Читать книгу "Фустанелла"
Автор книги: Владимир Ераносян
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: 12+
сообщить о неприемлемом содержимом
Глава 14. Память
Адонис ринулся в конюшню, оседлал единственную пегую кобылу с огромными глазами, в отражении которых он всегда пытался разглядеть все причуды и красоту мира, и помчался в сторону ущелья, к двухконечному пику. У подножья горы волнами одна за другой простирались ложбины. А ведь издали казалось, что поверхность долины гладкая, как тихое море.
Там, в оврагах, было его секретное пастбище с густыми зарослями травы, недосягаемое для чужого взора.
Овцы не разбредались. Они пребывали в сытости и комфорте, чувствуя безопасность. Их не тревожил ни падальщик-шакал, ни пронырливая лисица, ни беркут-ягнятник, довольствующийся грызунами и ящерицами. На всякий случай монастырские монахи по обе стороны самой длинной ложбины вбили клинья и держали на привязи собак.
Четвероногие друзья человека, холеные и ленивые, даже не лаяли, в том не испытывалось нужды. Но запах сторожевых псов отпугивал любого зверя. Никто из обитателей гор и долины, неба и подземелья не смог бы нарушить идиллию и покой овечьего счастья. Лишь человек.
Адонис, их пастух и владетель, каждый раз отсрочивавший забой самой последней овечки, прискакал к ним снова на своей доброй лошади с глазами-озерами, и овцы заблеяли в предвкушении привычной ласки. Вот тот, кто всегда выводил стадо на поляну с молодыми и сочными побегами. Ни разу не поднял плети. Их добрый поводырь.
Знали бы овцы, что пастух не случайно обходился на трапезах рыбой и зайцем. Имели б они разуменье – пуще б ценили парнишку. Их пастушок, сберегший все стадо вопреки всему, убеждавший братию, что отныне на критской земле нет праздников, а значит, и повода для пира с мясом ягненка…
Отчего же так возбужден и куда гонит стадо теперь виртуозный ездок? Как уверенно держится в седле молодой, но опытный погонщик! Но зачем эта ветка, отломанная от одинокого каштана?! А ведь он замахнулся ею словно плетью!
Они не ослушались бы своего пастуха и без устрашения. Безропотно пошли бы по любой указанной им тропе, как бы она ни вилась. Беспрекословно протопали бы даже к смертоносному обрыву, помани их Адонис.
Как лихо скачет наездник то справа, то слева! Одно загляденье. Он боялся не управиться к сроку, коего Фриц Шуберт ему не назначил. Однако пульс отбивал его окончание, с каждым ударом приближая развязку. Он участился до предела, будто сердце хотело вырваться наружу и обрести покой там, где паника сменяется умиротворением. А это место лишь там, в неведомом мире, о коем не знает смертный.
Стадо шло на убой, подчиняясь человеческой воле. Или страху? Он предавал их. Так он считал, хоть это и были всего лишь овцы. И это являлось единственным выходом. Иного не видел Адонис.
Но самое страшное заключалось в ином. Он отдавал себе отчет, что ведет на заклание последнюю память о любимой. Именно Катерина считалась законной наследницей стада. Для нее, а вовсе не для себя и монахов он берег отару. И теперь он считал, что мосты сожжены окончательно. Он прощался с мечтой, расставался с надеждой. Вот почему его сердце, наполненное любовью, но утратившее силу за нее бороться, так неистово билось.
Катерина! Он думал о ней в эти секунды ничуть не меньше, чем о брате. Она не простит его не за недобрую весть о смерти Линоса, не за несостоявшееся насилие, которое ей лишь привиделось, так как не мог Адонис посягнуть на ее честь, каким бы вожделенным не казалось ему ее прекрасное тело. Она проклянет его за воровство, за подлость, за малодушие… Он не достоин ее. Его тело в эти мгновения все еще источало бодрость и силу, но дух его окончательно покинул.
Когда он вернулся в монастырь вместе с отарой, Шуберт, увидев надломленного грека, понял, что тот пребывает именно в том состоянии, что отличает людей, из коих словно из пластилина можно лепить все что заблагорассудится.
