Текст книги "Между двумя романами"
Автор книги: Владимир Дудинцев
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)
Глава 15
Взлеты и падения
Да, скажу вам, фантастическая пошла у меня жизнь… То небо такое розовое над головой, то серой потянет. И вот, в самый разгар газетной брани вызывает меня к себе Михайлов, член Президиума ЦК КПСС, а может, в то время еще комсомольский главный вожак. Вызывает и начинает увещевать: покайся, мол, в грехах-ошибках, и все потечет – хорошо. Я упираюсь, и под конец беседы Михайлов раздраженно говорит: «Твое счастье (они все любили «тыкать»), что ты не партийный, а то вылили бы на твою голову три ушата «партийной воды»!»
И вот, я говорю, в это самое время вдруг, именно вдруг, будто с неба падает счастливый билетик: Дудинцеву с женой и четырьмя детьми выделена четырехкомнатная квартира на Ломоносовском проспекте. Мы с женой тотчас собрались смотреть квартиру. Осмотрели и даже «отплясали» в ней. Оказалось, слишком рано. Вскоре собралась жилищная комиссия, в которую входили и писатели, и постановила, что с Дуцинцева довольно будет и трехкомнатной. Мы были счастливы: отдельная квартира! Да еще с окном-эркером и двумя балконами (в четырехкомнатной и одного балкона не было). Тем более счастливы, что я ведь нигде не заикался на предмет расширения площади, никуда не писал, заявлений не подавал. Радость огромная, и ее никак не могло омрачить дошедшее до меня замечание одной дамы из комиссии, писательницы Чертовой: «Успел отхватить все же квартиру!»
Почему же мне дали «отхватить» квартиру? Думаю, побудители те же, что и в решении издать все же книгу в «Советском писателе». Была весна 1957 года. Близился Всемирный фестиваль молодежи и студентов, который должен был происходить в Москве. А тут этот намозоливший всем глаза писатель, о котором не перестают говорить за границей. Пусть увидят, в каких квартирах у нас писатели живут. Наверное, я так сужу потому, что вскоре меня призвал к себе Сурков и предложил: «Давай-ка, Дудинцев, забирай свою семью и поезжай из Москвы на время фестиваля куда-нибудь на юг». Он опасался, что ко мне могут прийти иностранные гости и, как он говорил, «как бы не было провокаций».
В эти самые дни я получил письмо из Америки от издателя Маккрея, возглавлявшего фирму «Даттон». Он был очень интеллигентный, добрый, мягкий человек, хотя, может быть, и акула империализма. И он меня как издатель приглашает посетить Америку, быть его гостем. Я, пишет, оплачиваю Ваш полет туда и обратно, и Ваше пребывание в течение месяца в Соединенных Штатах, и все, что нужно для Вашего ознакомления с моей страной.
Я знал, что ехать туда мне не разрешат (были уже прецеденты), поэтому я, как воспитанный советский человек, мягко ему отвечаю: «Уважаемый господин Маккрей, к сожалению, я по ряду неотложных дел не могу принять Ваше приглашение, хотя очень за него благодарю и т. д.». Приблизительно так. И собираюсь отослать. Как вдруг раздается телефонный звонок, и звонит мне какой-то чиновник, уж я точно не помню – был в то время какой-то Комитет по культурным связям с заграницей. По-моему, он чуть ли не на правах министерства был, и там, по-моему, главой Юрий Жуков, временно. Приглашают зайти «по вопросу вашей поездки». Уже знают. Я прихожу. Какой-то такой… я уже забыл, где этот дом, такой старинный особняк… Вхожу… Там заместитель, по-моему, Кузнецов его фамилия – с виду интеллигентный человек. Он меня приглашает в кабинет. Смотрю – на столе лежит большая папка, на которой написано: «Дудинцев». Толстая. Не досье, а прямо досьище! И он листает это досье и достает письмо Маккрея мне!
