – передразнила Ефима с Глашей. – Ну, и что? А теперь и хлудина не поможет. Вот сейчас кушайте, не подавитесь.
– Она добрая, – робко заметила Танюша. – Это она так… просто…
– Ага, добрая, – Стёпа непроизвольно провёл рукой по сохранившему следы царапин лицу.
– А я знаю, что происходит с нашей Ульянкой, – тихо заговорила Фрося. – Вот сейчас поняла. До этого только догадывалась, боялась вам высказать свои догадки, сама их боялась, а вот сегодня, сейчас уверилась полностью. Ой, Боже! – она зажала рот ладошками, откинулась к стенке, с дрожью в голосе продолжила:
– Она мне завидует! Людцы добрые, маменька родная! Она мне завидует! Вот вам крест! За-ви-ду-ет! Ульянка завидует! Вот оно как! Вон оно что… Ой, Господи-и – и! – заплакала, запричитала Фрося, качаясь на скамейке взад-вперёд. – И что меня выбрал для утех доктор Ланге, а не её; и что я смогла притащить тело братика, а не она; и что я спасла, вывезла её, а не она – меня; что я родила Никитку, а не она; и вот сегодня – что мне предлагаете ехать в домик батюшки в Слободу, а не ей. Ой, Бо-о – оже-е-еньки-и – и, – заголосила девушка, упала головой на стол, зашлась в рыдании. – Чему ж завидовать, Господи-и – и?
Родные не успокаивали, сидели за столом молча, дали выплакаться.
Марфа, Глаша, Фрося собрались к Кондратовым проведать Петю. Решили взять с собой и Василька: пускай с папкой пообщается, поговорит. А то он в последнее время всё реже и реже вспоминает мамку и папку.
Танюша со Стёпой порывались тоже пойти, но на их руки оставили маленького Никитку. Приказали не спускать с мальца глаз, чтобы Ульянка чего… не дай Бог. Пришлось подчиниться. Ульянка сбежала куда-то, искать не стали.
Землянка Кондратовых находилась на другом краю деревни, почти в самом лесу. Никита Иванович не стал рыть ямку во дворе, здраво рассудив, что война когда-нибудь закончится, и надо будет строить новый дом. А где его строить, если во дворе землянка? На пожарище? Нет, по всем приметам нельзя ставить избу на старом пожарище: сгорит и новая. Так оно или нет, но искушать судьбу не стоит. Примеров в деревне уйма, и они-то подтверждают самые мрачные приметы. Значит, придётся ставить рядом во дворе. А как ставить, если там будет землянка? Вот и получается, что землянку пришлось вырыть на краю огорода, в углу, что вклинился в лес. Да и в такое смутное и страшное время оно и безопасней: попробуй, немец, догадайся, что у чёрта на куличках у зарослей молодого ельника под землёй обитают люди.
И правда. Со стороны деревенской улицы то место совсем не просматривается, разве что местные жители могут узреть, заметить по вечерам лёгкий дымок, что вьётся из – под земли у кромки леса.
Гостей встретила хозяйка старая Кондратиха: на коленках под яблоней подкапывала картошку, выбирала в небольшую корзинку. В последнее время сдала женщина, подкосили её гибель родителей вначале войны, а потом и невестки, ранение сына. Муж где-то в партизанах, жив ли, нет ли, кто его знает. Спасибо, дочка младшенькая Аннушка при ней, опора…
С трудом разогнувшись, поднялась, встала с колен, пригласила гостей в землянку. Глаша подхватила корзину с картошкой, спустилась последней.
Отец Пётр услышал разговоры наверху, повернулся боком, ему помогла сестра Аннушка, и сейчас лежал на краю нар, ласкал кинувшегося к нему Василька. Пытался взять на руки, прижать, но сильные боли в груди не позволили, только и смог, что гладить по головке сына да улыбаться.
Поговорили о том, о сём, расспросили о здоровье Пети, Глаша всё выискивала время, подгадывала момент поговорить о самом главном, ради чего они и пришли, но помогла хозяйка, мать отца Петра.
– Я вот что думаю, девки, – обратилась к гостям, после того, как был уже выпит чай на смородиновых листьях, и все сидели за столом, распаренные. – Сыну и дочке Аннушке вчера говорила, с ними посоветовалась. Со старым, с Никитой Ивановичем надо бы поговорить, рассудить это дело. Он у меня – ништо, рассудительный, правильный мужик, неча Бога гневить. Но гдей-то он сейчас? Дай Бог, чтобы живым был. А вам обскажу сегодня, сейчас, посоветуемся вместе, да и примем решенье-то. Если бы не больные ноги, пришла бы к вам сама. Но, слава Богу, Господь надоумил вас. Так вот. Сына Петю я уже убедила, Аннушка согласная, осталась ваша сторона. Даст Бог, и вы согласитесь. Не худа желаю я, а добра, истинно говорю, добра.