– Это похвально… – заключил гауптштурмфюрер, пересчитав поголовье. – Но постой в стороне вместе с калекой. Я еще не решил, как с ним и с тобой поступить. Есть одно более занимательное дело. Пока ты уезжал за отарой, философские споры несколько меня утомили. Пустое. Я притворялся, что испытываю пиетет перед мудростью греческих философов. Меня интересуют вполне земные вещи. Здесь, под сенью олив, вы сажали лимонные деревья, о чем доложили мои люди после прошлого обыска. Не так ли, отец Георгиос? Теперь их нет. А холмы остались. Подозреваю, что тайна находится под землей. Ройте… Я приказываю вам, бездельники в рясах, ройте и покажите мне, что там.
Догадка «злого гения» оказалась верной. Он докопался до истлевшего трупа немецкого парашютиста.
– А вот и доказательство реального преступления против рейха. И отныне нет ни одной причины оставлять в живых того, чья вина очевидна! Понятно, что это сделал не твой калека-брат. Он едва стоит на ногах. – Для убедительности и ради злорадного смеха Шуберт выбил с рук Димитриса самодельный костыль. – Это сделали по научению монастырского игумена. Могли ли такое сотворить без его ведома? Правильно! Нет. Именно ты, Георгиос, пытался сокрыть преступление. Ну что ж, настала пора расплаты. И не найдется ни одного покровителя, чтобы осудить меня за то, что я собрался сделать с тобой прямо сейчас! К твоим монахам я проявлю сострадание. Они – заблудшие овечки. А тебе, Георгиос, приговор вынесен и будет исполнен прямо сейчас! Выдайте калеке автомат. Калеке и бывшему эвзону! Пусть спасут свои жизни, сделав услугу люфтваффе. Пусть расстреляют преступника, прикрывающегося рясой. Молись о прощении твоей грешной души.
Адонису и Димитрису действительно выдали автоматы, предусмотрительно взяв их на прицел. Монахов отогнали в сторону, чтоб наблюдали за казнью издали. Отца Георгиоса поставили к стене.
– Стрелять по моей команде. Как только брошу платок. Вам ясно?! – спросил Шуберт, глядя на братьев.
Димитрис рыдал. Адонис молчал, паника овладела им целиком. Он побежал бы куда-нибудь, но, похоже, тупик иногда встречается и за открытой дверью. Кругом веяло смертью и безвыходностью. Этот фатальный аромат отчетливо бил в нос и состоял из запаха взрыхленной земли, конского пота и капли душистой оливы, оставленной в непросеянной корзине.
– Я не буду стрелять… – выдавил из себя калека. Он всегда говорил с трудом, на малопонятном постороннему языке, сдобренном жестами и несуразными движениями привыкших к боли мышц. Он корчился при каждом издаваемом звуке, и это невольное гримасничанье всегда вызывало смех недалеких и жалость сердобольных, способных чувствовать чужую боль как свою.
На сей раз голос Димитриса слышался твердым, хоть слезы его и лились рекой. Каждое слово врезалось в пространство отдельным набатом. И он повторил, с отвращением отбросив автомат:
– Я не буду стрелять…
– О! У убогого прорезался голос, – ухмыльнулся Шуберт и тут же позвал скрипача, коего вызывал каждый раз, когда сталкивался с трудностями, осуществляя свои экзекуции и экспроприации. Музыка австрийского композитора Франца Шуберта, в честь которого он выбрал свою фамилию, воодушевляла его, бодрила, отгоняла любые сомнения в праве вершить суд над себе подобными.
Заспанный музыкант явился спустя мгновение, извлек из футляра сперва скрипку, затем смычок и немедленно приступил к настройке инструмента. Он знал, что гауптштурмфюрер не любил ждать, поэтому быстро подтянул струны и начал, как только Фриц достал свой платок и смачно высморкался.