«Вы получили это?» – «Да, – говорю, – получил. Как раз мы по этому поводу…» – «Что вы ответили?» Я говорю: «Я не ответил, а только хочу…» – показываю ему. «Дайте посмотреть!» – «Да смотрите…» – «Знаете, минуточку посидите… Я к шефу…»
Он вышел в другую какую-то комнату, через приемную, к самому начальнику этого комитета. Какое-то время сижу в ожидании. Потом он возвращается, говорит: «Вот, Владимир Дмитриевич, взгляните…» – мой ответ Маккрею, весь испещренный восклицательными и вопросительными знаками и сопроводительными репликами. Он мне помогает, этот зам: «Вот видите, здесь вот начальник пишет… Да… «Уважаемый Маккрей…» Вы что, уважаете врага? Дальше. «К сожалению, я…» Вы что, сожалеете, что не можете поехать к врагу?.. «Благодарю за приглашение…» И вас не оскорбляет, что он предлагает тридцать сребреников для оплаты вашей поездки в США?» И так далее… И начался у меня с этим Кузнецовым спор, крик… Я начал говорить, я хотел как бы закрыть грудью дзот, чтобы защитить нашу страну. «Неужели, думал я, можно вот так, по благословению начальника, посаженного для укрепления нашего международного престижа, посылать за границу такую страшную ересь, грубость? Отвратительно!» Трудно представить, я не смог ничего этого им втолковать! Мне кажется, что эти люди, которые на международных связях… ну, я не со всеми ими знаком… Долматовский у нас когда-то был… Так он, когда меня иностранцы куда-нибудь приглашали, говаривал: «Знаешь, Дудинцев, пошли ты на… – открытым текстом! – эту сволочь». Они, занимающие посты, норовят так закричать… И я вижу, что этим, лезучи из кожи вон, они как-то закрепляют свое положение на выгодном месте, возможность ездить за рубеж, обогащаться. Где-то там представительствовать. И так безобразно пачкают при этом наш мундир… прямо ужасно.
Мне не удалось этого заместителя ни в чем поколебать. Он сбегал несколько раз туда-сюда к начальнику и наконец приносит от начальника отредактированный и перепечатанный текст моего окончательного ответа. О боги! Там было написано: «Господин Маккрей! В мои планы не входит в настоящее время посещать Вашу страну. Если бы я и вздумал предпринять такое путешествие, то не стал бы прибегать к Вашему кошельку. К тому же я сейчас занят, я получил новую квартиру возле небезызвестного Вам нового здания Государственного университета на Ленинских горах и занимаюсь ее меблировкой». Я не смог отстоять своих позиций и подписал этот ответ. Письмо пошло за границу и возымело именно то действие, которого я боялся. Я был просто насмерть сражен ответом Маккрея… Он прислал вежливый, мягкий, полный сожаления интеллигентный ответ. «Уважаемый господин Дудинцев! Получил Ваше письмо. Только теперь я понял, в каком ужасном положении Вы находитесь в Вашей стране. Я никогда не мог предположить, что на писателя может быть оказано такое давление, чтобы он послал в адрес доброжелательно относящегося к нему человека такое страшное письмо. И в знак своего к Вам сочувствия и расположения я посылаю Вам из своей библиотеки «Не хлебом единым» – Ваш роман с моей надписью». Книга, конечно, до меня не дошла, хотя письмо дошло – не знаю, по какому недоразумению.