Гости напряглись, почувствовав в словах сватьи, в тоне, которым произносились слова, какую-то тайну, напряжение. Чувствовали, что новости те не простые, а очень и очень важные.
– Пустует наша церковка, храм Божий. А это не по – христиански, вот как. Думала я, думала, и вот что удумала. Скажу, а уж вы рассудите: принимать мои слова или отвергнуть, – поджав губы, женщина какое-то время сидела молча, собиралась с мыслями. Вновь заговорила:
– Матушку Агафьюшку уже не вернешь, царствие ей небесное, – старуха перекрестилась. Вслед за ней осенили себя крестным знамением все сидящие за столом.
– Хорошая была матушка, и молодица хорошая, невестка внимательная, услужливая, жалостливая, мамка заботливая, грех жаловаться. Но надо жить. Живым надо помнить о мёртвых и думать о живых. Церковка брошена, без матушки, без батюшки. Даст Бог, Петя встанет на ноги, наша порода крепкая, поборет хворобу, залечит раны, выдюжит. Дрогунов приходил, лечил, ещё обещался прибежать при первой же возможности, дай ему Бог здоровья. За душу я не говорю: сам сынок пусть с ней ладит, с душой своей, не моё это дело. В конце концов, мужик он, Петя мой, мужчина в первую голову. Должен справиться и с болезнью, и с душой своей разобраться. А вот мамка Васильку нужна, матушка церковке нашей нужна, необходима, да и батюшке жена тоже требуется. Не может быть батюшка без матушки, вот как, – хозяйка обвела взглядом гостей, пытаясь определить по выражению лиц их реакцию на её слова.
Но гости сидели молча, уставившись в пустые чашки, кружки из – под чая. А что было говорить? Хотя Глаша с Марфой, Фрося уже догадывались, куда клонит сватья. Но молчали, не торопили события: пусть это другие скажут, не они. Чтобы, не дай Боже, при случае не упрекнули. Мало ли что, жизнь, она такая, что… неведомо…
– Хозяйство там, чужие люди доглядают, а это – непорядок. Агафьюшка высадила, выходила огород, скотинку с птицей, а оно без пригляду. Нехорошо. Я понимаю, что грешно вот сейчас, сразу после смерти матушки, когда её душа только-только распрощалась с телом, говорить такие слова, но – вынуждена, нужда, жизнь заставляет. Матушка Агафьюшка – добрая душа, умная, она нас поймёт и простит. Вот как – поймёт и простит.
Марфа снова зашмыгала носом, то и дело Фрося подносила к глазам кончик платка. Лишь Глаша сидела молча, будто закаменев, ждала. Аннушка взяла маленького Василька на руки, тетешкала, тот весело заливался смехом. Раненый отец Пётр откинулся на подушку, лежал безучастный, молча уставившись в укреплённый тальником свод землянки.
– Сватаю я тебя, Фросьюшка, уж прости меня, старую, за такие слова, – тут же поправилась, извинилась хозяйка, – быть мамкою моему внуку Васильку, быть матушкой церковки нашей, храма Божьего, ну, и конечно, женою сына моего Пети. Замени свою сестрицу в делах земных, Евфросиния, – женщина встала из – за стола, поклонилась в ноги гостям, особый, низкий поклон отвесила Фросе, постояла так с мгновение, дав возможность прочувствовать важность момента.
Все, кто находился в землянке, кроме разве что маленького Василька, понимали, что предложение старой женщины кощунственно по отношению к памяти Агафьи, противоречило жизненным нравам и традициям Вишенок, укладу жизни, христианским нормам. Кто-кто, а уж она сама, дочь священника, понимала это как никто другой. Но с не меньшей долей понимала она, и понимали гости, что это жизненная необходимость, что в этом есть, присутствует здравый смысл. Жёсткий, даже жестокий здравый смысл. В другое бы время, в мирное, не в столь трагичное, об этом бы и речи не было. И быть не могло. А вот сегодня, вот сейчас…
Когда все выплакались, успокоились, снова и снова взвешивали все «за» и «против», опять и опять приходили к одному и тому же выводу: нельзя, но – надо! Жизнь, она так повернёт, так закрутит, что хоть колом поставь, хоть лёжа положь, а всё едино: надо! Нельзя, и вроде как грешно, и стыдно и неудобно перед покойницей, перед людьми, перед Богом, а – надо! Дело-то благое, богоугодное. Не о своём животе речь идёт, о дитёнке, о храме Господнем…
Обговорили всё, задержались, даже пообедали у сватьи отварной картошкой с отцеженной подсоленной юшкой от этой же картошки приправленной луком и укропом: день уже шёл к вечеру. Согласились. Приняли доводы сватьи.