Под «Лесного царя» и «Неоконченную симфонию» Шуберту легче думалось. Мозг начинал фонтанировать идеями, сочинять замысловатые пытки, кои развлекали и давали ощутить свою власть над людьми в полной мере.
– Ну что ж! Свяжем руки калеке и привяжем бечевкой к седлу этой резвой кобылы. Слушай внимательно, эвзон, я даю тебе на размышление ровно столько времени, сколько хватит монахам, чтобы доставить сюда бутылочку вина из монастырского погреба, чтоб я отметил сегодняшний праздник. Как только мой бокал будет полон, я осушу его и ударю эту глупую лошадь плетью, а она понесет твоего братика в горы, измельчая его тело о булыжники. Торга не будет! Все будет так, как я сказал. Монах! Эй, служка! Вперед за вином!
Один из юных послушников хотел было метнуться в погреб, но старший собрат одернул его за рукав и вызвался сам принести лучшее вино из монастырских закромов. Эта инициатива насторожила Фрица. Ему показалось подозрительным желание старого монаха услужить. Он почуял подвох.
– Я схожу с тобой, сам выберу бутылку. Не удивлюсь, если у отца Георгиоса или у какого-нибудь его фаната для немецких офицеров припасено специальное угощение. Сперва сам отведаешь, потом наполнишь мой бокал!
Еще не исчезнув за дверью обители, Фриц приказал музыканту играть.
– Я удаляюсь ненадолго. Всем ждать! А ты, эвзон, думай быстрее. Как только я вернусь, ты должен будешь нажать на курок. Не сделаешь этого – пеняй на себя!
Адонис слышал скрипку только раз в жизни – в Ханье, в тот самый день, когда он покупал свои роскошные сапоги на выручку от роскошного улова.
Он красовался в новой обуви сперва у маяка, потом прошелся по молу. Безмолвие моря позволяло прислушаться даже к скрипу подошв. Сапоги были удобны в носке, но совсем немножко давили в боках. Старый еврей кожевенных дел мастер, предупредил, что обувь сшита по последнему шику и рассчитана не на каждый день, ее стоит носить по особым праздникам, не затаптывая, но уж если парню невтерпеж переобуться немедля, то, конечно, кожа разносится. Однако он посоветовал немного подождать, он вызвался взять лишь небольшую предоплату и продеть внутрь специальные колодки, которые расширяют кожу за день.
Адонис, поразмыслив о такой задержке, сразу же уверил, что ему нисколечко не больно и стопа чувствует себя в полном комфорте. Ему хотелось поскорее удивить Катерину, поэтому он отсыпал обувщику требуемую сумму и получил не только скидку, но и приглашение отметить взаимовыгодную сделку в венецианской гавани.
Каково же было удивление, когда старый еврей не просто угостил своего покупателя виноградной ракией, но и притащил в ресторан свою скрипку. В какое-то мгновение он заиграл на ней приятную мелодию, показавшуюся очень знакомой, как колыбельная мамы. Как выяснилось, он играл в том ресторанчике каждый субботний день, когда за молом в бухте скапливались сотни катерков и шхун. Адонис поблагодарил старика и пообещал отплатить ему той же монетой, взяв у того верное обещание в ближайшее же время наведаться в гости в деревню, где рыбак приготовит на угощение отменное блюдо из свежевыловленной рыбы. Писал он тогда плохо. Зато великолепно рисовал и всегда обладал феноменальной памятью. Поэтому аккуратно выцарапал карандашом подробный чертеж, по которому и незрячий отыскал бы хижину у моря на окраине рыбацкой деревни.
…Сейчас играла такая же скрипка. Но музыка, издаваемая ею, резала уши. Она казалась зловещей, давила и торопила. Невыносимое напряжение одолевало и Адониса, и монахов, а ведь внештатный скрипач гауптштурмфюрера орудовал тем же самым смычком.
Старый обувщик три месяца назад угодил под каток нацистских репрессий и потерял все свое имущество. По странному стечению обстоятельств инструмент достался зондеркоманде Шуберта.