Почему я подписал? Разрежьте мне грудь, вы увидите – этот вопрос написан у меня на сердце. Я был тогда моложе, я был мягок и слаб. Не знаю… мое ретивое чувствовало, что, подписывая, я проявляю ужасную, преступную слабость. И в то же время уверенность этих власть предержащих, их напор, серьезность, с которой они все это делали… Я был растерян…
В эти же дни был у меня и другой разговор. Разговор с «другом», в чем-то сродни вышесказанному. С Кривицким. В те месяцы, когда выходил мой опус в «Новом мире», Кривицкий был заместителем главного, и я уже рассказывал про «камикадзе», как он советовал Симонову от меня отречься. А тут другая история. Симонова уже в «Новом мире» нет, и в его кресле сидит, хоть и временно, но с достоинством, Кривицкий Александр Зиновьевич…
Так вот, когда Симонов уже был отрешен и уже началась кампания против меня, пошла речь об издании романа за рубежом через посредство «Международной книги». Возникла необходимость печатать предисловие. Такая была наша инициатива. Надо было им предложить предисловие туда, где «Ажанс литерер», уполномоченный «Международной книгой», намеревался печатать роман. У них, у этой… ох, как я страдаю от одного упоминания всей этой оравы чиновников, организующих издание наших книг за рубежом – у них одновременно шел инструктаж лекторов общества «Знание». Так, там мои книги, изданные за рубежом, показывали, говорили: «Смотрите, как его использует заграничная контрреволюция, враги! А он, между прочим, получает за это доллары…» Как вспомнишь, так сердце болит… Это такие неграмотные люди, так много говорящие о патриотизме и о партийности, но делающие так много всяких дурных вещей из корыстолюбия, из самого вульгарного, такого, что ему позавидовал бы любой буржуй. Они ведь сами мой роман за границей распространяли, и распространяли среди таких издателей, которые больше заплатят. А чтобы запретить издателю публиковать на обложках всякие там порочащие партию и государство лозунги, так это им, этим правоверным чиновникам, было глубоко безразлично. Им только чтобы больше заплатили. Я полагаю, они получали какие-то отчисления за свою распространительскую деятельность. И в результате там вышло много изданий моей книги, в разных странах, со страшными, кричащими лозунгами: «Атомная бомба замедленного действия», «Пощечина красным фанатикам» и так далее.
Итак, нужно было просунуть предисловие. Одновременно. На обложке одно, а внутри, перед текстом самого романа, должно быть предисловие, очень специфическое: побольше слов от Дудинцева и побольше слово «партия» употреблять. Побольше таких горячих советских слов. И вот возникла из этого дома, где «Международная книга», инициатива, чтобы я написал предисловие.
Я читал Библию и знаю, что имя бога всуе употреблять нельзя, поэтому я написал предисловие, в котором я умеренно разговаривал с западным читателем, с достаточной степенью достоинства. Не ползал на коленях, не бил себя кулаками в грудь, поскольку, по моему мнению, данная минута этого не требовала.
Вдруг звонит Кривицкий из «Нового мира»:
– Володя, старик, – он мне «старик» говорил, – можешь ли ты зайти ко мне? У меня важное дело.
Захожу. Он сидит в кресле Симонова и Твардовского и корячится там на кресле.
– Старик, предисловие нужно для твоего романа за рубежом.
– Ну, я его уже написал.
– Старик, ум хорошо, а полтора лучше. Принеси мне завтра это предисловие, мы над ним вместе подумаем.
Я не протестовал, только посмотрел на него внимательно. Моя тактика такова: зря не тратить пороху. Я и не сопротивлялся. На следующий день приношу предисловие. Он читает и смотрит на меня сочувственно: «Я тебе дружески хочу помочь». Он ко мне так ласково, с любовью, чуть не с поцелуем. И я, предугадывая какую-то крайнюю степень предательства, тем не менее иду навстречу. Читает он меня, критикует, говорит: «Слабо, старик, не то. Старик, можно я домой возьму, немножко поковыряюсь? Ты знаешь, будет лучше. Будет лучше. Доверься». Я говорю: «Пожалуйста». И на следующий день прихожу опять в «Новый мир». Он достает уже перепечатанное предисловие, может быть, заранее приготовленное еще до встречи со мной. Достает предисловие и дает мне. Я читаю – Бог мой! Бог мой! «Воодушевленные историческими решениями…» Тот же тон, что и в письме в Америку, к Маккрею!
Понятно, каким воздействиям я тогда подвергался и как мне было нелегко. Может быть, уже тогда подготавливались мои инфаркты. Я уже начал хвататься за сердце. Конечно, Кривицкому значительно легче было в этом поединке, чем мне.