– Вот и ладненько, – говорила на прощание Кондратиха. – Церковка обретёт матушку Евфросинию, как в старые, добрые времена. Василёк носит имя своего прадедушки, тоже уже топчет земельку вокруг храма. Никитка приобретёт папку, а ты, Фросьюшка, будешь с мужем, как все добрые люди. Ну, и у отца Петра будет всё, как и должно быть у священника, у батюшки. Людцы добрые! Всё возвращается на круги своя, и это – жизнь. Благослови вас Господь, детки мои родные, – прижалась к Фросе, всплакнула в который уже раз за этот день.
Благословила, осеняя крестообразно иконой Божьей Матери Фросю и отца Петра, поднесла к устам раненого сына, повелела скрепить руки.
Уходила Фрося из родительской землянки, из Вишенок рано по утру. Надо было успеть прийти в Слободу до наступления комендантского часа.
За спиной висела котомка с бельем, с какой-никакой одёжкой для сына. С правой руки уцепился в сподницу Василёк, слева бежал Никитка. Мама, тётя Глаша, Стёпка, Танюша и Аннушка проводили за деревню до гати, вернулись обратно. Ульянка так и не пришла провожать, прикинулась хворой, отвернулась к стенке на нарах, осталась лежать, даже не сказала «до свидания», слова не проронила. Бог ей судья.
Вчера, ещё в землянке Кондратовых, Фрося не своими ногами подошла к отцу Петру, застыла молча перед ним, не зная, что и как сказать ему.
А и что говорить? И что ожидать, какого слова ожидать от раненого священника, который только что пришёл в себя после страшного ранения; который потерял любимую женщину, мать своего ребёнка? Который совсем недавно был на грани небытия и жизни? Что самой говорить? И он, и она прекрасно понимали в тот момент, что всё это – жестокая необходимость. Ни о какой любви и речи не было, и не могло идти. Потому и слов-то и не было, не слетели слова ни с его, ни с её уст.
Батюшка лишь мельком взглянул на Фросю, в бессилии, смиренно шевельнул, махнул ладонью в знак своего согласия, и тот час прикрыл глаза, из которых одна за другой скатились чистые, прозрачные слезинки.
Вот и шла сегодня Фрося с участью обречённой, переставляла ноги, вела за собой к новому месту жительства, по сути – к новой жизни и детишек, и себя в первую очередь. Малышня с интересом шла первые сотни метров, крутила головёшками, потом то и дело останавливались, просились на ручки. Приходилось часто останавливаться, нести по очереди то одного, то другого, отдыхать, а не то и давать детишкам по сухарику, и снова идти.
В Борках пришлось отсиживаться в доме тётки Маши Козловой – жены родного брата Акима Макаровича – Ильи: вся деревня была наводнена немцами и румынами – союзниками фашистов.
Оказывается, вчера днём пропал, исчез бесследно майор Вернер Карл Каспарович. А сегодня утром обгоревшее тело коменданта нашли на пепелище дома старосты деревни Борки, внука Щербича Макара Егоровича – Антона. Вроде, кто-то из румын видел, как комендант заходил во двор старосты. Поговаривают люди, что Антон заманил к себе во двор майора и убил. Уже мёртвого затащил в свой собственный дом, потом поджёг его и сам скрылся. Вот немцы и рыщут, ищут Антона.
– Ты, дева, остерегайся ходить по улице. Немцы не посмотрят, что ты с детишками: схватят и надругаются. Молодая, красивая – им таких только подай, антихристы, прости, Господи. Гансам наши законы не писаны.
– А как же быть, тётя Маша? Мне край как надо в Слободу.
– Испачкай лицо, платком повяжись, чтобы лица поменьше видно было. Немцы больно не любят нерях. С тебя не убудет, да целее станется.
Однако ничего делать не пришлось, не пригодилось: заночевали у Козловых. Детишки устали, перекусили и сразу же уснули. Не будить же, пусть поспят. А там и комендантский час настал: носа на улицу казать нельзя. Вот и заночевала.
Почти до полуночи проговорили, рассказывали друг дружке, делились новостями, несколько раз даже всплакнули. А как не плакать, коль чаще всего новости-то связаны со слезами? С горем? С бедою? Одно радует, что наши совсем близко. Говорят, через Слободу идут нескончаемым потоком машины с убитыми и ранеными фашистами. Возвращаются туда, откуда пришли. Бегут сучьи дети! А на днях жена старосты деревни Антона Щербича Фёкла Абрамова под большим секретом поведала, что наши самолёты на той неделе разбомбили в пух и прах железнодорожный узел в районе. Вот это радость так радость! Значит, наши, советские самолёты уже долетают даже к нам.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.