Скрипка в чужих руках звучала по-иному. Музыка, исторгаемая ею, тоже считалась прекрасной, но оценить ее достоинства в атмосфере страха и безысходности не представлялось возможным. Она очутилась в горной обители из ниоткуда и нарушила местный покой. Воспринимать эти звуки иначе как инородные, чуждые, вторгающиеся и навязанные, никто не мог. Так чудная музыка в бездушных руках становится лишь фоном творимых злодеяний.
В сыром подвале, превращенном монахами в винный погреб, находился еще один подпольный житель обители. За время оккупации отец Георгиос спас не одного человека. Но именно этот человечек оказался здесь вовсе не из-за доброго сердца игумена.
Маленького еврейского мальчика по имени Мойша, очутившегося в деревне волею судьбы, привел сюда Адонис. Внука отправил подальше от города прозорливый дед, сразу почуявший подвох в организованной переписи лиц еврейской национальности для перемещения, которое почему-то называли добровольным.
Нацарапанная молодым рыбаком, когда-то приобретшем великолепные сапоги с внушительной скидкой, схема пригодилась. Мальчуган быстро разыскал адрес Адониса, а когда оказался на пороге его скромного жилища, то по научению осторожного деда не вошел в дом, пока не дождался парня, коего видел мельком в дедовской обувной лавке. Адонис выслушал мальчика и устроил его в монастыре.
В обители божьих людей было светло, просторно и сытно. И безопасно. Не то что в Ханье, где шныряли зловредные типы, строчащие доносы в гестапо. Мальчик очень скоро стал всеобщим любимцем. Он научился обтесывать камни и выделывать кожу, как дед, который не успел привить родственнику даже азов фамильного ремесла. За него это сделали греки.
Старый монах выдал себя, когда напрашивался сбегать за вином. Его благая цель уберечь мальчика обернулась несчастьем.
Отец Георгиос все это время стоял у стены молча и лишь в одно мгновение, когда Фриц Шуберт отправился в подвал в сопровождении собрата по обители, тяжело вздохнул, посмотрел с мольбой на небо и закрыл глаза.
Батюшка не боялся собственной смерти и ждал ее как избавление. Лишь судьба невинного ребенка Мойши и Адониса, которого шантажом хотели превратить в убийцу, – вот что сейчас его заботило.
Игумен не раскаивался ни за одно свое деяние. Он жалел лишь о том, что сделал недостаточно много. Да, он велел закопать трупы немецких парашютистов, чтобы спасти деревенских жителей от фашистской вендетты. Правда, это не помогло… При отступлении он скрыл раненого радиста английской разведки, а затем тайно переправил его в Африку. Затем он укрыл Адониса, бывшего эвзона, отбившегося от партизанского отряда. Этот пылкий и любознательный парень являлся единственным кормильцем своей горемычной семьи, а значит, было долгом помочь ему.
А Мойша, прибившийся к монастырской вотчине десятилетний мальчонка с карими, как смоль, глазами и вьющимися, как водоросли на кораллах, каштановыми волосами… Он не сделал ничего плохого на грешной земле. Отчего же он прятался от взрослых людей, которые уже увели всю его семью в неизвестном направлении, а теперь пришли и за ним?..
Затравленный Мойша сидел под своей деревянной кушеткой, выстроганной монахами специально для него. Он пытался не сопеть, невзирая на простуду.
Дверь отворилась, и со двора донеслись звуки дедовской скрипки. Он на миг подумал, что дед Иосиф вернулся за ним, но не осмелился шелохнуться. Ведь скрипка издавала чужую музыку.
«Лесной царь» Шуберта, словно наркотик, будил во Фрице какие-то сверхъестественные способности. Он чуял запах страха и наслаждался им как ароматом дорогих духов.
Каблуки его сапог ступали на пол еле слышно, но Мойша воспринимал этот скрип как гром в ненастную бурю. Он съежился, став неподвижным комком. Его глаза таращились на сапог, остановившийся у кушетки. Теплое лежбище Мойши, устроенное для него добрыми монахами, казавшееся ему совсем недавно самой фешенебельной кроватью, в миг утратило лоск.