Сопоставляя этот нажим Кривицкого и давление на меня по поводу письма к Маккрею, я утверждаю: у всех этих чиновников и всех функционеров были личные интересы, потому что высокой партийностью это не объяснишь.
Итак, Кривицкий ласково улыбается, а я читаю предисловие. О боги! Там столько раз было «партия» и прочие такие высокие слова, которые нельзя всуе употреблять, что мною овладело то же самое чувство, что и тогда, когда мне предложили подписать письмо к Маккрею. Но на этот раз я не сдался. Я это предисловие не подписал. Видимо, массаж, которым мне услужили там, в комитете, оказался достаточным. Больше из моих рук не выходили такие компрометирующие меня и страну тексты.
А Кривицкий? Кривицкий изумился. Очень картинно. «Как, старик, я не ожидал от тебя. Что такое? Ты не можешь подписать? Тебя пугают проникнутые партийностью слова? Как черт ладана, ты боишься лишний раз произнести слово «партия»? Ты знаешь, у меня открываются на тебя глаза. Извини, старик, я вынужден с тобой расстаться. До свидания, прощай». Я ему руку протягиваю. «Извини, я тебе руки не подам». Да, так прямо говорит. И глаза таращит. Кошмар! И я ухожу. В дверях он меня останавливает.
– Старик, я думаю, все происшедшее останется между нами.
– Пожалуйста, – говорю.
– Знаешь, старик, давай так: ни ты никому, ни я – трепаться не будем. Дадим друг другу слово.
– Хорошо.
Я согласился, потому что я никогда не лезу в бутылку, не становлюсь никому поперек и считаю это самым правильным. Такая натура. И что же дальше? Я молчу, соблюдаю уговор. Никому не треплюсь. Месяц. А потом я встречаю одного человека… Не Володю ли Сякина? В «Молодой гвардии» работал. По-моему, его. И он мне говорит: «Володя, что там у тебя с Кривицким из-за твоего предисловия произошло?» Я смотрю с изумлением, так как в течение месяца никому, даже жене, не сказал ничего. «Ничего, какое предисловие?» – продолжаю в том же роде, держа данное слою. «Ну что ты темнишь, ты был у Кривицкого, вы предисловие там…» – и он мне рассказывает все, что произошло, но только в тенденциозной, обостренной форме. Я ему отвечаю: «Ну ты примерно близко подошел к тому, что было. Но ведь мы с Кривицким дали слово не рассказывать!» А Сякин и говорит: «Он тебе дал слово, а сам сразу побежал наверх, показал предисловие и сказал: «Вот ваш Дудинцев весь. Я хотел его обратить на путь истинный. Я хотел ему помочь, думал, что он наш, советский человек. И вот чем он ответил. Я его разоблачил, и теперь вы знаете, с кем имеете дело». Вот, оказывается, для чего нужно было Кривицкому мое молчание.
Вот такая нескучная была у меня жизнь. А к Кривицкому я еще вернусь, будет еще один штрих для полноты картины.
Глава 16
Размышления о жизни (Записки 87–89 годов)
Не пора ли отдохнуть немного от моих приключений. Поговорим немного о нашем перестроечном времени. В жизни много загадочного и таинственного. Без этого не было бы самой жизни. И не нужно бояться будущего, страшиться тайн и неизвестности. Нужно браться за их разгадывание и стремиться понять, что же там сияет, что ждет нас впереди? Всю жизнь человек тянется к манящему огоньку. Это – природное стремление, нормальное, естественное течение жизни.
Сегодня многие, оглядываясь назад, говорят мы могли бы подняться до огромных высот, если бы не жил в организме нашего общества опасный недуг. Мы избежали бы страшных заблуждений, непоправимых ошибок. На историческом теле нашего народа не было бы ужасающих шрамов, миллионов и миллионов искалеченных судеб. Может быть. Я смотрю на прошлое и будущее иначе.