Фриц Шуберт потрогал подушку, набитую овечьей шерстью. Сопровождающий его монах старался не смотреть вниз. В какой-то момент он попытался отвлечь Шуберта, указав на полки с вином. Но Шуберт приказал ему выйти.
– Я разберусь сам. Управлюсь без твоих советов. Выйди вон.
Они остались одни. Сморщенный комок и охотничий пес. Зародыш и скальпель. Растерявшийся мышонок и зоркий филин… У Мойши не было ни единого шанса. Сперва он увидел руку. А потом они встретились глазами. Когда-то жил на свете маленький Петрос. И он так же прятался под кроватью. Его могли бы найти, но судьба обернулась везением. Мойше не повезло, ведь выросший Петрос знал, где искать прячущихся мальчиков…
Когда Мойшу вытащили во двор, монахи, сгрудившиеся метрах в пятидесяти от предполагаемой казни настоятеля, теперь оплакивали и мальчика. Они не скрывали слез, воздавая свои молитвы. Возможно, каждый из них был готов пожертвовать своей жизнью. Хотя… Шуберт никогда бы в это не поверил и на пальцах доказал бы этим бородатым гордецам, что их самопожертвование – всего лишь разновидность гордыни.
– Спрятали еврея! – пожурил он монахов и строго взглянул на отца Георгиоса. – Ты заслужил быть расстрелянным не один раз. Приютил жида вопреки директиве, которая висела на всех столбах от Ханьи до Ираклиона, в каждой деревне на доске старосты. Его следовало сдать немедленно, как только вы поняли, что он еврей. А он ведь этого не скрывает. Одно имя чего стоит! Как тебя зовут?
Мальчика тоже поставили к стенке, и он прижался к настоятелю, обхватив его ногу.
– Я спрашиваю твое имя! Назови его еще раз, как там, в подвале. Отвечай, еврейское отродье! Как тебя зовут?!
Мойше стало стыдно за свое неправильное имя. На минуту стыд пересилил его страх. Он был уже взрослым – так говорили ему дед и монахи. Но сейчас его широкие штаны увлажнились. Неужели заметят?
– Не трогай мальчика, он ни в чем не виноват, ты ведь не станешь убивать дитя… Мальчуган ведь невинен, – наконец издал голос игумен.
– Пока, – твердо отрезал Шуберт. – Но уже, как видим, начал гадить. Когда они гадят в свои штаны – не беда, но когда смрад мешает дышать остальным – это уже проблема, не так ли? Разве ты, Георгиос, адепт Православия, не знаешь, что евреи предали Христа?
– Но Христос не предал евреев, – изрек настоятель.
– Тогда пусть остановит меня! – надменно заявил Фриц.
– Ему нет до тебя дела, – опустил голову игумен.
– Что значит «нет»? Откуда ты знаешь?
– Знаю, потому и говорю. Человек, превратившийся в зверя, не может быть интересен Господу.
– Ну хорошо, не я, а ты или вот этот сопляк, вы ведь ему интересны? Если да, спасет ли он, к примеру, тебя от пули.
– Нет, не спасет, но даст умереть достойно. Оставит обо мне хорошую память.
– Что толку в памяти?! – засмеялся Шуберт.
– Память – то, что отличает человека от животного. Память – продолжение жизни, в ней смысл. Кто не помнит того, что с ним приключилось, никогда не сделает должных выводов.
– А тот, кто сознательно забыл, что с ним было, перевернул без сожаления ветхую страницу, разве он не победил свои страхи и не обрел новую, не обремененную воспоминаниями жизнь? Ты же знаешь Писание. Вспомни историю жены библейского Лота. Разве ее не предупреждали не оборачиваться, разве не оттого она превратилась в соляной столп, что вспомнила о своем прошлом пристанище и оглянулась назад?
– Каждый найдет в Библии то, что ищет его сердце, – рассудил игумен. – И дьявол в Святом Писании найдет оправдание своим злодеяниям.
– Сам признаешь, что твоя Библия – сборник противоречащих друг другу доктрин… До истины нам не докопаться, не так ли? Зачем же помнить бесполезное?
– Писание – не обрывочное чтение, а постоянное. Бог сам откроет путь ищущему истину. А помнить надо, чтобы жить. И чтобы спокойно умереть. Ибо смерть земная – вовсе не конец.
– А если после нее – забытье? Может, в этом вся суть и истина.
– Истина непостижима смертному, но только ищущий ее угоден Господу. Да и кто знает, может, мы бессмертны?
– Ты скоро это узнаешь, – съязвил гауптштурмфюрер. – Но не сможешь рассказать нам. Так что мы не запомним.
– Не обязательно рассказывать то, что итак очевидно.
– Как же меня бесит твоя пустая уверенность! Тебе очевидно? Веришь в то, чего никто не видит? И следовательно, в то, чего никто не помнит.
– Вера есть ожидание справедливости… – произнес игумен, подняв глаза к небу.
Отец Георгиос боялся, но не выказывал страха. Ни один мускул на его лице не дрожал. Голос был тверд как никогда. Он даже сам этому внутренне удивлялся.
– Справедливость тоже относительное понятие. Для меня справедливо наказать виновного в преступлении против великого рейха! Твоя вера не имеет ничего общего ни со справедливостью, ни с памятью, о которой ты с таким почтением говоришь. Ты не знаешь о памяти ничего, глупец.
– Я знаю о памяти не так много, но и не мало, чтобы предугадать кое-что, исходя из своего жизненного опыта и наблюдений о справедливости, которые я запомнил.
– Что именно ты можешь предсказать?
– Твою скорую и бесславную гибель.
– Ты умрешь быстрее меня и прямо сейчас… – обозлился гауптштурмфюрер. – Мне надоело ждать и слушать чепуху о справедливости, которой нет на этой земле, и никто не знает, есть ли она там!
– Справедливость везде.
– Ну все! Хватит! Я бросаю платок. Эвзон! Огонь!..
Платок плавно, словно опавший лист столетнего дуба, обернувшийся в воздухе рыбацкой лодкой, медленно полетел вниз, размеренно качаясь на невидимой волне. Адонис не выполнил команды. И тогда подручный Шуберта ударил кобылу плетью. Лошадь понеслась. Его брат-калека, привязанный к седлу бечевкой, болтался как бесформенная туша.
Отец Георгиос завел мальчика за спину, будто сам был непробиваемой стеной, способной защитить.
Паника накрыла Адониса. Он издавал нечленораздельные трубные звуки, отупев до предела. Глаза бегали, косясь из стороны в сторону. Безумие поразило его мозг. Все навалилось разом.
Лошадь несла брата на острые скальные камни к восточному склону двугорбой горы. Скользящее тело поднимало клубы пыли, подлетая и ударяясь о землю.
Мойша стоял за спиной отца Георгиоса и трясся. Адонис дрожал не меньше. Он смотрел на своего путеводителя по сложному миру, своего аббата Фариа, проводника, великодушно осветившего мрак факелом знаний и предоставившего ему убежище, рискуя всем, в том числе собственной безопасностью.
Парень переводил взгляд на удаляющуюся лошадь, которая, как назло, не замедляла шаг, а напротив – переходила с рыси на галоп…
Он взирал на священника, но перед глазами скакала эта любимая раньше, но проклятая в одночасье лошадь с белыми отметинами на рыжем окрасе, уносящая брата прямо в ад. Разум отказывался осмысливать происходящее. У него не оставалось ни минуты, ни мгновения. Шуберт орал:
– Стреляй!
Но как он мог нажать на курок?! Память, ведь он не утратил ее. Именно о ней только что говорил его наставник. Как же он может выстрелить, поправ наставление? И как он потом простит себя за убийство учителя?! За что и почему он должен его убить?! Ведь он не испытывает к настоятелю ничего, кроме искренней благодарности.
Отец Георгиос кивнул, глядя прямо в глаза эвзону.
– Да… – прошептал он, и Адонис прочитал это по губам настоятеля. – Да… Стреляй. Они не отстанут.