История не знает частицы «бы». Было то, что было, плохое и хорошее. И будет так, как будет.
История, посылая нам испытание, формирует нас, готовит к чему-то. К чему? К продолжению жизни, которая есть борьба добра и зла.
Уверен ли я в победе добра?
Читатели и журналисты спрашивают об этом так: уверен ли я в победе перестройки?
Я всегда отвечал им: конечно! Какие могут быть у нас гарантии от нас же? Только мы сами. Когда народ, участвуя в общественных событиях, все яснее осознает, чего он хочет, творчески обдумывает, как идти вперед, такой народ, такие люди – гарантия необратимости идущих в обществе процессов. Если люди действительно будут такими.
Я говорил, именно с того момента, когда начался процесс деформации общественной, народной жизни, начался и процесс тяготения к тому, что мы назвали перестройкой и что в действительности является попыткой восстановить искусственно прерванное течение жизни. В своем тяготении к естественному, нормальному образу жизни люди совершали поступки, которые пресекались часто самым жестоким образом. Но жертвы не проходили бесследно, поступки не пропадали даром, они суммировались и превращались во все более яркие и определенные события.
Так я говорил, но недоговаривал: линия жизни не бывает прямой, она вся состоит из зубцов – вверх, вниз, снова вверх…
Летом минувшего года, в сезон партийных съездов мы увидели, что наш народ – гарантия перемен – все еще дитя без мускулов и без оружия, дитя, которое можно шутя раздавить гусеницами танков. Скомандуют – и танки рванутся вперед… Как в Афганистане. Одни и те же люди снова и снова берут на себя право решать, что есть добро и что есть зло. Это страшно.
Сегодня много говорят о привилегиях. Жаркие баталии идут в комиссиях Верховного Совета, когда речь заходит о пайках и закрытых родильных домах. Так оно и должно быть: ведь лучше не согнешь спину перед бюрократом, лучше не поклонишься чиновнику, чем поселив его в доме из спецкирпичей, вручив ему шапку из спецмеха. Все верно, и возмущение народа оправдано. Однако для самих «опричников» все это – лишь обрамление иной, глубокой страсти, за которую они действительно станут драться. Конечно, и качество колбасы имеет значение, но не ею они вскормлены.
В «Комсомольской правде» со мной работал один маленький чиновник, которому очень хотелось быть большим начальником и который очень страдал по причине своей серости. Случилось ему купить машину. Тоже серую, каких много на улице. Пыхтя и обливаясь потом, он собственноручно перекрасил ее в черный цвет единственно ради того, чтобы все идущие и едущие увидели его в машине «государственного» цвета, полагавшегося в те годы лишь чиновникам не низкого ранга. Увидели – и осознали собственное ничтожество. Наше унижение – их хлеб.
Сегодня они вроде бы в обороне. Они как горцы у Толстого в «Хаджи-Мурате» – залезли в яму, связались колено к колену, чтобы никто не мог встать и убежать, и отстреливаются. Так и они – силы демократии окружили их, загнали в яму – некуда деться. Но они цинично отстреливаются, надеясь внести смятение в ряды осаждающих и разорвать окружение. И надеются они не напрасно. Они на опыте проверили и знают: нет силы, которая устояла бы перед бутербродом с икрой. А в запасе у них и не такие соблазны, и немного найдется, пожалуй, людей, которые, подобно Христу, смогут ответить: «Изыди», когда им покажут «долины и реки, зверей и птиц, и трудящихся на полях людей»: бери, владей… Даже если эти владения – всего лишь шестая часть планеты. Даже если всего лишь чиновничий департамент с десятком служилых людей. А демократы тоже люди.