И палец непроизвольно нажал на курок. Раздалась короткая очередь. Монахи отвернулись. Их настоятель рухнул замертво. Пули пронзили грудь. Мальчик заплакал, встал на колени и попросил не убивать его.
Бывший эвзон отбросил оружие и побежал за лошадью, не опасаясь больше ничего. Он не подумал о возможном выстреле в спину. Он бежал спасать брата.
– Ты не успеешь! – оценил обстановку Шуберт, бросив ему вслед.
– Пристрелите ее! Прошу вас! Убейте лошадь! – кричал обезумевший эвзон на бегу. – Я же сделал, как вы просили. Пожалуйста!
– Так уж и быть! – внял просьбе эвзона гауптштурмфюрер. – Но ты поступишь на службу в силы безопасности. Согласен?!
– Я согласен на все! Убейте ее!
Шуберт кивнул подручному, и тот поднес карабин. Он хладнокровно прицелился. Прошло несколько секунд, но они показались бы Адонису вечностью, если бы он в этот момент не бежал, спотыкаясь о камни, а наблюдал за неторопливым стрелком.
Прозвучал выстрел. Лошадь резко остановилась, а через мгновение завалилась на бок как подкошенная. В предсмертной агонии кобыла пыхтела, словно паровоз, в угольную топку которого влили ведро ледяной воды.
Любопытство Шуберта заставило его подбежать к раненому животному, чтобы в последний разок взглянуть в бездонные глаза, отдающие холодной синевой на радужной оболочке, извлечь из кобуры «вальтер» и добить обреченную кобылу выстрелом в висок.
Агония закончилась, дергания прекратились. Но из глаз животного просочилась капля, похожая на слезу. Надо же – у лошади самые большие среди земных животных глаза. Возможно, Шуберт принял пот кобылы за проявление человеческого чувства. Какая нелепица! Это же не глаза человека!
Вздор! Немой укор не отпускал. На секунду показалось, что глазами лошади его оценивает кто-то могущественнее человека. Его даже передернуло, и он отвернул взгляд.
Димитрис остался жив. Ушибы и ссадины, покрывшие его тело, не были смертельными. Как, впрочем, и сломанная нога, она с рождения не чувствовала боли.
Адонис отвязал брата от бечевки, поднял на руки и понес в сторону дома.
– Все закончилось, Димитрис, все закончилось… – успокаивал его Адонис. – Ничего плохого больше не случится. Мы идем домой. К маме.
– Что делать с братьями? Перерезать им глотки? – спросил Шуберта вспотевший толстый каратель по прозвищу Дионис, запыхавшийся от незапланированной беготни и недовольный затянувшимися разглагольствованиями. От него разило перегаром, но Шуберт просто отвернулся, не сделав замечания своей «правой руке».
– Пока оставьте эвзона в покое. Он на крючке. Ему никуда не деться. Будет получать хорошее жалованье в полиции, чтобы прокормить своего калеку и слепого отца.
– А меленький еврей? Что делать с ним? Может, закопать его заживо под той оливой, где мы вырыли парашютиста?
– Как всегда, изощренная казнь, браво, Дионис! Когда разрешу тебе придумать новую пытку, тогда и устроишь нам концерт. Здесь неблагодарные зрители. Отправим жиденка к его сородичам в лагерь. Со вторым потоком. Мы же не звери…
– А монахи? У нас есть канистра.
– Что монахи? Предлагаешь их сжечь всех? И навлечь на меня гнев СС и «Наследия предков»? Пусть живут. И разнесут по округе, что я наказываю всех виновных без срока давности. Этот игумен заблуждался, что у меня плохая память. Я просто сделал ее выборочной, – словно убеждая и оправдывая самого себя, с металлическим холодом произнес Шуберт, затем сделал короткую паузу и ни с того ни с сего перешел на другую тему: – Помните ту девушку? Ее отбили партизаны. Найдите ее во что бы то ни стало! И приведите ко мне.
– Да найдем мы ее… – обиделся Дионис.
– Если найдешь – поставлю тебе ящик шнапса!