Читая «Десять дней, которые потрясли мир», думаю, немногие обратили внимание на один факт, вольно или невольно подмеченный Джоном Ридом, и совсем немногие задумались над ним… Факт к тому же действительно малозначительный на фоне грандиозной драмы. Американский журналист описывает Смольный, центр нового мира, в дни и часы восстания. Он похож на взбудораженный улей – солдаты с винтовками, матросы, увешанные пулеметными лентами, другой люд, причастный к перевороту… Время от времени они забегают в столовую, расположенную где-то внизу здания, чтобы получить миску борща и ломоть хлеба. А на верхнем этаже, где стоят часовые, где народ не толпится, есть другая столовая, где хлеб с маслом и к чаю дают сахара сколько угодно. Мелочь, конечно, которую и неравенством назвать как-то неудобно. Так, маленький прыщик, из которого вырвалась бубонная чума. И так быстро распространилась эпидемия! В двадцатые годы моя теща работала в детском саду для отпрысков московской номенклатуры. Она рассказывала, как подавали детям на третье – в феврале-то! – в годы, когда немногие ели досыта! – тарелки клубники. Детки, конечно, выросли, и мы видим, как эти бациллоносители продолжают развращать наше общество. Я не о высокомерном пренебрежении к закону – теперь наши руководители подчеркнуто, хотя с непривычки не очень ловко, учатся держать себя в рамках законности. И не об оргиях в охотничьем домике – теперь они тоже вроде бы не в моде. Только привычка-то лакомиться чужим унижением осталась. Одна из тех девочек, что отведали клубники, завоеванной революцией, живет в моем доме, в моем подъезде. Это она никак не может отказаться от привычки выставлять на подоконник лестничной клетки коробки из-под торта: пусть дети дворничихи полакомятся остатками крема. Вот отчего я испытываю некоторую тревогу, видя, как много среди наших демократов птенцов из того же, старого, гнезда.
Сегодня мы пытаемся бороться с этой чумной эпидемией. Порой нам кажется, что мы одерживаем решительные победы в этой борьбе. Мы радуемся, что у кого-то удалось отнять спецпаек, кто-то вынужден добираться до своей поликлиники, пока еще специальной, на обыкновенном трамвае. Только это еще не победы. Мы редко задумываемся о нравственной глубине идущей борьбы.
Зло неизбежно, потому что оно коренится в самом человеке.
Бывает, рождается человек талантливый, работящий, и все у него ладится, и честь ему за это и любовь.
А как быть тому, кто появился на свет без особых талантов, да и работать так и не научился?
Вы знаете, как он может поступить, и, наверное, расскажете не одну историю, подобную той, о которой я часто вспоминаю.
Ученый бездарь, измученный завистью, украл у своего гениального коллеги результаты научных исследований. Украл, надеясь каким-то образом выдать их за свои успехи. И только. И ничего больше. Только, в силу своей бездарной ограниченности, он, наверное, и подумать не мог, что для настоящего ученого его труд – что жизнь, лишиться так долго искомого результата – все равно что умереть. И гений умер. Повесился.
Бездарь ужаснулся своего поступка – он не хотел убивать. Он мучился и страдал, не зная, как поступить, и был, пожалуй, близок к раскаянию. Но тут его вызвал начальник:
– Знаешь, наверное, у нас тут такой-то повесился. Думаю тебя на его место поставить. Оклад у тебя будет побольше, «кремлевку» получишь. Думаю, оправдаешь. Я давно к тебе присматриваюсь – человек ты надежный…
Куда бездарю деваться, он соглашается, утешается «заборной книжкой» на паек с синей полоской.
Время идет, слюнки текут: хочется с красной полоской. А как? И тут ему другой начальник, повыше, говорит в доверительной беседе:
– Нравишься ты мне, Константин Макарович, надо тебе расти. Только как быть с твоим шефом, ума не приложу.
Константин Макарович смекает как. Дело-то уже привычное. Жизнь оправдывает злые поступки.
А тут еще философы какие-то доказывают, что это бытие определяет наше сознание. «А это бытие определяет сознание, я не виноват, – опять смекает Константин Макарович и успокаивает совесть. – Я ни в чем не виноват, я в такую среду попал – здесь же острая классовая борьба идет. Вы думаете, я подсидел бывшего шефа? Ничуть. Я просто проявил классовую твердость: он же троцкист, хуже – бухаринец! Мне и девушка-комсомолка об этом рассказала. Я пригласил ее на машине за город прокатиться, и она мне по дороге говорит: «Я восхищаюсь, Константин Макарович, вашим мужеством, вашей борьбой». И все в порядке – система отбирает удобных для себя человечков.
Что сказать на это?
Остается удивляться недалекости, недальновидности руководителей, иной раз целой страны, которые делают ставку на бездарность и бессовестность. Эти качества противны самой природе и могут привести только к катастрофе.
В природе действует закон достаточного основания. Я объясняю его так. Если взять лист бумаги – достаточно сухой, поместить его в атмосферу, где есть достаточно окиси водорода, подвести достаточно высокую температуру… и бумага вспыхнет. И вспыхнул Чернобыль в иссушенной глупостью руководителей общественной атмосфере. И высох Арал от концентрации некомпетентности. И стоном стонет страна.
Узколобость – да. Трусость – да. Невежество – да. Лакейство, лизоблюдство, подлость и жадность – это реальность нашей жизни. Только не следует забывать, что они – лишь результат, имеющий свое достаточное основание: уничтожение, изгнание лучших людей. Ленин, например, говорил, что партия должна быть умом, честью, совестью государства. Но как это возможно, если вышибать из жизни народа самих носителей этих высоких качеств, хранителей самого нравственного и интеллектуального потенциала нации? И чему же удивляться, когда мы видим, как на заседаниях съездов и Верховных Советов именно коммунисты торпедируют разумные начинания?
Убежден сам и согласен с теми, кто считает, что нравственные качества передаются человеку по наследству, генетическим путем. Все, наверное, слышали о габсбургских носах – исторических носах, которые передавались в династии Габсбургов по наследству от поколения к поколению. Реже вспоминают о том, как по наследству в той же семье передавались навыки мудрого правления государством.
С удивлением и радостью я видел, как растут мои дети: то же выражение глаз, те же жесты, те же склонности и пристрастия. Я счастлив, потому что вижу в них свое бессмертие. Присмотритесь к детям – вы увидите, насколько добры, умны, честны вы сами, наше поколение, наш мир. Вы увидите, насколько силен иммунитет против зла, который сумели оставить им в наследство.
Зло неизбежно. Но это вовсе не значит, что мы не должны с ним бороться или что борьба эта бессмысленна. Никто из нас не безнадежен, никто не умер для добра. Даже те, чья грудь закована в броню бесчестия и высокомерной самовлюбленности. И для них я пишу свои книги – хочу сделать им больно, пробить их панцирь. Силой боли я хочу заставить их думать – это будут их первые шаги на пути к добру. Ведь добро – это страдание. Страдание плюс размышление. Такому добру мы можем доверить свою судьбу.
Вы помните Мадонну Рафаэля? И ее младенца, который со страхом смотрит на мир, предвидя страдания, и все же протягивает к нему руки?
В каждом человеке от рождения до смерти живет такое дитя. Всю жизнь в нас звучит и зовет его голос. Только редко мы слышим его. Потому что боимся боли правды? Потому что знаем, чувствуем, что этот голос природы не соврет? Не нужно бояться. Еще в Апокалипсисе сказано: «Сии, облеченные в белые одежды, кто и откуда пришли? Это те, которые пришли от великой скорби». Яснее не скажешь. Белые одежды спасителей человечества от зла даруются не за внешнюю чистоту не замаравшей себя жизнью добродетели. Обеляют страдания, жертвы во имя спасения страждущих, очищает борьба со злом, которая – нужно быть готовым к этому – не обходится без потерь. Только не ожесточаться в этой борьбе, чтобы ярость схватки не убила чистый дух, волю и разум человека. Тогда больше будет людей в белых одеждах. И снова дитя человеческое будет тянуться к манящему и обжигающему огню жизни. И снова мать будет совершать свой подвиг, отпуская сына в мир, где добро и зло.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.